А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Борис не знает, не может знать этого. Но папашу Пьера поразил его дар сразу разбираться в соотношениях многих обстоятельств, поразила энергия, светившаяся в его глазах, его жадность и страсть к наживе. Никакие любовницы, никакая светская суета и распущенность не смогут убить в нем этой страсти, покуда он не устанет. В этом пройдет его настоящая, молодая, полная жизнь. А потом?… Потом ничего. Потом и он, как папаша Пьер, превратится в усталого, старого человека и найдет себе такую женщину, как Зара. Папаша Пьер был твердо уверен, что жизнь людей не может складываться иначе.
Так рассуждал он, глядя на Бориса, и в душе его разливалось некое философское спокойствие, которое освобождало его от лихорадочных судорог жизни, от тягостного ощущения, что с наступлением его старости фирма распадется и алчные гиены растерзают ее тело. Наконец он нашел человека, на которого можно было оставить без тревоги и сожаления золотоносную и могущественную «Никотиану».
Когда Борис закончил, Марии почудилось, будто она пробуждается от сна. Зара смотрела с лихорадочным любопытством то на него, то на подругу. Тут что-то начинается!.. Будет о чем порассказать за чаем ошеломленным приятельницам! Зара расскажет им о том, как Мария случайно увидела его, как ввела его к папаше Пьеру и как этот умный и красивый юноша сумел сразу обделать свои дела. Но она почувствовала и ту особенную горечь, которая всякий раз должна была отравлять ей удовольствие от этого рассказа. Никогда она так ясно не видела, какой силой обладает богатство, никогда не сознавала так остро, как это грустно быть молодой, красивой, вращаться в хорошем обществе и не иметь денег.
Папаша Пьер несколько секунд вглядывался в скатерть, словно обдумывая что-то. Потом протянул руку и положил ее на плечо Борису.
– Да, юноша!.. – сказал он. – Все это чудесно… План ваш превосходен, очень хорошо продуман, однако мы едва ли его осуществит. Немцы – скоты. Сам черт не разберет, что заставляет их работать с одними фирмами и отвергать другие. Но не в этом дело. Для меня важнее, что я открыл вас. Отныне вы будете работать в дирекции помощником моего главного эксперта. Понимаете, что это значит? Раз я говорю, это значит много…
Папаша Пьер закурил сигару и продолжал:
– Завтра я уезжаю в Афины и через две недели снова буду здесь… Это время вы отдыхайте, думайте, работайте, делайте что хотите, но с сегодняшнего дня вы – на жалованье в дирекции «Никотианы». Сегодня же вечером я напишу письмо Костову. Сейчас он носится на своей машине где-то по Швейцарии… Через десять дней он вернется в Софию, и тогда вы ему представитесь с письмом. Он давно уже ворчит, требуя, чтобы я нашел ему помощника. Я вас не знаю, но я привык оценивать людей по их глазам, по тому, как они говорят… А вы смотрите и говорите хорошо, даже когда пытаетесь скрыть свои намерения. Не хмурьтесь!.. Это лишнее, дорогой!.. Я вижу, что именно вы скрываете. Вы хотите вскарабкаться наверх, чтобы завязать международные связи и завести самостоятельное дело. Что ж, хорошо; когда я пойму, что вы до этого доросли, я сам вас поддержу. Но до тех пор никакой игры, никаких подковырок, никаких фокусов за моей спиной… Иначе я вас погублю, лишу вас возможности служить даже обыкновенным мастером в какой бы то ни было табачной фирме!.. Вы меня понимаете? Да, вы умный человек, я вижу, что вы меня понимаете…
И папаша Пьер продолжал говорить о порядочности, энергии и трудолюбии, о наслаждении, которое дарит успех, об умеренной жизни, о том, как это бессмысленно – сорить деньгами… И еще о многом упоминал он, будучи умным человеком и хорошим психологом, хотя необходимость большей части добродетелей, о которых он говорил, он не мог бы подкрепить примерами из собственной жизни.
От волнения на лице Бориса выступили розовые пятна. Мария с грустью поняла, что не она, не помощь, оказанная ею, а только папаша Пьер и «Никотиана» вызвали это волнение. Она знала, что она бесцветна, тускла, как дождливое утро, и ни в ком не может пробудить бурной страсти. Но все же она испытывала какую-то тихую, сдержанную радость, которая делала ее почти счастливой.
– Ваш чай совсем остыл, – сказала она Борису. – Дайте чашку, я налью вам горячего.
Выйдя из дома, Борис почувствовал себя усталым – так велики были и его волнение, и те усилия, с какими он скрывал его от Спиридонова и девушек. Ему показалось, что все вокруг стало мелким и незначительным. Что они такое – и этот двор, и этот склад, и этот стоящий перед входом в ферментационный цех грузовик, с которого сгружают тюки табака? Все это только маленькая, совсем маленькая часть громадного богатства «Никотианы», обладающей миллионами килограммов табака. Здешний директор, мастера, конторские служащие похожи на жалких пигмеев, послушных и раболепных исполнителей тех приказов, которые Борис будет им посылать из дирекции в Софии. Словно какая-то сила подняла его над всем и вся и дала ему неограниченную власть над людьми. Ему почудилось, будто рабочие, толпами выходящие из склада, смотрят на него, подталкивая друг друга и боязливо твердя: «Глянь-ка, вон помощник главного эксперта «Никотианы»! Смотри, как бы он не взял тебя на заметку!» И все это казалось ему невероятным, чудесным. Но в ушах его еще гудел бас Спиридонова, обоняние его еще ощущало запах лаванды, исходящий от платья Марии. Никогда в жизни у него и в мыслях не было, что с ним может случиться нечто подобное. Он готовился долго, упорно и молчаливо карабкаться вверх, а вместо этого сделал вдруг невероятный прыжок и достиг почти самого верха «Никотианы». Впрочем, таким же образом начал и еврей Коэн, который случайно разговорился в вагоне поезда с Кнорром, директором Германского папиросного концерна. После прихода Гитлера Коэн порвал с Германским папиросным концерном, основал собственную фирму и теперь получал миллионы от торговых представительств. Почти так же, в несколько решающих мгновений, сделали свою карьеру армянин Торосян, хозяин «Джебела», и Барутчиев, глава «Восточных Табаков». Все дело в том, чтобы не упустить момента, воспользоваться случаем. И Борис воспользовался им самым блестящим образом.
Рабочие нагоняли его и уходили группами – торопливые, нервные, крикливые. Их говор и стук их деревянных подошв сливались в гнетущий шум. Внезапно Борис услышал позади себя знакомый враждебный голос:
– А вы что?… Все еще околачиваетесь здесь?
Это был директор – толстый, краснолицый, с бритой головой, в светлом спортивном костюме. Борис посмотрел на него с досадой и не ответил.
– Кому говорю?… Если завтра я опять вас увижу, я прикажу сторожу вышвырнуть вас, как тряпку!..
Борис презрительно усмехнулся.
– Вы поняли?… – устрашающе просипел генерал.
И отошел, посинев от гнева, – ведь жизнь приучила его к тому, что люди и дома, и в казарме, и в обществе всегда боялись его; потом махнул рукой и поспешил в пивную «Булаир», где его поджидала знакомая компания.
Немного погодя Бориса нагнал главный мастер Баташский, который по-свойски опустил на его плечо свою большую и потную руку.
– Ты что это?… С хозяином что-то, я гляжу… шуры-муры, а?
– Ничего подобного, Баташский, – сухо ответил Борис.
– Ну да! Ты мне зубы не заговаривай… Пройдоха, каких мало!.. Что ты делал два часа у хозяина? Я все видел с третьего этажа.
– А если видел, так лучше всего тебе помалкивать.
Ухмыляющееся и лукавое лицо Баташского стало вдруг серьезным.
– Ну конечно, никому ни слова, – пообещал он. – Но это, видно, что-то важное, а?… Слушай!.. Мы вдвоем можем неплохо обделывать дела… Одна-две партии товара, комиссионные, то, другое… Понимаешь?
– Хватит язык чесать, – остановил его Борис – Я тебе не пара.
– Э, зелен ты еще… – снисходительно упрекнул его Баташский. – Научишься и этому, но попозже. Хочешь выпьем по стаканчику ракии?
– Не хочу. Иди себе своей дорогой.
– Ладно, ладно!.. Но я тебе всегда помогу… так и знай.
И Баташский неловко обогнал Бориса, приземистый, грузный, в кепке и засаленном, лоснящемся от пота пиджаке.
Сюртук и его семья жили на окраине города, недалеко от гимназии, в маленьком ветхом домике, квартирную плату за который вносили нерегулярно, что служило источником постоянных раздоров между учителем и домовладельцем. Дом был одноэтажный, уродливый, с облупившейся штукатуркой и кровлей, нависшей, как крылья летучей мыши.
Когда Борис вошел в поросший травой и выложенный камнем двор, ему в нос ударил запах помоев, которые вытекали из кухонной раковины и собирались в широкой, застоявшейся луже прямо перед входом. Привыкнув к бедности, обитатели его равнодушно перескакивали через эту лужу, и никто не пытался ее уничтожить. Из всех неудобств этого дома лужа была все-таки не самым неприятным. Прежде чем войти к себе, Борис взглянул на понятую трубу раковины и подумал о том, как тосклива и неприглядна его домашняя обстановка. Мать хлопотала на кухне, а Сюртук, в носках и жилете, растянулся на кровати в комнате Стефана и читал газету. Борис видел его в открытую дверь в обычной позе, знакомой ему с детства: Сюртук, страдавший близорукостью, держал газету у самых глаз, а его длинные ноги лежали на кровати, как перекладины. Высокий, тощий, угрюмый, с плешивым теменем и холодным лицом, он – вкупе с трудными латинскими текстами – на всю жизнь внушал гимназистам отвращение к древности.
Увидев Бориса, он отложил газету и спросил ехидно:
– Ну как?… Принял тебя Спиридонов?
– Принял, – сухо ответил Борис, раздраженный вечной насмешкой в его голосе.
В городе Сюртук славился своим неизменным сварливым высокомерием по отношению к согражданам, другим учителям, гимназистам и даже к собственной семье. Словно все в жизни было пронизано духом мошенничества и мелкого расчета, словно все только о том и думали, как бы его обмануть или пустить ему пыль в глаза, хоть и без всякого толка. Крайний пессимизм Сюртука объяснялся отчасти его бедностью, отчасти презрением к современному миру. Он был убежден, что сильные характеры и гражданские добродетели встречались только в древности. В памяти его хранилось множество величественных событий из истории Рима, которыми он подавлял слушателей в начале учебного года или когда выдавали аттестаты зрелости. Гордость его была уязвлена нищенской жизнью учителя, а величие латинских авторов превращало его в невыносимого педанта. Это был человек неглупый, но искалеченный той системой, которая за жалкую плату заставляла его воспитывать молодежь на добродетелях прошлого. Один примечательный случай доказал всем его классическое понимание гражданского долга: с горестной, по твердой решимостью, которая произвела впечатление даже в министерстве, он сам потребовал, чтобы его родного сына исключили из гимназии за левые взгляды.
Борис вошел в свою комнату и закрыл дверь. Но Сюртука все еще интересовал его разговор со Спиридоновым. Приняв великодушно-примирительный вид, он вошел в комнату Бориса. Хотя Борисом и овладела навязчивая идея стать миллионером, Сюртук все-таки считал его самым разумным из своих сыновей, так как не в пример другим он не увлекался левыми идеями.
– Значит, принял тебя!.. – сказал Сюртук и бросил на Бориса полусочувственный-полуснисходительный взгляд. Остаться без работы плохо, но строить планы обогащения, не имея ни лева в кармане, было глупо и смешно.
– Мы проговорили два часа, – ответил Борис, закурив сигарету.
– Ха!.. – Сюртук снова заговорил насмешливо: – Долго же вы беседовали!..
– Да, долго, – сказал Борис.
Он посмотрел на отца с ненавистью в увидел знакомые старческие желчно-язвительные глаза, в которых бедность и мелочность погасили последний луч надежды на иную жизнь, хоть чем-то отличающуюся от прозябания в жалком и безропотном муравьином труде. Сюртук угадал, о чем думает сын, и лицо его отразило бесстрастие мудреца, неуязвимого для человеческой глупости.
– Я остаюсь в «Никотиане», – сухо произнес Борис.
Сюртук ничего другого не ждал, но все же спросил издевательским тоном:
– Только-то?
– Ты же считал, что и это много, – резко ответил Борис.
– Для тебя – да, – сказал Сюртук.
– Почему? Что я, ни на что не гожусь?
– Ты просто фантазер, – презрительно изрек Сюртук.
– А ты кто? – внезапно ощетинился Борис.
– Я тот, до кого вы никогда не дорастете.
Болезненное самолюбие заставило Сюртука почувствовать печальное и сладостное удовлетворение от своих слов. Он мысленно сравнил себя с добродетельным, но несчастным civis romanus, которого боги наказали неблагодарными и дерзкими сыновьями.
– Ты учите лишка!.. – гневно выкрикнул Борис. – Жалкий, ничтожный, свихнувшийся учителишка… Ты нас не выносишь, не можешь даже спокойно разговаривать с нами, потому что ты выжил из ума от бедности, от насмешек, от унижений… потому что все, что тебе осталось, – это надуваться как индюку, кичась своим нищенским жалованьем и медалью, которую министерство повесило на тебя в прошлом году… Вот кто ты!.. И поэтому мы, твои дети, тоже тебя терпеть не можем. Поэтому каждый из нас пошел по своему пути.
– Чтобы стать коммунистами, простолюдинами, рабочими на складах…
– Лучше так, чем быть дураком вроде тебя.
– Замолчи! – взревел Сюртук.
– Молчал я долго… Хватит!
– Я тебя из дома вышвырну!
– А я и без этого ухожу.
– Убирайся сейчас же!
Сюртук вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Комната была почти пустая, с неровными потрескавшимися стенами и низким потолком, который словно давил Борису на душу и убивал в нем радость в течение всего его детства. В ней стояли только простая деревянная кровать, стол, покрытый газетами, и вешалка для одежды. Из маленького открытого окна с железными прутьями и облупившимися рамами тянуло запахом грязной лужи во дворе. Та же бедность, та же доводящая до отчаяния пустота были и в других комнатах. Весь скарб семьи можно было увезти на одной телеге. Расходы на еду, одежду и лечение поглощали учительское жалованье Сюртука. А на покупку самой необходимой мебели денег никогда не хватало.
Оставшись один, Борис опустился на кровать, не переставая думать о «Никотиане». Стычка с отцом не произвела на него никакого впечатления. Подобные ссоры, почти без повода, часто вспыхивали в семье Сюртука. Бедность рождала недовольство и злобу: дети злились на отца, а отец – на детей. Только мать жила в этом доме, словно беспристрастная и немая тень, и ее никто не смел ни в чем упрекнуть.
Из кухни доносился стук тарелок и вилок. Мать накрывала на стол к ужину. Вернулся домой и Стефан. Вскоре все четверо сели за стол в тесной кухне, скованные гнетущим и враждебным молчанием озлобленных друг против друга людей. В этом доме всегда бывали какие-нибудь неприятности, материальные или иные, и они портили настроение всем. Только в тот день, когда Сюртук получил медаль за гражданские заслуги, за столом царило некоторое оживление, и по этому случаю купили вина. Но оживленным был только Сюртук. Его сыновья презрительно смотрели на жалкий кусочек блестящего металла, прикрепленный представителем министерства к потертому лацкану отцовского пиджака.
Мать у них была высокая и худощавая, преждевременно состарившаяся женщина со слегка поседевшими волосами и мелкими морщинками у глаз. Долгие годы героической борьбы с нищетой и несносным характером Сюртука придали ее лицу выражение какого-то покоряющего спокойствия. Только к ней одной латинист не смел придираться беспричинно. Все в доме по-своему, молчаливо и холодно, уважали ее, так как знали, что деньги, которые ей давали на хозяйство, нельзя было тратить разумнее и экономнее, чем это делала она. Так же молчалива и холодна была их любовь к ней. Характер Сюртука действовал угнетающе на всех членов семьи.
Мать разрезала тонкими ломтиками кусок холодной тушеной говядины и разделила их поровну между мужчинами. Себе она оставила только постное – несколько картофелин и макароны.
– А себе? – хмуро спросил Борис.
– Я на диете из-за сердца.
Никакой диеты она не соблюдала, а просто хотела, чтобы мужчины наелись досыта. Борис взял половину мяса, которое дала ему мать, и насильно переложил на ее тарелку. Но он знал, что она все-таки не съест этого мяса, а оставит его на утро – на завтрак Стефану, который исхудал и нуждался в усиленном питании.
Снова наступило молчание. Сюртук ел медленно, важно и как-то торжественно. После столкновения с Борисом он застыл в одиноком величии своей непримиримости. Время от времени он хмурился и поджимал губы – так, без надобности, просто чтобы крепче сковать всех молчанием, ибо ему оно доставляло удовольствие. Стефан опустил свою красивую голову и быстро уплетал мясо, чтобы скорее встать из-за стола и тайком дочитать книгу Ленина, которую он прятал в погребе.
Борис поужинал и закурил сигарету. После недавней ссоры курить в присутствии отца было наглостью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109