Ну, не прекрасное ли было время? Помнишь, Юта, как смело ты поставила на место Доната Ковальского, когда он опять было вздумал расшвыряться тюками хлопка?
Улыбка ее несколько вымученна и неопределенна, словно бы замешена на неизбывной грусти. Хочется верить, что исходит все это исключительно от надоедливой дымки, от чадных дымов и кислотных испарений порта Лимхамн. Я и мысли не хочу допустить, что у Юты просто не хватает мужества на воспоминания.
Мы же с самого начала вымели всякую муть из своей жизни, она у нас прозрачна, как мартовское утро. Смело, товарищи, в ногу — это же было сказано про нас!
Во всяком случае, Яан в тот раз, когда я ему рассказала, как Юта проучила долговязого Доната, смеялся долго и от души.
Спасибо, сестренка, видать, мне можно спокойно оставаться на командирской должности, коли ты станешь следить за порядком. Теперь я взял в толк, почему это длинный Донат в сердцах пообещал ребятам, что уйдет из отряда, отправится лучше в Гдов к латышу Фабрициусу. Уж там-то никто не станет цацкаться с проклятой контрой. Ну и поломал же я голову, чего это его тянет именно в отряд к латышу Фабрициусу, добро бы еще в польский батальон! Ясно, дражайшая моя сестричка задала парню такую трепку, что впору было прыгнуть в первую попавшуюся прорубь.
Потом, спустя много лет, в Ленинграде я узнала от Виллу, что долговязый Донат погиб от случайной пули в конце лета при подавлении кулацкого мятежа в Молосковицах и его похоронили в Ямбурге. Из своего отряда он так никуда и не успел уйти.
18
Бородач Яагуп слово свое сдержал. Однажды утром, когда я вышел за порог, он уже сутулился на скамейке у крыльца, как нахохлившийся дрозд, в своем сером армяке из домотканого сукна и, уставившись прямо перед собой, расчесывал пятерней бороду. Обещал явиться, чтобы разузнать о делах земельных, вот и пришел.
Брови нахмурены.
Утро доброе. Тебя что, заботы заели?
Заботы не заботы, но порядка у тебя в хозяйстве, командир, нет.
Сколько времени тут в деревне стоите, пора бы парням твоим уже и окрестный люд узнавать. Я же вас всех признаю в лицо. Фамилии, правда, не спрашивал, но, окажись у меня такая надоба, знал бы и по именам. Сегодня вдругорядь вышло так, что стоило мне отправиться на телеге к реке за сеном, как твои разбойники принялись орать, свистеть и затворами клацать. У меня возле речки с пятак покоса. Что я зимой коровам и коняге задам, если у меня сено там сгниет? Сам, что ли, в ясли лягу? Занимайтесь своей войной лучше где в другом месте, чтобы не мешать землю-то пахать. Крестьянское дело нешуточное, им мы все живы. Если сказать по чести, то народ войной этой бесконечной сыт по горло, с самого четырнадцатого года житья от нее нет! Сверх всякой меры! Раз уж видите, что немца все равно не одолеть, так замиритесь наконец, чего тут еще ерепениться, ведь с каждым годом нужда все сильнее становится. Теперь, смотри, война вон аж сюда, под самый Питер, подкатилась.
Кабы наша воля, так мы бы вообще уже нигде не воевали, мил человек. Что поделаешь, нас поставили сюда стеречь, чтобы немец дальше не порывался. Приказ выше нас. Что же до тебя, то скажу ребятам, чтобы больше не придирались.
Да где вам устоять против немца, пустое это! Вот надумает он как-нибудь да и повалит через реку на Питер, вы и разлетитесь во все стороны, будто горстка мякины. У тебя же солдат в помине нет, одни пацаны, только и знают, что по деревьям лазать, шуметь да артачиться, одно слово — мальчишки. Я наслушался речей разных, мол, революция да революция, вся жизнь пойдет отныне по-новому, как об этом в книгах сказано, вот и подумал: должно быть, дело серьезное, коли такое говорят. А теперь вижу — одна забава для мальчишек.
Ну чего разворчался, Яагуп, ты сегодня просто не с той ноги встал. Конечно, революция дело серьезное, и не беда, что ее свершают в основном молодые люди, у молодых испокон веков было больше желания изменить существующие на земле порядки, старики в большинстве своем со старым успели свыкнуться. Но если тебе непременно нужно, то можем привезти из Ямбурга напоказ какого-нибудь бородача, чтобы увидел: опытных да головастых у нас тоже хватает, вовсе не одни пацаны. На передовой мы бородачей не держим, все больше подбираем, кто на ногу легок, тут приходится иной раз версту-другую поживее пробежать, да и постреливать доводится. Ну, так как, станем тебе для убеждения кого постарше заказывать?
А, чепуху мелешь, катись ты со своими бородачами куда подальше. Я пришел все по тому же земельному делу, будто сам не знаешь, поди, не дурак. Что же с землей станет? Скоро хлеб косить пора, хотелось бы знать: мне как — снова аренду зерном выплачивать или теперь наконец весь урожай мне достанется?
Знаю, что вынужден буду разочаровать его. В каждом его слове и движении — тоска по своей земле. Не хочется обидеть резким отказом. Хотя самому мне все разъяснили. Словно я виноват во всем, хотя знаю я и знает он: не мне здесь что-то решать.
Сколько же ты с этого песка да суглинка собираешь? Все жалуются на плохие времена. Мол, война не дает как следует землю возделывать. Наскребешь ли по осени в закромах столько, чтобы на аренду хватило?
Крохотная искорка самодовольства вспыхивает в его глазах, и он позволяет перевести разговор на другое.
Это как сказать, командир. Управляющий мызы, пьянчужка несчастный, со своими батраками сроду не собирал с этой земли больше чем разве что сам-треть. Вот ему, ей-богу, не стоило землю ковырять. Потому он и сдал ее в аренду. Плохого хозяина батрацкий подход может и вовсе без штанов оставить, такие вот дела.
А сколько ты собираешь? Объясни мне, городскому человеку, как ты тут справляешься.
Чего уж там, и я не чудотворец. Все потихоньку да по разумению. Если хорошенько унавозить да плугом как следует поработать, то в хороший год сам-шёст, сам-сём получаю. Сосед у нас, богатый человек, фабрикант из Петербурга, который в войну большие деньги заработал и все имение откупил — у него еще такая смешная фамилия, никак не запомню, говорят, вроде швед,— так он привез из города химическое удобрение, еще до войны запасся, взял и поболе того. Я решил: как только война кончится и пароходы опять пойдут, стоит и себе заказать это самое химическое удобрение. Но сейчас это просто так, к слову сказать, пока вы тут войной балуетесь, пароходы ни за что не пойдут. Скажи-ка мне лучше, отдаст ли ваше новое правительство Ленина землю крестьянам и когда оно это сделает. Может, еще до жатвы успеется? Уж землемера-то сами оплатим, за этим дело не станет.
Яагуп оставляет в покое бороду и буравит меня требовательным взглядом.
Справился я об этом деле, как тебе обещано было. Один полагает так, другой иначе. Как там правительство решит, мне тоже неведомо, будто мне кто докладывать станет. Но видишь ли, Яагуп, многие умные люди толкуют, что земля вроде бы большую цену имеет и больше даст, если ее обрабатывать сообща в крупной коллективной мызе или коммуне, где все равные хозяева, тогда под силу будет и машины, и удобрения покупать, чего не в состоянии сделать единоличный хуторянин. Примерно как на фабрике, где работа всегда эффективнее и лучше получается, чем если человек один в мастерской у верстака кустарничает.
О мелкобуржуазной стихии ему лучше не заикаться, для него это было бы сущей китайской грамотой. Тем более о частнособственнических инстинктах — зачем дразнить! И все равно тоскливо наблюдать, как он понуро опускает плечи, грубошерстный армяк на спине топорщится горбом. Яагуп ожидал иного ответа. Лицо от разочарования темнеет. Узловатые сцепленные пальцы судорожно сжимаются, и руки начинают слегка дрожать.
Так, значит, не дадут... Понятно, кто же придет наделять крестьянина землей, такой власти на земле нет, каждый знай грабастает себе. По библии тоже положено бедных оделять, но до сих пор никто ничем не оделял. А я-то, дурак, надеялся, что авось с революцией жизнь наладится, отдадут мне навечно хутор, не будет ни аренды, ни договора, вот когда можно было бы по-настоящему хозяйство наладить!
Хорошее коллективное хозяйство тоже ведь начнет приносить такой доход, что хватит на всех. Те деньги, что раньше шли в карман помещику и,на которые он покупал в городе дома, разъезжал по заграницам или в Петрограде гулял, теперь поделят между крестьянами. Что тебе, Яагуп, этого еще мало? Много ли ты наскребешь в одиночку своими собственными руками? Батраки ведь теперь переведутся, кто еще пойдет к кому в услужение, когда будет возможность работать на себя? Да вот скажи, например, нужна тебе молотилка или требуется то же химическое удобрение, о котором ты толковал? Откуда тебе взять такие бешеные деньги? Пойдешь в банк, залезешь в долги? А сообща запросто наберется, еще и останется. Земля ведь должна давать все больше урожая, чтобы наконец избавиться от голодухи и обрести достаток в доме. Коммуна туда и целит.
Знаешь, командир, ты мне зубы не заговаривай, я в своем полном уме и в твою коммуну ни за какие калачи не пойду, поищи дураков. Я хочу остаться на своей земле хозяином. Только знаю: получал управляющий в имении со своими батраками на одно зернышко — три, не взять и тебе со своей коммуной больше. Сам подумай. Поставишь ты меня на пару работать с каким-нибудь бездельником, пьяницей или недотепой,— что я, за него надрываться стану, а? Да любой мужик тебе то же самое скажет. И вся работа потянется так, как будет охота тому самому никудышному работничку. На своей земле другое дело, там я отвечаю за каждый колосок и каждую былинку, туда я ни одного лодыря и близко не подпущу — разве ж я стану собственной рукой свое добро расшвыривать! А если мне землю не дадут, так и останется тот урожай несобранным. Или, может, у коммуны хлеба в излишках, а? В городе вон хлеб распределяют по осьмушкам. Хочешь, чтобы так оно и осталось? Так ведь сроду никто за крестьянскую правду не стоял!
Ох, и недоверчивый же ты мужик, Яагуп. Мы для того революцию и совершили, чтобы горой стоять за права каждого, кто трудится, только вот ты никак этого в толк не возьмешь. Скоро сам увидишь, как начнет меняться жизнь и откуда тебе какое добро привалит.
Болтай, болтай себе, командир. Вся эта революция, выходит, городскими да посадскими придумана, они ее и раскрутили. Только у городского человека на плечах голова фабричная, что он смекает в крестьянской жизни! Ты сгоняешь с моей шеи одного оболтуса, чтобы взамен посадить другого, и думаешь, я буду тебе страсть как благодарен. Какая тебе с этого выгода? Мне же все равно, будет ли это начальство именоваться управляющим имением или командиром коммуны. Или ты на своей фабрике хлеб господний растить станешь? Все равно у меня запросишь, а о том не думаешь, что землепашец тоже человек и для него самое главное — это земля. Без нее хлеба нет, и ты волен грызть свое железо на фабрике, как конь грызет удила, а то и вовсе зубы на полку положишь, мне без разницы.
Как же, Яагуп, я не думаю о том, что и крестьянин — человек? Землю у помещиков отобрали, теперь она принадлежит всему народу.
А мне она принадлежит? Черта с два, командир. Такие вот пироги. Что принадлежит всем, то ничье и будет. А если ничье, значит, заросло бурьяном, видали такое. Так оно и останется во веки веков. Коль узда помещичья, пусть и волочится по земле, поднимать не стану
Он сердито машет рукой и, не оглядываясь, тащится прочь. Я уготовил ему тяжелое разочарование. Хочется вернуть и убедить его в своей правоте, но ничего нового я ему сказать не могу, сам довольно плохо представляю, как будут жить в деревне после революции, когда не нужно будет воевать с внешним врагом и можно солдат распустить по домам. Любой крестьянин, освободившись от службы, начнет непременно требовать себе надел. Сможем ли мы внедрить в их сознание идею коммуны? Одолеем ли эту так называемую мелкобуржуазную стихию? Но ведь мы обязаны!
До чего же трудная работа убеждать людей. От одного Яагупа голова взмокла, и все равно ушел без того, чтобы хоть чуток воспылать от моих зажигательных слов. Выходит, я сам едва тлею. Никудышный из меня агитатор! Как быть, если нам неоткуда взять более убедительных речей? Кто направит на верный путь стаю этих нахохлившихся серых дроздов?
С ними нужно терпеливо рассуждать! Верно, конечно, однако я вовсе не убежден, что Яагуп еще и в третий раз потащится выслушивать мою терпеливую беседу. Вдруг у него недостанет желания? Могут подойти гораздо более срочные крестьянские заботы. Его коровы и лошаденка ведь не могут остаться на зиму без корма. Что верно, то верно.
Меня охватывает гнетущее чувство раздвоенности. С одной стороны, разумом я понимаю, что наша земельная политика в принципе верна, столь последовательно и надо действовать — проявлять непреклонную коммунистическую целеустремленность. С другой стороны, не могу освободиться от противного ноющего ощущения, что сейчас мы допускаем несправедливость по отношению к этому человеку с большими мозолистыми рабочими руками. Ведь не в помещики же рвется! И такого пути, чтобы удовлетворить обе стороны, я просто не вижу. Не для себя ведь мы начинали революцию, а ради всех этих Яагупов. Надо ли тащить его в рай силком, в принудительном порядке? По принципу Авлоя?
Я не успеваю еще до конца осознать свою сожалеющую мысль, тем более прийти к определенному решению, как от амбара начинают доноситься крики и шум, возбужденные звонкие женские голоса перекрывают какую-то жалобную ругань Волли Мальтсрооса.
Что там случилось? Опять Мандат прицепился?
Я без особой спешки зашагал по заросшему ромашками двору. Под сапогом хрустнула пара улиток. Напротив торцовой стены амбара стояла брошенная с незапамятных времен телега, между полуистлевшими спицами проросли пышные лопухи. На каждом шагу бьет в глаза отсутствие хозяина, отметил я про себя.
Одна половинка амбарных дверей была распахнута, возбужденно размахивая руками, в проеме верещала Олли Веспер, Глафира Прыткина держалась позади. Перед женщинами в беспомощной позе стоял Мальтсроос, неуклюже держа винтовку под мышкой Он, чихая и отплевываясь, тер тыльной стороной другой руки глаза, из которых текли слезы и которые он никак не мог открыть.
Что случилось? О чем крик?
Да мерзавка-монахиня! Засыпала глаза и рот табаком. На, командир, бери винтовку и угости свинцом, пока в кусты не удрала. Йавай скорее. На окрик она не остановится, я уже кричал.
Черная спина стремительно удаляется. На ольхах и осинах на легком утреннем ветерке трепещут листья, словно бы от нетерпения или холода, и от этого общего дрожания пейзаж становится несколько расплывчатым. Черная точка на широком зеленом поле: монашка поспешает чуть ли не бегом. Пронеслась мысль, что она хорошо отдохнула у нас. Густая стена спасительного кустарника быстро приближается. Монашка не оглядывается, не прислушивается, гонятся за нею, кричат ли ей, она все поставила на карту, поставила и явно полна уверенности, что не может не выиграть.
Мальтсроос почти насильно сует мне в руки винтовку.
Бери, командир! Чего ждешь? Грохни, чтобы знала!
Машинально беру винтовку и прицеливаюсь. Глафира за моей спиной начинает в испуге причитать. Боится выстрела или переживает опасность, грозящую монахине. На мгновение задерживаюсь на этой мысли. Затем уже не слышу ее визга. Все звуки угасли. Вижу лишь черную подпрыгивающую спину на фоне густого кустарника. Вдруг между нами натягивается связующая нить, бегущая невидимой звенящей стрункой через прицельную рамку и мушку. Мы оба на разных концах струнки ощущаем эту лихорадочную дрожь, по несуществующей нити проносится ток высокого напряжения. Мы вдруг оказываемся соединенными, это неподвластно нашей воле.
Нажать на спусковой крючок, и эта связь прервется.
Или, наоборот, не прервется, схватится навечно, как застывшее стеклянное волокно?
Палец мой на спусковом крючке цепенеет, становится чужим. Вдруг чувствую, что не могу выстрелить в безоружного, убегающего человека. Убить беззащитного? Жутко просто сделать это. И до жути столь же невозможно совершить такое.
Стреляй, командир! Убежит!
В звонком мальчишечьем голосе Волли Мальтсрооса слышится чувство собственной вины, я должен помочь ему. По его мнению, я, подобно отцу или старшему брату, обязан исправить его ошибку, ведь я взрослый и могу это сделать, он в этом уверен.
Да, угодить в мишень с такого расстояния я безусловно в состоянии. Тем более в человеческий рост. Но попасть в безоружного человека — не могу.
Волли трет глаза с такой яростью, будто хочет дотереть до крови, сквозь пелену слез он все еще не видит ничего, кроме расплывающегося рядом окружения.
Пли, командир!
Его безумный азарт требовательно давит на меня, подгоняет, заставляет действовать.
Резким движением вырываю спину монахини из прорези прицела, вскидываю ствол винтовки высоко над черной фигуркой и нажимаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Улыбка ее несколько вымученна и неопределенна, словно бы замешена на неизбывной грусти. Хочется верить, что исходит все это исключительно от надоедливой дымки, от чадных дымов и кислотных испарений порта Лимхамн. Я и мысли не хочу допустить, что у Юты просто не хватает мужества на воспоминания.
Мы же с самого начала вымели всякую муть из своей жизни, она у нас прозрачна, как мартовское утро. Смело, товарищи, в ногу — это же было сказано про нас!
Во всяком случае, Яан в тот раз, когда я ему рассказала, как Юта проучила долговязого Доната, смеялся долго и от души.
Спасибо, сестренка, видать, мне можно спокойно оставаться на командирской должности, коли ты станешь следить за порядком. Теперь я взял в толк, почему это длинный Донат в сердцах пообещал ребятам, что уйдет из отряда, отправится лучше в Гдов к латышу Фабрициусу. Уж там-то никто не станет цацкаться с проклятой контрой. Ну и поломал же я голову, чего это его тянет именно в отряд к латышу Фабрициусу, добро бы еще в польский батальон! Ясно, дражайшая моя сестричка задала парню такую трепку, что впору было прыгнуть в первую попавшуюся прорубь.
Потом, спустя много лет, в Ленинграде я узнала от Виллу, что долговязый Донат погиб от случайной пули в конце лета при подавлении кулацкого мятежа в Молосковицах и его похоронили в Ямбурге. Из своего отряда он так никуда и не успел уйти.
18
Бородач Яагуп слово свое сдержал. Однажды утром, когда я вышел за порог, он уже сутулился на скамейке у крыльца, как нахохлившийся дрозд, в своем сером армяке из домотканого сукна и, уставившись прямо перед собой, расчесывал пятерней бороду. Обещал явиться, чтобы разузнать о делах земельных, вот и пришел.
Брови нахмурены.
Утро доброе. Тебя что, заботы заели?
Заботы не заботы, но порядка у тебя в хозяйстве, командир, нет.
Сколько времени тут в деревне стоите, пора бы парням твоим уже и окрестный люд узнавать. Я же вас всех признаю в лицо. Фамилии, правда, не спрашивал, но, окажись у меня такая надоба, знал бы и по именам. Сегодня вдругорядь вышло так, что стоило мне отправиться на телеге к реке за сеном, как твои разбойники принялись орать, свистеть и затворами клацать. У меня возле речки с пятак покоса. Что я зимой коровам и коняге задам, если у меня сено там сгниет? Сам, что ли, в ясли лягу? Занимайтесь своей войной лучше где в другом месте, чтобы не мешать землю-то пахать. Крестьянское дело нешуточное, им мы все живы. Если сказать по чести, то народ войной этой бесконечной сыт по горло, с самого четырнадцатого года житья от нее нет! Сверх всякой меры! Раз уж видите, что немца все равно не одолеть, так замиритесь наконец, чего тут еще ерепениться, ведь с каждым годом нужда все сильнее становится. Теперь, смотри, война вон аж сюда, под самый Питер, подкатилась.
Кабы наша воля, так мы бы вообще уже нигде не воевали, мил человек. Что поделаешь, нас поставили сюда стеречь, чтобы немец дальше не порывался. Приказ выше нас. Что же до тебя, то скажу ребятам, чтобы больше не придирались.
Да где вам устоять против немца, пустое это! Вот надумает он как-нибудь да и повалит через реку на Питер, вы и разлетитесь во все стороны, будто горстка мякины. У тебя же солдат в помине нет, одни пацаны, только и знают, что по деревьям лазать, шуметь да артачиться, одно слово — мальчишки. Я наслушался речей разных, мол, революция да революция, вся жизнь пойдет отныне по-новому, как об этом в книгах сказано, вот и подумал: должно быть, дело серьезное, коли такое говорят. А теперь вижу — одна забава для мальчишек.
Ну чего разворчался, Яагуп, ты сегодня просто не с той ноги встал. Конечно, революция дело серьезное, и не беда, что ее свершают в основном молодые люди, у молодых испокон веков было больше желания изменить существующие на земле порядки, старики в большинстве своем со старым успели свыкнуться. Но если тебе непременно нужно, то можем привезти из Ямбурга напоказ какого-нибудь бородача, чтобы увидел: опытных да головастых у нас тоже хватает, вовсе не одни пацаны. На передовой мы бородачей не держим, все больше подбираем, кто на ногу легок, тут приходится иной раз версту-другую поживее пробежать, да и постреливать доводится. Ну, так как, станем тебе для убеждения кого постарше заказывать?
А, чепуху мелешь, катись ты со своими бородачами куда подальше. Я пришел все по тому же земельному делу, будто сам не знаешь, поди, не дурак. Что же с землей станет? Скоро хлеб косить пора, хотелось бы знать: мне как — снова аренду зерном выплачивать или теперь наконец весь урожай мне достанется?
Знаю, что вынужден буду разочаровать его. В каждом его слове и движении — тоска по своей земле. Не хочется обидеть резким отказом. Хотя самому мне все разъяснили. Словно я виноват во всем, хотя знаю я и знает он: не мне здесь что-то решать.
Сколько же ты с этого песка да суглинка собираешь? Все жалуются на плохие времена. Мол, война не дает как следует землю возделывать. Наскребешь ли по осени в закромах столько, чтобы на аренду хватило?
Крохотная искорка самодовольства вспыхивает в его глазах, и он позволяет перевести разговор на другое.
Это как сказать, командир. Управляющий мызы, пьянчужка несчастный, со своими батраками сроду не собирал с этой земли больше чем разве что сам-треть. Вот ему, ей-богу, не стоило землю ковырять. Потому он и сдал ее в аренду. Плохого хозяина батрацкий подход может и вовсе без штанов оставить, такие вот дела.
А сколько ты собираешь? Объясни мне, городскому человеку, как ты тут справляешься.
Чего уж там, и я не чудотворец. Все потихоньку да по разумению. Если хорошенько унавозить да плугом как следует поработать, то в хороший год сам-шёст, сам-сём получаю. Сосед у нас, богатый человек, фабрикант из Петербурга, который в войну большие деньги заработал и все имение откупил — у него еще такая смешная фамилия, никак не запомню, говорят, вроде швед,— так он привез из города химическое удобрение, еще до войны запасся, взял и поболе того. Я решил: как только война кончится и пароходы опять пойдут, стоит и себе заказать это самое химическое удобрение. Но сейчас это просто так, к слову сказать, пока вы тут войной балуетесь, пароходы ни за что не пойдут. Скажи-ка мне лучше, отдаст ли ваше новое правительство Ленина землю крестьянам и когда оно это сделает. Может, еще до жатвы успеется? Уж землемера-то сами оплатим, за этим дело не станет.
Яагуп оставляет в покое бороду и буравит меня требовательным взглядом.
Справился я об этом деле, как тебе обещано было. Один полагает так, другой иначе. Как там правительство решит, мне тоже неведомо, будто мне кто докладывать станет. Но видишь ли, Яагуп, многие умные люди толкуют, что земля вроде бы большую цену имеет и больше даст, если ее обрабатывать сообща в крупной коллективной мызе или коммуне, где все равные хозяева, тогда под силу будет и машины, и удобрения покупать, чего не в состоянии сделать единоличный хуторянин. Примерно как на фабрике, где работа всегда эффективнее и лучше получается, чем если человек один в мастерской у верстака кустарничает.
О мелкобуржуазной стихии ему лучше не заикаться, для него это было бы сущей китайской грамотой. Тем более о частнособственнических инстинктах — зачем дразнить! И все равно тоскливо наблюдать, как он понуро опускает плечи, грубошерстный армяк на спине топорщится горбом. Яагуп ожидал иного ответа. Лицо от разочарования темнеет. Узловатые сцепленные пальцы судорожно сжимаются, и руки начинают слегка дрожать.
Так, значит, не дадут... Понятно, кто же придет наделять крестьянина землей, такой власти на земле нет, каждый знай грабастает себе. По библии тоже положено бедных оделять, но до сих пор никто ничем не оделял. А я-то, дурак, надеялся, что авось с революцией жизнь наладится, отдадут мне навечно хутор, не будет ни аренды, ни договора, вот когда можно было бы по-настоящему хозяйство наладить!
Хорошее коллективное хозяйство тоже ведь начнет приносить такой доход, что хватит на всех. Те деньги, что раньше шли в карман помещику и,на которые он покупал в городе дома, разъезжал по заграницам или в Петрограде гулял, теперь поделят между крестьянами. Что тебе, Яагуп, этого еще мало? Много ли ты наскребешь в одиночку своими собственными руками? Батраки ведь теперь переведутся, кто еще пойдет к кому в услужение, когда будет возможность работать на себя? Да вот скажи, например, нужна тебе молотилка или требуется то же химическое удобрение, о котором ты толковал? Откуда тебе взять такие бешеные деньги? Пойдешь в банк, залезешь в долги? А сообща запросто наберется, еще и останется. Земля ведь должна давать все больше урожая, чтобы наконец избавиться от голодухи и обрести достаток в доме. Коммуна туда и целит.
Знаешь, командир, ты мне зубы не заговаривай, я в своем полном уме и в твою коммуну ни за какие калачи не пойду, поищи дураков. Я хочу остаться на своей земле хозяином. Только знаю: получал управляющий в имении со своими батраками на одно зернышко — три, не взять и тебе со своей коммуной больше. Сам подумай. Поставишь ты меня на пару работать с каким-нибудь бездельником, пьяницей или недотепой,— что я, за него надрываться стану, а? Да любой мужик тебе то же самое скажет. И вся работа потянется так, как будет охота тому самому никудышному работничку. На своей земле другое дело, там я отвечаю за каждый колосок и каждую былинку, туда я ни одного лодыря и близко не подпущу — разве ж я стану собственной рукой свое добро расшвыривать! А если мне землю не дадут, так и останется тот урожай несобранным. Или, может, у коммуны хлеба в излишках, а? В городе вон хлеб распределяют по осьмушкам. Хочешь, чтобы так оно и осталось? Так ведь сроду никто за крестьянскую правду не стоял!
Ох, и недоверчивый же ты мужик, Яагуп. Мы для того революцию и совершили, чтобы горой стоять за права каждого, кто трудится, только вот ты никак этого в толк не возьмешь. Скоро сам увидишь, как начнет меняться жизнь и откуда тебе какое добро привалит.
Болтай, болтай себе, командир. Вся эта революция, выходит, городскими да посадскими придумана, они ее и раскрутили. Только у городского человека на плечах голова фабричная, что он смекает в крестьянской жизни! Ты сгоняешь с моей шеи одного оболтуса, чтобы взамен посадить другого, и думаешь, я буду тебе страсть как благодарен. Какая тебе с этого выгода? Мне же все равно, будет ли это начальство именоваться управляющим имением или командиром коммуны. Или ты на своей фабрике хлеб господний растить станешь? Все равно у меня запросишь, а о том не думаешь, что землепашец тоже человек и для него самое главное — это земля. Без нее хлеба нет, и ты волен грызть свое железо на фабрике, как конь грызет удила, а то и вовсе зубы на полку положишь, мне без разницы.
Как же, Яагуп, я не думаю о том, что и крестьянин — человек? Землю у помещиков отобрали, теперь она принадлежит всему народу.
А мне она принадлежит? Черта с два, командир. Такие вот пироги. Что принадлежит всем, то ничье и будет. А если ничье, значит, заросло бурьяном, видали такое. Так оно и останется во веки веков. Коль узда помещичья, пусть и волочится по земле, поднимать не стану
Он сердито машет рукой и, не оглядываясь, тащится прочь. Я уготовил ему тяжелое разочарование. Хочется вернуть и убедить его в своей правоте, но ничего нового я ему сказать не могу, сам довольно плохо представляю, как будут жить в деревне после революции, когда не нужно будет воевать с внешним врагом и можно солдат распустить по домам. Любой крестьянин, освободившись от службы, начнет непременно требовать себе надел. Сможем ли мы внедрить в их сознание идею коммуны? Одолеем ли эту так называемую мелкобуржуазную стихию? Но ведь мы обязаны!
До чего же трудная работа убеждать людей. От одного Яагупа голова взмокла, и все равно ушел без того, чтобы хоть чуток воспылать от моих зажигательных слов. Выходит, я сам едва тлею. Никудышный из меня агитатор! Как быть, если нам неоткуда взять более убедительных речей? Кто направит на верный путь стаю этих нахохлившихся серых дроздов?
С ними нужно терпеливо рассуждать! Верно, конечно, однако я вовсе не убежден, что Яагуп еще и в третий раз потащится выслушивать мою терпеливую беседу. Вдруг у него недостанет желания? Могут подойти гораздо более срочные крестьянские заботы. Его коровы и лошаденка ведь не могут остаться на зиму без корма. Что верно, то верно.
Меня охватывает гнетущее чувство раздвоенности. С одной стороны, разумом я понимаю, что наша земельная политика в принципе верна, столь последовательно и надо действовать — проявлять непреклонную коммунистическую целеустремленность. С другой стороны, не могу освободиться от противного ноющего ощущения, что сейчас мы допускаем несправедливость по отношению к этому человеку с большими мозолистыми рабочими руками. Ведь не в помещики же рвется! И такого пути, чтобы удовлетворить обе стороны, я просто не вижу. Не для себя ведь мы начинали революцию, а ради всех этих Яагупов. Надо ли тащить его в рай силком, в принудительном порядке? По принципу Авлоя?
Я не успеваю еще до конца осознать свою сожалеющую мысль, тем более прийти к определенному решению, как от амбара начинают доноситься крики и шум, возбужденные звонкие женские голоса перекрывают какую-то жалобную ругань Волли Мальтсрооса.
Что там случилось? Опять Мандат прицепился?
Я без особой спешки зашагал по заросшему ромашками двору. Под сапогом хрустнула пара улиток. Напротив торцовой стены амбара стояла брошенная с незапамятных времен телега, между полуистлевшими спицами проросли пышные лопухи. На каждом шагу бьет в глаза отсутствие хозяина, отметил я про себя.
Одна половинка амбарных дверей была распахнута, возбужденно размахивая руками, в проеме верещала Олли Веспер, Глафира Прыткина держалась позади. Перед женщинами в беспомощной позе стоял Мальтсроос, неуклюже держа винтовку под мышкой Он, чихая и отплевываясь, тер тыльной стороной другой руки глаза, из которых текли слезы и которые он никак не мог открыть.
Что случилось? О чем крик?
Да мерзавка-монахиня! Засыпала глаза и рот табаком. На, командир, бери винтовку и угости свинцом, пока в кусты не удрала. Йавай скорее. На окрик она не остановится, я уже кричал.
Черная спина стремительно удаляется. На ольхах и осинах на легком утреннем ветерке трепещут листья, словно бы от нетерпения или холода, и от этого общего дрожания пейзаж становится несколько расплывчатым. Черная точка на широком зеленом поле: монашка поспешает чуть ли не бегом. Пронеслась мысль, что она хорошо отдохнула у нас. Густая стена спасительного кустарника быстро приближается. Монашка не оглядывается, не прислушивается, гонятся за нею, кричат ли ей, она все поставила на карту, поставила и явно полна уверенности, что не может не выиграть.
Мальтсроос почти насильно сует мне в руки винтовку.
Бери, командир! Чего ждешь? Грохни, чтобы знала!
Машинально беру винтовку и прицеливаюсь. Глафира за моей спиной начинает в испуге причитать. Боится выстрела или переживает опасность, грозящую монахине. На мгновение задерживаюсь на этой мысли. Затем уже не слышу ее визга. Все звуки угасли. Вижу лишь черную подпрыгивающую спину на фоне густого кустарника. Вдруг между нами натягивается связующая нить, бегущая невидимой звенящей стрункой через прицельную рамку и мушку. Мы оба на разных концах струнки ощущаем эту лихорадочную дрожь, по несуществующей нити проносится ток высокого напряжения. Мы вдруг оказываемся соединенными, это неподвластно нашей воле.
Нажать на спусковой крючок, и эта связь прервется.
Или, наоборот, не прервется, схватится навечно, как застывшее стеклянное волокно?
Палец мой на спусковом крючке цепенеет, становится чужим. Вдруг чувствую, что не могу выстрелить в безоружного, убегающего человека. Убить беззащитного? Жутко просто сделать это. И до жути столь же невозможно совершить такое.
Стреляй, командир! Убежит!
В звонком мальчишечьем голосе Волли Мальтсрооса слышится чувство собственной вины, я должен помочь ему. По его мнению, я, подобно отцу или старшему брату, обязан исправить его ошибку, ведь я взрослый и могу это сделать, он в этом уверен.
Да, угодить в мишень с такого расстояния я безусловно в состоянии. Тем более в человеческий рост. Но попасть в безоружного человека — не могу.
Волли трет глаза с такой яростью, будто хочет дотереть до крови, сквозь пелену слез он все еще не видит ничего, кроме расплывающегося рядом окружения.
Пли, командир!
Его безумный азарт требовательно давит на меня, подгоняет, заставляет действовать.
Резким движением вырываю спину монахини из прорези прицела, вскидываю ствол винтовки высоко над черной фигуркой и нажимаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35