А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Может быть, немцы решили, что на холме неприятеля нет, а если он и был, то уничтожен. Их минометы стояли на открытых позициях, однако никто по ним не стрелял. Подразделение немецкой пехоты, ранее отделившееся от шоссе, снова двинулось к станции, а часть его с пулеметом и патронными ящиками побежала к холму. Мичкин вздохнул – выиграно еще несколько минут жизни. Стрельба в предгорьях затихла совсем, а группа Данкина исчезла где-то на равнине. Трясина ограждала ее от немцев, которые стояли на шоссе.
Мичкин видел, что дальнейшее пребывание на холме уже не имеет смысла. Сейчас, сейчас надо взвиться краской ракете!.. Сейчас или никогда!.. Ведь в первую же минуту после того, как будет открыт огонь по приближающимся немцам, на холм обрушится целая лавина мин. Стоит ли ее вообще ждать, эту красную ракету? Мичкин обернулся и увидел лицо Шишко. Единственный глаз вожака большой стачки табачников смотрел на Мичкина. И взгляд этот был, как всегда, живой, проницательный, ясный. В нем не было ни мрачного огня Динко, пи ледяной холодности Лукана, которая однажды в штабе бросила Мичкина в дрожь. Это был человечный, теплый, сочувственный взгляд. Он отличал бессмысленный героизм от настоящего, разумного, угадывая по лицу Мичкина его жажду жизни, видел, что остались считанные мгновения, в которые товарищ мог спастись, прежде чем немецкие мины снова забушуют на холме. И Шишко сказал:
– Уходи, Мичкин… И Ляте пусть уйдет, и другой… Дожидаться сигнала не нужно… Все ушли.
– А ты?… – в волнении спросил Мичкин.
– Я останусь тут… Стар я, бегать трудно.
Расстояние между наступающими немцами и холмом быстро сокращалось. Мгновения летели.
– Тогда прощай!.. Оставляем мы тебя… Прощайте все.
Мичкин говорил торопливо и виновато, словно ему было стыдно, что он так спешит воспользоваться предложением Шишко.
– Прощайте, товарищи! – еще раз промолвил он.
Сердце его буйно билось.
Он пополз на животе к спуску с холма, волоча оружие, быстро скатился вниз и бросился к разрушенному мосту. Следом за ним побежали Ляте и еще один боец.
На холме остались только Шишко, человек, которого привела Варвара, и еще двое раненых, каким-то образом добравшихся сюда с перевязочного пункта. Но этих двоих никто не успел перевязать, и они лежали, совсем обессилев от потери крови, так что Шишко не мог на них рассчитывать.
Наступали последние мгновения жизни. И тогда Шишко показалось, что партия творит ему: «Молодец, старина, ты выстоял!.. Ты выстоял, как в те тесняцкие дни, когда многое было тебе непонятно, но ты ходил на митинги и лишился глаза… Ты выстоял, как и в дни большой стачки, когда владельцы табака водили за нос стачечный комитет и пытались тебя подкупить, а когда им это не удалось, полиция избила тебя до полусмерти… Ты выстоял в годы своей нелегальной и партизанской жизни, когда ты подвергался смертельной опасности, терпел голод и холод, но не падал духом… И сегодня, в своем последнем бою, ты опять выстоял, но теперь ты умрешь, потому что ты стар и немощен, потому что ум твой стал работать медленнее. Да, ум твой медлит и не может, как ум Динко, охватить все сразу… Динко предвидел, что случится, если бой не закончится до полуночи. И кто знает, если бы ты пошел во вторую стремительную атаку, забросал противника гранатами и вовремя оттянул отряд, может, потери были бы меньше, чем сейчас. А ты слишком медлил с этой атакой. Ведь люди разные. Того, чем обладает один, у другого нет. Но ты отдал все, что мог, отдал от всего сердца, и партия благодарит тебя за это. А сейчас смотри в оба, старина!.. Немцы приближаются».
Лежа за пулеметом, который оставил Мичкин, сжав зубы. Шишко ждал. Немцы торопливо шагали к холму, уверенные, что на нем никого нет. Шишко ясно различал их лица, сытые, гладкие, молодые, и знал, что солдаты эти через четверть часа добьют прикладами раненых партизан, оставшихся на перевязочном пункте. Шишко почувствовал к ним ненависть – не потому, что они были немцы и хотели его убить, а за то, что они глумились над ранеными и расстреливали заложников из мирных граждан. Он не начал стрелять даже тогда, когда они были в пятидесяти метрах от холма. Еще немного, паршивые собаки, еще немного!.. Наконец Шишко старательно прицелился, и пулемет толкнул его в плечо. Человек десять немцев со стопами и руганью повалились на землю в первые же секунды. Остальные разбежались и залегли в кюветах у шоссе. Сразу же после этого Шишко ударил во фланг группе, которая двигалась со стороны шоссе к станции. Он стрелял непрерывно почти полминуты, пока не заело пулемет. В наступившей тишине был слышен яростный хриплый крик немца:
– Feuer!.. Feuer!..
Можно было использовать еще несколько оставшихся мгновений. Резким движением Шишко бросил свой автомат назад, потом, не поднимаясь, оттолкнулся, и его тучное тело покатилось по крутому склону холма. Когда Шишко скатился вниз, запыхавшийся и исцарапанный, он самодовольно усмехнулся, как сорок лет назад, в дни молодости, когда он участвовал в гимнастическом кружке тесняцкого клуба и в воскресные дни предлагал товарищам разбивать молотом у себя на груди каменные плиты. Этот номер вызывал кислую гримасу на лицах образованных товарищей, но приводил в восторг простых людей. И теперь мускулы у Шишко были ненамного слабее. Только его пораженные астмой, отравленные табачной пылью легкие не работали как следует.
Преодолев одышку, Шишко пополз к канавке у шоссе, волоча за собой автомат, а в это время на холм градом посыпались мины… Шишко дополз до кювета, залег в нем и вскоре увидел, как на вершине холма взлетают гейзеры земли, а по равнине между шоссе и станцией перебегают немецкие солдаты. Он мог стрелять но ним со своей новой позиции, но пока не стрелял. Вырыв ножом на склоне кювета небольшую площадку, он оперся на нее локтями и стал ждать. В промежутках между взрывами мин было тихо – в горах не стреляли. Шишко понял, что товарищи ушли далеко и защищать холм уже не имеет смысла. Это позволило ему открыть огонь по немцам, которые считали, что минометчики прикрыли их от партизан, зарывшихся на холме, и теперь направлялись к станции. Но он успел израсходовать лишь один магазин. Что-то твердое и тяжелое камнем упало к его ногам. Обернувшись, он увидел позади себя немецких солдат, которые сразу же залегли. Через две секунды граната взорвалась.
Шишко ничего не почувствовал. Он умер легко, без страданий и горечи.
Когда немцы поднялись на холм, они нашли там лишь куски человеческого мяса. Даже труп фон Гайера, лежавший у шоссе, стал неузнаваем, так изуродовал его минометный огонь, и немцы приняли его за убитого партизана. Две санитарные машины отделились от колонны и поползли вверх по извилинам шоссе туда, откуда прибыли. От цистерн, подожженных у станции, все еще поднимались черные густые клубы дыма и расстилались над равниной, образуя громадное траурное облако. Холм походил на кучу свеженабросанной земли. Кое-где среди вырытых минами ям качались уцелевшие цветы мака и тысячелистника. На холм не спеша поднялся немецкий офицер с гладко выбритым лицом и красными от бессонницы глазами. Он равнодушно переступил через обезображенные останки человеческих тел, закурил и стал смотреть на горящие у станции цистерны. Взгляд его был холоден, печален и зол.
А на востоке в розовом сиянии и кристально чистой синеве занимался день.
XV
Приближаясь к Кавалле, Ирина и Костов тоже видели эту синеву, но день не мог рассеять ужасы истекшей ночи. На холмистой равнине угрюмо торчали оливы и остатки древних развалин, мелькали поросшие тростником болота, встречались греческие крестьяне, собиравшие табак.
Мир «Никотианы» и Германского папиросного концерна распался на части, и два обломка – третьего дня Борис, а прошлой ночью фон Гайер – слетели в пропасть, оставив после себя чувство вины и печали. «Никотиана» погибала. Настал конец надувательствам при закупках табака, неприятностям с его обработкой, интригам вокруг продажи. Наименование «Никотиана» превращалось в пустой звук, а главный эксперт фирмы, при всей его элегантности, – в заурядного щеголя, в лишнего, никому не нужного человека. Только теперь Костов понял, почему он так бессознательно, так преданно служил Борису до последнего мгновения, почему стремился к подписанию договора с Кондоянисом, почему его потрясла казнь фон Гайера. Без «Никотианы» почва ускользала из-под его ног – больше некого было подкупать, уговаривать или запугивать, опираясь на ее мощь. Эксперт чувствовал себя униженным и раздавленным, но злился па всех, кто должен был уйти вместе со старым миром. Новая жизнь ничего ему не обещала, у него не осталось никакой моральной опоры. И вдруг в этой пустоте блеснула надежда.
Костов подумал об Аликс. Да, оставалась Аликс!.. Девочка с бронзово-рыжими волосами по-прежнему чудодейственно преображала его душу. Он вдруг обрадовался, как в тот день, когда привел Аликс к Кристалло и переговоры о ней с Геракли окончились благополучно. Оставалась Аликс, дикий, засохший цветок, оторванный от скал Тасоса и заполняющий пустоту, образовавшуюся в душе Костова, когда все стало рушиться. И вот сноб и раб моды опять увидел эту девочку в оправе своего гибнущего мира, снова представил себе, как Аликс в бледно-желтом вечернем платье входит в «Унион». Он не сознавал, что, выхаживая этот дикий цветок, хотел создать человека по своему образу и подобию.
Резкий скрежет железа прервал его мысли. На повороте машина задела крылом скалу или дерево. Эксперт почувствовал, что с его правой рукой что-то неладно. Она казалась ему протезом, прикрепленным к плечу, каким-то чужеродным телом, которое не сразу подчиняется его воле. Он вспомнил о своем прогрессирующем атеросклерозе. «Удар, – подумал он. – Должно быть, со мной случился небольшой удар после всех треволнений прошлой ночи». Какая-то маленькая артерия лопнула в его мозгу, и пролившаяся кровь давила на моторный центр, управляющий движением руки. Он подумал, что вести машину в таком состоянии опасно, и остановил ее.
– Замените меня, пожалуйста! – сказал он Ирине. – С моей правой рукой что-то произошло.
– Да, я заметила, – отозвалась она.
Они поменялись местами, даже не взглянув в сторону заднего сиденья, и ни слова не вымолвили, потому что все, о чем сейчас можно было думать или говорить, одинаково угнетало обоих.
Ирина села за руль и повела машину медленно и осторожно, так как мотор был очень мощный и она боялась, что не сумеет с ним справиться. Взошло солнце, и она с досадой подумала, что они приедут в Каваллу как раз в то время, когда приморская улица особенно оживленна и все бездельники отправляются на пляж. Но еще неприятнее было думать о том, что придется делать скорбное лицо и скрывать раздражение, когда табачные шакалы соберутся у трупа умершего льва. Она ожидала соболезнований, не подозревая, что уже два дня в Кавалле царит паника и табачные шакалы сбежали первыми, а за ними бежали их слуги, увозя на казенных грузовиках свои семьи, домашний скарб и все, что они успели прикарманить в дни своего хозяйничанья.
Сейчас Ирине хотелось, чтобы ее оставили в покое, хотелось ни о чем не думать и ничего не делать, потому что ужасы прошлой ночи превратили ее в почти такой же окоченевший труп, как тот, что она везла в машине. Сейчас ей хотелось уединиться в тиши сосновых рощ Чамкории, под небом с холодными звездами и равнодушно ждать, что будет дальше. Что бы ни случилось, ее это не коснется. Распад старого мира ее не трогал, а новый мир не пугал. Она владела вкладами за границей, которых никто не мог у нее отнять, а в прошлую ночь убедилась, что женщинам коммунисты не мстят. Но она чувствовала, что ей не спастись от чего-то другого, более страшного, чем потеря богатства или месть голодных, – не спастись от собственного внутреннего разрушения. Все в ней обратилось в пепел – и то, что ей пришлось пережить до сих пор, и ужасы прошлой ночи; осталось только мрачное равнодушие ко всему на свете. Она больше не думала ни о сердце, переставшем биться под ее рукой, ни о возмездии, которое обрушилось на фон Гайера, ни о бесполезной миске с риванолом, ни о раненых партизанах, которых она перевязывала тряпками и которых, вероятно, уже добили немцы. Сейчас она была конченым, холодным, безжизненным человеком.
И потому она вела машину механически и постепенно увеличивала скорость, так как перестала бояться, что не справится с рулем. А тюк на заднем сиденье беспомощно покачивался и медленно клонился в сторону. Наконец он опрокинулся, глухо стукнулся о дверцу машины и остался лежать. Теперь он походил на узел с тряпьем. Но Ирина и Костов этого не заметили.
Они приехали в Каваллу около десяти часов утра и вдруг увидели что-то жестокое в этом городе с белыми домами, что-то мертвенное в этих улицах без зелени, что-то леденящее душу в синеве этого неба и свете солнца, под которым люди сгорали в гибельной страсти к обогащению и в голодном отчаянии.
На главной улице толпились греки, которые, несмотря на жару, суетились и возбужденно разговаривали, словно обсуждая какое-то событие, нарушившее обычное течение их безнадежно будничной жизни.
Германский папиросный концерн, «Никотиана» и прочие табачные фирмы, так или иначе работавшие на концерн, неожиданно заперли свои склады, выбросив на улицу тысячи полуголодных, истощенных трудом людей. Но хоть и лишенные своего жалкого заработка, эти люди сейчас казались радостными и оживленными. Из уст в уста передавались слухи, вселявшие в них смутную надежду. И то, что волновало их, был не вульгарный шовинизм завсегдатаев кофеен, спекулянтов и служащих греческих табачных фирм, которые ждали десанта и после каждой победы англо-американцев наряжались в праздничную одежду, а нечто другое, несравненно более значительное и касавшееся лишь людей, раздавленных нищетой. Это были надежда, радость и упование, рожденные успешным продвижением огромной, могучей армии, которая шла с севера.
И потому эти люди сейчас пренебрежительно смотрели не только на машину главного эксперта «Никотианы», но и на главного эксперта фирмы Кондояниса, который, войдя в парикмахерскую, с неслыханной дерзостью обозвал болгар скотами. Сказал он это в присутствии двух болгарских моряков, которые сидели перед зеркалами с пистолетами на поясе и намыленными лицами. Но, не понимая по-гречески, моряки лишь окинули грека презрительным взглядом, раздраженные его громким голосом.
Ирина нервно сигналила, злясь на толпу, которая слишком медленно расступалась перед машиной. А рабочие-табачники считали, что теперь хозяевам не мешало бы стать терпеливее. Люди громко смеялись. Ну и вонь от этой машины!..
Костов услышал, как один из толпы сказал:
– Как видно, везут дохлую собаку.
– Собаку?… На что им везти ее в машине?
– Да ведь они держат своих собак, как людей, а мы Для них хуже собак, – сказал другой. – Лихтенфельд вызывает к своей собаке врача и кормит ее белым хлебом и мясом.
Когда эксперт и Виктор Ефимович вносили труп Бориса в дом, Ирина проговорила раздраженно и хмуро:
– Костов, вы уж позаботьтесь о похоронах, хорошо? Я не хочу никого видеть.
Эксперт, которому было очень не по себе от жары, ответил недовольным тоном:
– Позабочусь, когда закончу более важные дела. Я прежде всего должен повидать Аликс… Затем нужно сообщить в немецкую комендатуру насчет фон Гайера. Это очень неприятная история. Вероятно, нас будут допрашивать, а может быть, и задержат.
– Вот как?
Ирина равнодушно подумала, что труп не может лежать в доме.
– Тогда уладьте дело с Фришмутом! Попросите его, чтобы нас не беспокоили, и обратитесь в какое-нибудь похоронное бюро.
Костова злил ее властный тон – она по-прежнему приказывала и не сомневалась, что все еще может распоряжаться людьми, в том числе Фришмутом, как найдет нужным. Но и раздраженный ее эгоизмом, эксперт не огрызнулся, так как сгорал от нетерпения увидеть Аликс.
На лестнице второго этажа его встретила Кристалло – она увидела в окно подъехавшую машину. Гречанка крестилась и охала, расстроенная тем, что привезли покойника, которого Виктор Ефимович укладывал на диван в передней. Но в то же время она с кокетством былых времен поправляла локоны своей сложной прически.
– Как девочка?… – спросил Костов, тяжело дыша.
– Плоха! – ответила Кристалло. – Доктор говорит, нет никакой надежды. Господи, как мне вас жаль! У вас такое доброе сердце.
Гречанка всхлипнула, но без слез, хотя искренне сочувствовала Костову. Вертепы Пирея, где она прошла через все ступени унижения, отучили ее плакать. Она лила слезы, лишь когда у нее бывала истерика.
Сопровождаемый Кристалло, Костов направился в комнату Аликс. Девочка лежала в широком деревянном кресле с красивой резьбой. На ночной столик Кристалло поставила букетик гвоздик. Укрытая белыми, ослепительно чистыми покрывалами, Аликс казалась маленьким скелетом, завернутым в саван.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109