Раздается выстрел, нить разорвана.
Монахиня не останавливается. Она отдала свою жизнь в руки господни II убеждена, что с ней помимо воли божьей ничего не случится. Так легко жить. Самому ничего не нужно решать и ни за что не приходится отвечать. На миг перед глазами вновь возникают ее горящие глаза, и мне становится ясно, что она даже не отдает себе отчета в опасности, в которой находилась. Если пуля ее миновала, значит, на то воля всевышнего. Ее бог уберег.
Она и не знает, что на этот раз ее богом был я. Я, простой смертный. Она никогда не узнает об\этом и никогда бы тому не поверила. Не имеет значения, я-то знаю.
Меня охватывает чувство облегчения, когда спустя мгновение черная спина монахини исчезает в кустах. Больше у меня нет надобности ловить ее на мушку. Это жуткое зрелище, если на миг представить себя самого на ее месте. Медленно опускаю винтовку.
Попал, командир?
Нет, Волли, промазал.
Не попал? С такого расстояния?
Не знаю, сколько ему еще нужно прожить на свете и сколько испытать, прежде чем он поймет, что я и не мог попасть. Может, на это уйдет вся жизнь. У каждого по-своему. Его разочарование искренне, он ведь верил в мою способность, я подвел, дав возможность чувству вины терзать его, не избавил от мук единственным коротким движением пальца. Это было так легко сделать. И все же Волли требовал от меня невозможного. Он не понимает.
Когда-нибудь после войны, когда он чуть повзрослеет, в подходящий момент я ему все объясню.
Я был в этом уверен. Откуда я мог тогда знать, что такая возможность мне уже никогда не представится. Что и Волли через несколько недель покинет отряд и не в моих силах окажется вернуть его назад. Ни за какие деньги.
Обиженно, со слезящимися глазами смотрел на меня Волли, будто мальчишка, которого самым жестоким образом обманул бессердечный взрослый. Вынести этот бессловесный укор было тяжело, так и тянуло оправдываться и утешать парнишку. Но и этого я не мог сделать. Что он подумает о своем командире после моего признания? Нам еще предстоит вместе воевать.
Да и стоит ли волноваться из-за случайной монахини, ладно бы это был какой-нибудь полковник. Ушла так ушла. Кому она нужна?
Волли некуда девать свои пострадавшие глаза, он должен немедленно оправдаться, все подробяр мне объяснить, чтобы на его верность революции не легло даже малейшей тени. Сделать это нелегко, когда чувствуешь себя кругом виноватым. Вот ведь до чего доводит беззаботность.
Они стучались в дверь, просились по нужде, обычное дело. И раньше выпускал, всегда был порядок. А тут, как только дверь открыл, она что было сил шарахнула меня по глазам табачной пылью и была такова. Я бы сразу бросился вдогонку, но разве сослепу побежишь?
Чего попусту лясы, точить, забирай свою винтовку и запри замок.
Может, было ошибкой с моей стороны, что побег монашки меня ничуть не встревожил. Ведь что-то скрывалось за ее 01 чаянным стремлением в Нарву. Я рассудил, что мать Анастасия по природе фанатичка, возможно, и так. У человека может найтись тысяча причин, почему в какой-то момент сидеть взаперти становится ему невыносимо и он решает рисковать как угодно, лишь бы вырваться. Терпение кончается, какое там еще нужно побуждение? Своим отчаянным шагом она в какой-то степени облегчила и мою жизнь. Что с ней было делать, мне и самому не ясно. Наконец, мало ли сейчас бродит по дорогам России людей без документов и пропусков. Поди знай, у кого из них добрые, а у кого злые намерения, кто скрывается под чужим именем. Мне ли их всех выловить да проверить?
19
Неужто я и впрямь настолько состарилась, что уже ни одного места не узнаю?
Иду от Петровской площади к Таллиннскому шоссе, затем сворачиваю на какую-то незнакомую мне улицу, ведущую к ратуше. Это единственное здание, которое привлекает взор знакомыми очертаниями. Вся сеть улиц новая, проложенная накрест через бывший центр города. У меня такое ощущение, будто под ногами хрустит щебенка, перемолотые дома. Осторожно переставляю ноги. Иду словно по старому кладбищу.
Не дает покоя фотография, которую я так и не увидела. В душе поднимается детское чувство обиды: и надо же им было затевать ремонт именно сейчас! Вдруг это все же какая-то незнакомая мне фотография Яана, ведь мог же он как-нибудь еще раз сфотографироваться. Конечно, поди, частенько наведывался в Ямбург. Просто от нечего делать зашел к фотографу. И не успел показать мне готовый снимок.
Вчера попыталась отыскать на старом Сиверском кладбище могилы бывших знакомых. Новое прямое Усть-Нарвское шоссе прорезало кладбище, справа — по берегу реки братская могила петровских солдат, жертв Нарвскои битвы в Северной войне, слева — остальная часть кладбища, вернее, то, что сохранилось от него. Я не смогла обнаружить ни одной знакомой могилы; видимо, кресты повалились и надгробья перемололо всесокрушающее время, в сорок четвертом здесь, ко всему, проходила передовая. С той поры скоро минет уже целая человеческая жизнь. Я, конечно, понимаю, что земля тесна для людей и поколения наслаиваются друг на друга, как угольные пласты, однако есть вещи, реальное воплощение которых лучше бы не видеть. У человеческого разума имеется свой предел, границы которого он отказывается переступить.
На миг возникает желание войти в ратушу и найти тот подоконник, у которого когда-то стоял стол с моим большим и угловатым «ундерву-дом», погладить ладонью белую кафельную печь, открыть дверь в кабинет Даумана и на мгновение вновь представить себя среди этих стен в те простодушные и взбудораженные дни. Добропорядочные бюргеры никли и немели под натиском горластой удали фабричных, сраженные нашей самоуверенностью. Попрятались за спасительные каменные стены, под надежные черепичные крыши и с грохотом захлопнули за собой дубовые двери. Собрались мы тогда из всех концов, из Паэмурру и Юхкенталя, с Парусинки и Ивангорода, уж о самом Кренгольме — там обитала самая закваска нарвского мятежного люда. Сколько же нас собралось! И как лихо мы летом семнадцатого завладели обществом трезвости «Выйтлея». Вступали в него поодиночке с самым невинным видом, пока нас не набралось там подавляющее большинство, тогда и избрали Кингисеппа председателем, и сколько там бюргеры ни кричали, мы их просто забили при голосовании И рассеялись они, как дым на ветру. Потом сумели взять в свои руки и городскую власть. Жаль, что нам было отпущено так мало времени В последний раз я приходила сюда на работу недели за две до конца восемнадцатого года, во времена Трудовой коммуны, тогда Даумана с нами в ратуше уже не было. Когда белофинны в январе вошли в город, они расстреляли без суда и следствия некоторых тамошних служащих Я, к счастью, не попалась им в руки и никто меня не выдал, но несколько дней мучительного страха пришлось пережить.
После этого мне в ратушу уже незачем было приходить. Или все же во времена буржуазной республики ходила туда за какой-то бумагой? Никак не припомню. Более ранние события заслонили собой позднейшие. Удивительно, но я вообще лучше помню все самое давнее, более поздние события потускнели. Может, все же пойти и встряхнуть воспоминания прошлого? От этой мысли я, однако же, отказываюсь. Ратуша внутри полностью перестроена, по кирпичику возвели заново даже стены, я не найду там ничего знакомого. Мой тяжеленный громоздкий «ундервуд» давно уже поржавел на какой-нибудь свалке, осталась горстка изъеденных железок, перемешанных с землей. Наверняка нет и большой белой кафельной печи, которая зимними утрами так приятно дышала теплом, к ней было хорошо прислониться спиной, когда я по морозу прибегала с Кулги на работу. Теперь это расстояние преодолевают на автобусе и с возмущением пишут в газету, если автобус вовремя не приходит. Ничего столь смехотворного не могло нам тогда и в голову прийти Или ноги отнялись, двух верст пройти не могут?
Неужели все это и впрямь вмещается всего лишь в одну жизнь?
Стоило жить, непременно стоило! Я подбадриваю и словно бы похваливаю себя. Что из того, что после столь короткой бурной юности дни мои потекли довольно тихо и скромно: не ушла в подполье продолжать борьбу и не обзавелась большой семьей, которой можно было посвятить себя. Для того и другого нужно иметь особый дар, видимо, его у меня недоставало. А возможно, вся беда была и в том, что осталась совсем одна, все силы и вся хватка ушли на то, чтобы зарабатывать себе и младшей сестренке на хлеб. Да и отчаяние после Яана долго не отпускало меня. С тех самых пор, когда наши ребята в последний раз отступили из Нарвы и больше уже не вернулись назад, в городе вообще поубавилось бойкости и жизнерадостности, к тому же на долгие годы, пока не подросло новое поколение И все же я как могла прожила эти годы, не склоняя головы. В продолжении жизни есть и моя небольшая лепта, я приняла что-то от предшественников, что-то передала дальше тем, кто идет за нами. Стараюсь делать это честно, в этом вижу свое назначение. Мало ли, что я теперь уже многого не узнаю. Наверное, по-иному и быть не может. Человек, который в старости находит все давнишнее неизменным, субьскгивно может, конечно, испытывать удовлетворение и наслаждаться радостью узнавания, но ведь это значит, что жил он в застывшем мире. Вряд ли это достойная человека жизнь.
Но хорошо ли и то, когда мир стремительно меняется? Есть в этом какой-то смысл или мир вслепую уносится со все возрастающей скоростью в неизвестность? Ей-богу, не знаю, может, философы знают, только верю, что так это было всегда. Хорошо ли, плохо ли, но именно так
Долго изучаю вытянувшиеся на месте старого города в струнку улицы и пытаюсь определить, где находился угол бывших улиц Рюютли и Большой, где аптека или здание биржи, в котором потом помещался кинотеатр «Койт». Это мне не очень-то удается, сами объемы улиц и площадей здорово изменились. Но я пытаюсь снова и снова. У меня бесконечно много времени, весь этот неожиданно оставшийся незаполненным день, который я припасла для встречи с фотографией Яана. Попробую теперь заполнить его своими воспоминаниями о старой Нарве.
Плетусь на променад в Темном саду, над рекой это единственное место, сохранившее приблизительно прежний вид. Зато новые дома по другую сторону мне совсем незнакомы. Шаг за шагом продвигаюсь к Деревянному мосту. По обе стороны моста по-прежнему стоят, уставившись друг на дружку, теперь уже восстановленные крепости. Неужели это угрюмое противостояние на протяжении веков им еще не представляется потешным? Смешно подумать, было время, когда они то и дело озлобленно палили друг в друга из чугунных пушек, тяжелые черные ядра, разметая каменное крошево, грохались в толстые каменные стены, оставляя в них углубления, и с шипением скатывались в реку. Наверное, эти покрытые рыхлой коркой ржавчины неправильной формы железные шары можно и сейчас еще найти на дне реки под галькой и слоем ила. Сознание этого с детства доставляло мне удовольствие. Если бы только течение не было перед мостом столь стремительным, со временем какой-нибудь мальчишка, что посмелее, непременно отважился бы нырнуть и поискать их. Ведь среди удальцов находились и такие, кто прыгал прямо с моста в реку.
В отдалении, на дальнем выступе косогора, возле Липовой ямки стоял дом священника русской церкви. Мы забирались к нему в сад за яблоками или цветами, когда возникало желание отличиться особо смелой выходкой. Сейчас выступ над обрывом пуст, дом вместе с садом сметен, совсем близко сюда подступают смахивающие на казармы высокие коробки из бетонных плит. Никакого сада между ними нет. Уж и не знаю, живет ли новый, нынешний священник тоже в таком вот крупнопанельном доме. И кто вообще предоставляет священникам квартиры, неужели, как и всем, исполком?
Вдруг красноватый отсвет низко закатившегося солнца исчезает. Меня опять обступает тот яркий солнечный день, который я впоследствии переживала десятки раз заново. Последний день, когда виделась с Яаном. Числа не помню. В то лето я не слишком часто заглядывала в календарь. Жизнь шла не по бумажкам, и это было здорово.
Вспоминать снова и снова тот день меня заставляет его исключительность. Последний! Я часто спрашивала себя: может, я сделала что-то не так? Могло ли все сложиться иначе, если бы я вела себя по-другому? Или это не имело никакого значения и все было заранее предопределено — судьбой ли, историей или случаем, не все ли равно, как назвать эту силу.
Мы с Ютой опять пришли в отряд; на наш взгляд, в тот раз у нас были важные вести. Немцы казались чрезвычайно всполошенными. По городу в колясках проносились офицеры, на Кулге днем у реки видели патрулей, а когда мы пошли в комендатуру за аусвайсами, то встретили по дороге свернувшую на мызу Лилиенбаха немецкую полубатарею на защитного цвета передках, которые тащили першероны с мохнатыми ногами. По городу ползли мрачные слухи. Кое-кто был убежден, что теперь немцы, желая покарать большевиков, все же пойдут на Петроград, так как красные якобы отказались выдать им царицу немецкого происхождения, которую вместе с супругом и детьми содержат под стражей в Екатеринбурге. Другие столь же убежденно заверяли, что немцы пронюхали про планы красных ударить по Нарве и готовятся дать им жестокий отпор. Ничего, решили мы, ребята сами разберутся, где тут истина. Главное — расскажем, что происходит в городе.
Впоследствии я часто задумывалась над тем, какую безумно высокую цену нам пришлось заплатить за наше тогдашнее неведение. Мы были словно чистый лист бумаги. Слухи становились почти единственной информацией, хочешь верь, хочешь нет. Газеты поступали нерегулярно и писали обычно о давно уже канувших в прошлое событиях, особого интереса они не представляли. Когда сейчас в каком угодно глухом уголке мира убивают посла, об этом радио через час-другой разносит весть по всему земному шару и все узнают, что случилось. Уделом слухов останутся лишь пересуды о том, кому это было нужно и зачем. Да и то в течение первых часов, поскольку довольно скоро тоже всеведущее радио разъяснит и подоплеку кровавого преступления.
Лишь намного позднее мы узнали, что накануне нашего посещения отряда эсеры в Москве убили немецкого посла графа Мирбаха. Германия предъявила ультиматум, и мы, собственно, находились на грани войны. Будь у нас хоть малейшее представление об этом, мы бы не удивлялись нервозности немцев в Нарве, они уже успели получить телеграмму. Возможно, и начальство Яана поняло бы, что сейчас не время рисковать.
Однако до общественного радиовещания и радиоприемников оставалось еще десять лет. Всего десять промелькнувших затем лет — будто единый миг. Но этот миг определил судьбы людей.
Под вечер, когда ребята вернулись со строевой подготовки, мы вместе с Яаном и многими другими сидели во дворе, на поросшей ромашками траве, и слушали Марта Луппо. Имя и лицо его мне так отчетливо запомнились, будто я видела его вчера. Высокий, худой парень из караульной роты Смольного с обвислыми редкими рыжеватыми усами; его направили к Яану в отряд как бы в помощь или в поддержку, чтобы надежнее переправить подпольщиков в Нарву. Одно начальство ведало, каким это образом он должен был обеспечить операцию, ведь и у Марта Луппо не было волшебной палочки либо ковра-самолета, всего лишь винтовка с примкнутым штыком, как у всех наших, ею никого в невидимку не обратишь. Вероятнее всего, что тот человек из Чека взял его с собой для подкрепления, ну, тот самый начальник в кожанке, плечи колоколом... Аблай или Авлай — имя у него, во всяком случае, было чудное, ты смотри, уже начинает туманом застилать, равно как и лицо. Мне неприятно воскрешать его в памяти. Его я считаю виновным в том, что произошло. Широкое белое лицо. Глаза? Они у него, конечно, наличествовали, но вот какого цвета? Наверное, с серым отливом. А может, я это придумываю, у железных людей просто должны быть стальные глаза. Или они у него и вовсе карие были? На самом деле это не имеет никакого значения.
Чекиста и подпольщиков на месте еще не было, они остались в Ямбур-ге держать совет с Дауманом и Мадисом Лайусом, прибудут завтра. В тот самый день.
Что это за день, мы с Ютой еще не знали. Если бы только предугадать: страшный день! Но и в том случае было бы не в моей власти что-то изменить.
Марту Луппо со всех сторон протягивали папиросы и табак. Трудно было решить, у кого взять, кому отказать. На всякий случай каждый раз он брал у другого человека.
Давай, старик, рассказывай, что в Питере творится!
Луппо сделал несколько глубоких затяжек, при этом его осунувшиеся щеки втягивались и на мгновение скрывались совсем за рыжими усами. На какое-то время воцарилась пронизанная ожиданием тишина. При этом придвинулись ближе вечерние звуки деревни — скрип колодезного журавля, далекое собачье тявканье, лязг жестяного подойника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Монахиня не останавливается. Она отдала свою жизнь в руки господни II убеждена, что с ней помимо воли божьей ничего не случится. Так легко жить. Самому ничего не нужно решать и ни за что не приходится отвечать. На миг перед глазами вновь возникают ее горящие глаза, и мне становится ясно, что она даже не отдает себе отчета в опасности, в которой находилась. Если пуля ее миновала, значит, на то воля всевышнего. Ее бог уберег.
Она и не знает, что на этот раз ее богом был я. Я, простой смертный. Она никогда не узнает об\этом и никогда бы тому не поверила. Не имеет значения, я-то знаю.
Меня охватывает чувство облегчения, когда спустя мгновение черная спина монахини исчезает в кустах. Больше у меня нет надобности ловить ее на мушку. Это жуткое зрелище, если на миг представить себя самого на ее месте. Медленно опускаю винтовку.
Попал, командир?
Нет, Волли, промазал.
Не попал? С такого расстояния?
Не знаю, сколько ему еще нужно прожить на свете и сколько испытать, прежде чем он поймет, что я и не мог попасть. Может, на это уйдет вся жизнь. У каждого по-своему. Его разочарование искренне, он ведь верил в мою способность, я подвел, дав возможность чувству вины терзать его, не избавил от мук единственным коротким движением пальца. Это было так легко сделать. И все же Волли требовал от меня невозможного. Он не понимает.
Когда-нибудь после войны, когда он чуть повзрослеет, в подходящий момент я ему все объясню.
Я был в этом уверен. Откуда я мог тогда знать, что такая возможность мне уже никогда не представится. Что и Волли через несколько недель покинет отряд и не в моих силах окажется вернуть его назад. Ни за какие деньги.
Обиженно, со слезящимися глазами смотрел на меня Волли, будто мальчишка, которого самым жестоким образом обманул бессердечный взрослый. Вынести этот бессловесный укор было тяжело, так и тянуло оправдываться и утешать парнишку. Но и этого я не мог сделать. Что он подумает о своем командире после моего признания? Нам еще предстоит вместе воевать.
Да и стоит ли волноваться из-за случайной монахини, ладно бы это был какой-нибудь полковник. Ушла так ушла. Кому она нужна?
Волли некуда девать свои пострадавшие глаза, он должен немедленно оправдаться, все подробяр мне объяснить, чтобы на его верность революции не легло даже малейшей тени. Сделать это нелегко, когда чувствуешь себя кругом виноватым. Вот ведь до чего доводит беззаботность.
Они стучались в дверь, просились по нужде, обычное дело. И раньше выпускал, всегда был порядок. А тут, как только дверь открыл, она что было сил шарахнула меня по глазам табачной пылью и была такова. Я бы сразу бросился вдогонку, но разве сослепу побежишь?
Чего попусту лясы, точить, забирай свою винтовку и запри замок.
Может, было ошибкой с моей стороны, что побег монашки меня ничуть не встревожил. Ведь что-то скрывалось за ее 01 чаянным стремлением в Нарву. Я рассудил, что мать Анастасия по природе фанатичка, возможно, и так. У человека может найтись тысяча причин, почему в какой-то момент сидеть взаперти становится ему невыносимо и он решает рисковать как угодно, лишь бы вырваться. Терпение кончается, какое там еще нужно побуждение? Своим отчаянным шагом она в какой-то степени облегчила и мою жизнь. Что с ней было делать, мне и самому не ясно. Наконец, мало ли сейчас бродит по дорогам России людей без документов и пропусков. Поди знай, у кого из них добрые, а у кого злые намерения, кто скрывается под чужим именем. Мне ли их всех выловить да проверить?
19
Неужто я и впрямь настолько состарилась, что уже ни одного места не узнаю?
Иду от Петровской площади к Таллиннскому шоссе, затем сворачиваю на какую-то незнакомую мне улицу, ведущую к ратуше. Это единственное здание, которое привлекает взор знакомыми очертаниями. Вся сеть улиц новая, проложенная накрест через бывший центр города. У меня такое ощущение, будто под ногами хрустит щебенка, перемолотые дома. Осторожно переставляю ноги. Иду словно по старому кладбищу.
Не дает покоя фотография, которую я так и не увидела. В душе поднимается детское чувство обиды: и надо же им было затевать ремонт именно сейчас! Вдруг это все же какая-то незнакомая мне фотография Яана, ведь мог же он как-нибудь еще раз сфотографироваться. Конечно, поди, частенько наведывался в Ямбург. Просто от нечего делать зашел к фотографу. И не успел показать мне готовый снимок.
Вчера попыталась отыскать на старом Сиверском кладбище могилы бывших знакомых. Новое прямое Усть-Нарвское шоссе прорезало кладбище, справа — по берегу реки братская могила петровских солдат, жертв Нарвскои битвы в Северной войне, слева — остальная часть кладбища, вернее, то, что сохранилось от него. Я не смогла обнаружить ни одной знакомой могилы; видимо, кресты повалились и надгробья перемололо всесокрушающее время, в сорок четвертом здесь, ко всему, проходила передовая. С той поры скоро минет уже целая человеческая жизнь. Я, конечно, понимаю, что земля тесна для людей и поколения наслаиваются друг на друга, как угольные пласты, однако есть вещи, реальное воплощение которых лучше бы не видеть. У человеческого разума имеется свой предел, границы которого он отказывается переступить.
На миг возникает желание войти в ратушу и найти тот подоконник, у которого когда-то стоял стол с моим большим и угловатым «ундерву-дом», погладить ладонью белую кафельную печь, открыть дверь в кабинет Даумана и на мгновение вновь представить себя среди этих стен в те простодушные и взбудораженные дни. Добропорядочные бюргеры никли и немели под натиском горластой удали фабричных, сраженные нашей самоуверенностью. Попрятались за спасительные каменные стены, под надежные черепичные крыши и с грохотом захлопнули за собой дубовые двери. Собрались мы тогда из всех концов, из Паэмурру и Юхкенталя, с Парусинки и Ивангорода, уж о самом Кренгольме — там обитала самая закваска нарвского мятежного люда. Сколько же нас собралось! И как лихо мы летом семнадцатого завладели обществом трезвости «Выйтлея». Вступали в него поодиночке с самым невинным видом, пока нас не набралось там подавляющее большинство, тогда и избрали Кингисеппа председателем, и сколько там бюргеры ни кричали, мы их просто забили при голосовании И рассеялись они, как дым на ветру. Потом сумели взять в свои руки и городскую власть. Жаль, что нам было отпущено так мало времени В последний раз я приходила сюда на работу недели за две до конца восемнадцатого года, во времена Трудовой коммуны, тогда Даумана с нами в ратуше уже не было. Когда белофинны в январе вошли в город, они расстреляли без суда и следствия некоторых тамошних служащих Я, к счастью, не попалась им в руки и никто меня не выдал, но несколько дней мучительного страха пришлось пережить.
После этого мне в ратушу уже незачем было приходить. Или все же во времена буржуазной республики ходила туда за какой-то бумагой? Никак не припомню. Более ранние события заслонили собой позднейшие. Удивительно, но я вообще лучше помню все самое давнее, более поздние события потускнели. Может, все же пойти и встряхнуть воспоминания прошлого? От этой мысли я, однако же, отказываюсь. Ратуша внутри полностью перестроена, по кирпичику возвели заново даже стены, я не найду там ничего знакомого. Мой тяжеленный громоздкий «ундервуд» давно уже поржавел на какой-нибудь свалке, осталась горстка изъеденных железок, перемешанных с землей. Наверняка нет и большой белой кафельной печи, которая зимними утрами так приятно дышала теплом, к ней было хорошо прислониться спиной, когда я по морозу прибегала с Кулги на работу. Теперь это расстояние преодолевают на автобусе и с возмущением пишут в газету, если автобус вовремя не приходит. Ничего столь смехотворного не могло нам тогда и в голову прийти Или ноги отнялись, двух верст пройти не могут?
Неужели все это и впрямь вмещается всего лишь в одну жизнь?
Стоило жить, непременно стоило! Я подбадриваю и словно бы похваливаю себя. Что из того, что после столь короткой бурной юности дни мои потекли довольно тихо и скромно: не ушла в подполье продолжать борьбу и не обзавелась большой семьей, которой можно было посвятить себя. Для того и другого нужно иметь особый дар, видимо, его у меня недоставало. А возможно, вся беда была и в том, что осталась совсем одна, все силы и вся хватка ушли на то, чтобы зарабатывать себе и младшей сестренке на хлеб. Да и отчаяние после Яана долго не отпускало меня. С тех самых пор, когда наши ребята в последний раз отступили из Нарвы и больше уже не вернулись назад, в городе вообще поубавилось бойкости и жизнерадостности, к тому же на долгие годы, пока не подросло новое поколение И все же я как могла прожила эти годы, не склоняя головы. В продолжении жизни есть и моя небольшая лепта, я приняла что-то от предшественников, что-то передала дальше тем, кто идет за нами. Стараюсь делать это честно, в этом вижу свое назначение. Мало ли, что я теперь уже многого не узнаю. Наверное, по-иному и быть не может. Человек, который в старости находит все давнишнее неизменным, субьскгивно может, конечно, испытывать удовлетворение и наслаждаться радостью узнавания, но ведь это значит, что жил он в застывшем мире. Вряд ли это достойная человека жизнь.
Но хорошо ли и то, когда мир стремительно меняется? Есть в этом какой-то смысл или мир вслепую уносится со все возрастающей скоростью в неизвестность? Ей-богу, не знаю, может, философы знают, только верю, что так это было всегда. Хорошо ли, плохо ли, но именно так
Долго изучаю вытянувшиеся на месте старого города в струнку улицы и пытаюсь определить, где находился угол бывших улиц Рюютли и Большой, где аптека или здание биржи, в котором потом помещался кинотеатр «Койт». Это мне не очень-то удается, сами объемы улиц и площадей здорово изменились. Но я пытаюсь снова и снова. У меня бесконечно много времени, весь этот неожиданно оставшийся незаполненным день, который я припасла для встречи с фотографией Яана. Попробую теперь заполнить его своими воспоминаниями о старой Нарве.
Плетусь на променад в Темном саду, над рекой это единственное место, сохранившее приблизительно прежний вид. Зато новые дома по другую сторону мне совсем незнакомы. Шаг за шагом продвигаюсь к Деревянному мосту. По обе стороны моста по-прежнему стоят, уставившись друг на дружку, теперь уже восстановленные крепости. Неужели это угрюмое противостояние на протяжении веков им еще не представляется потешным? Смешно подумать, было время, когда они то и дело озлобленно палили друг в друга из чугунных пушек, тяжелые черные ядра, разметая каменное крошево, грохались в толстые каменные стены, оставляя в них углубления, и с шипением скатывались в реку. Наверное, эти покрытые рыхлой коркой ржавчины неправильной формы железные шары можно и сейчас еще найти на дне реки под галькой и слоем ила. Сознание этого с детства доставляло мне удовольствие. Если бы только течение не было перед мостом столь стремительным, со временем какой-нибудь мальчишка, что посмелее, непременно отважился бы нырнуть и поискать их. Ведь среди удальцов находились и такие, кто прыгал прямо с моста в реку.
В отдалении, на дальнем выступе косогора, возле Липовой ямки стоял дом священника русской церкви. Мы забирались к нему в сад за яблоками или цветами, когда возникало желание отличиться особо смелой выходкой. Сейчас выступ над обрывом пуст, дом вместе с садом сметен, совсем близко сюда подступают смахивающие на казармы высокие коробки из бетонных плит. Никакого сада между ними нет. Уж и не знаю, живет ли новый, нынешний священник тоже в таком вот крупнопанельном доме. И кто вообще предоставляет священникам квартиры, неужели, как и всем, исполком?
Вдруг красноватый отсвет низко закатившегося солнца исчезает. Меня опять обступает тот яркий солнечный день, который я впоследствии переживала десятки раз заново. Последний день, когда виделась с Яаном. Числа не помню. В то лето я не слишком часто заглядывала в календарь. Жизнь шла не по бумажкам, и это было здорово.
Вспоминать снова и снова тот день меня заставляет его исключительность. Последний! Я часто спрашивала себя: может, я сделала что-то не так? Могло ли все сложиться иначе, если бы я вела себя по-другому? Или это не имело никакого значения и все было заранее предопределено — судьбой ли, историей или случаем, не все ли равно, как назвать эту силу.
Мы с Ютой опять пришли в отряд; на наш взгляд, в тот раз у нас были важные вести. Немцы казались чрезвычайно всполошенными. По городу в колясках проносились офицеры, на Кулге днем у реки видели патрулей, а когда мы пошли в комендатуру за аусвайсами, то встретили по дороге свернувшую на мызу Лилиенбаха немецкую полубатарею на защитного цвета передках, которые тащили першероны с мохнатыми ногами. По городу ползли мрачные слухи. Кое-кто был убежден, что теперь немцы, желая покарать большевиков, все же пойдут на Петроград, так как красные якобы отказались выдать им царицу немецкого происхождения, которую вместе с супругом и детьми содержат под стражей в Екатеринбурге. Другие столь же убежденно заверяли, что немцы пронюхали про планы красных ударить по Нарве и готовятся дать им жестокий отпор. Ничего, решили мы, ребята сами разберутся, где тут истина. Главное — расскажем, что происходит в городе.
Впоследствии я часто задумывалась над тем, какую безумно высокую цену нам пришлось заплатить за наше тогдашнее неведение. Мы были словно чистый лист бумаги. Слухи становились почти единственной информацией, хочешь верь, хочешь нет. Газеты поступали нерегулярно и писали обычно о давно уже канувших в прошлое событиях, особого интереса они не представляли. Когда сейчас в каком угодно глухом уголке мира убивают посла, об этом радио через час-другой разносит весть по всему земному шару и все узнают, что случилось. Уделом слухов останутся лишь пересуды о том, кому это было нужно и зачем. Да и то в течение первых часов, поскольку довольно скоро тоже всеведущее радио разъяснит и подоплеку кровавого преступления.
Лишь намного позднее мы узнали, что накануне нашего посещения отряда эсеры в Москве убили немецкого посла графа Мирбаха. Германия предъявила ультиматум, и мы, собственно, находились на грани войны. Будь у нас хоть малейшее представление об этом, мы бы не удивлялись нервозности немцев в Нарве, они уже успели получить телеграмму. Возможно, и начальство Яана поняло бы, что сейчас не время рисковать.
Однако до общественного радиовещания и радиоприемников оставалось еще десять лет. Всего десять промелькнувших затем лет — будто единый миг. Но этот миг определил судьбы людей.
Под вечер, когда ребята вернулись со строевой подготовки, мы вместе с Яаном и многими другими сидели во дворе, на поросшей ромашками траве, и слушали Марта Луппо. Имя и лицо его мне так отчетливо запомнились, будто я видела его вчера. Высокий, худой парень из караульной роты Смольного с обвислыми редкими рыжеватыми усами; его направили к Яану в отряд как бы в помощь или в поддержку, чтобы надежнее переправить подпольщиков в Нарву. Одно начальство ведало, каким это образом он должен был обеспечить операцию, ведь и у Марта Луппо не было волшебной палочки либо ковра-самолета, всего лишь винтовка с примкнутым штыком, как у всех наших, ею никого в невидимку не обратишь. Вероятнее всего, что тот человек из Чека взял его с собой для подкрепления, ну, тот самый начальник в кожанке, плечи колоколом... Аблай или Авлай — имя у него, во всяком случае, было чудное, ты смотри, уже начинает туманом застилать, равно как и лицо. Мне неприятно воскрешать его в памяти. Его я считаю виновным в том, что произошло. Широкое белое лицо. Глаза? Они у него, конечно, наличествовали, но вот какого цвета? Наверное, с серым отливом. А может, я это придумываю, у железных людей просто должны быть стальные глаза. Или они у него и вовсе карие были? На самом деле это не имеет никакого значения.
Чекиста и подпольщиков на месте еще не было, они остались в Ямбур-ге держать совет с Дауманом и Мадисом Лайусом, прибудут завтра. В тот самый день.
Что это за день, мы с Ютой еще не знали. Если бы только предугадать: страшный день! Но и в том случае было бы не в моей власти что-то изменить.
Марту Луппо со всех сторон протягивали папиросы и табак. Трудно было решить, у кого взять, кому отказать. На всякий случай каждый раз он брал у другого человека.
Давай, старик, рассказывай, что в Питере творится!
Луппо сделал несколько глубоких затяжек, при этом его осунувшиеся щеки втягивались и на мгновение скрывались совсем за рыжими усами. На какое-то время воцарилась пронизанная ожиданием тишина. При этом придвинулись ближе вечерние звуки деревни — скрип колодезного журавля, далекое собачье тявканье, лязг жестяного подойника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35