– Где это стреляют?
– Не знаю! – спокойно ответила Лила. – Где-то там!..
Она показала рукой на рабочий квартал.
– А ты не видела, никто здесь не пробегал?
– Нет, не видела.
Полицейские пустили лошадей в карьер.
Лила подошла к аптекарскому магазину. Машина пыхтела по-прежнему. За рулем ее сидел толстый пожилой шофер с подстриженными седыми усиками. Аптекарь, молодой человек в белом халате, с гладко зачесанными волосами, говорил с ним о том, как доставить десять килограммов контрабандного анетола. Когда Лила подошла к машине, оба они вдруг стали говорить громко.
– Слушай, любезный! – сказал аптекарь. – Ты меня не подведешь? А?
– Будь спокоен! – ответил шофер.
– Поосторожней, ладно?
– Я стреляный воробей.
– Не забудь и бутыли с мелникским вином, – усмехаясь, добавил аптекарь.
Лила остановилась.
– Дядя! – обратилась она к шоферу. – Ты не в Мелник ли едешь?
– Туда! – быстро ответил шофер.
– Мне в Червену-реку надо… Подвезешь?
– Залезай, но – за двадцать левов! С рейсовым автобусом вдвое дороже.
– Ладно!
Лила поставила ногу на ступеньку сзади кузова и ловко прыгнула в него.
Аптекарь подозрительно взглянул на нее и наклонился к шоферу:
– Смотри, как бы она не стащила коробку пудры или румян!
– Не стащит! – Шофер добродушно усмехнулся. – Не видишь разве, какая скромница!..
И быстро повел машину.
В покрытом брезентом кузове размещались ящики и пакеты с косметическими товарами. Лила скорчилась на дне так, что заметить ее было нельзя. Когда машина проезжала по площади, не было еще никаких признаков того, что полиция подняла тревогу. Лила увидела только патрули полицейских, – утомленные бессонной ночью, они вяло тряслись на лошадях. Сквозь отверстие в брезенте перед ее глазами промелькнули сначала тюрьма, потом вокзал и еврейское кладбище. С облегчением она вздохнула, только когда увидела поля. Теперь она попыталась думать, но не смогла. Усталость навалилась на нее, притупив рассудок. Ей было холодно, захотелось спать. И все эти ощущения подавляло жуткое, ужасающее воспоминание: она убила человека. Но вскоре это воспоминание уступило место чувству новой вины перед рабочими и партией: убийство агента давало козырь в руки полиции, могло повредить стачке, повлечь за собой аресты и террор. Нет, не совсем так! Может быть, напротив, поступок Лилы поднимет дух рабочих, заставит опомниться хозяев и штрейкбрехеров! Как трудно оценить обстановку, чтобы действовать правильно! Что сектантство, а что нет?… Мысли Лилы снова смешались.
Полчаса спустя машина выехала на шоссе, извивающееся между низкими холмами. Вокруг, насколько хватал глаз, на красной песчаной почве холмов зеленели табачные поля, а над ними сияло кобальтово-синее небо. Воздух был теплый, душный. Где-то здесь начиналась проселочная дорога, ведущая к селу, где жил Динко.
Лила подползла к краю брезента, ухватилась руками за задний борт кузова и перекинула через него ногу. Нащупав пальцами ноги ступеньку, она перебросила через борт и другую ногу. Потом оттолкнулась от борта и спрыгнула. Она тяжело упала на шоссе в облако ослепившей ее мелкой пыли. Два или три раза перекувырнулась через голову, а потом ощутила в правой руке острую, пронизывающую боль. Несколько секунд она пролежала на шоссе, ошеломленная падением, и наконец поднялась. Платье ее и жакет были покрыты пылью. Снова ее пронзила острая боль в руке. Теперь боль была так ужасна, так невыносима, что Лила громко вскрикнула; на лбу у нее выступили капельки холодного пота.
Она несколько секунд постояла не двигаясь, потом пришла в себя и попыталась поднять руку. Но согнуть ее удалось только в локте. И тогда Лила заметила, что рука вместе с облегающим ее рукавом жакета образует неестественный изгиб. «Вот угораздило!» – спокойно подумала она. И тут же улыбнулась. Каким пустяком показался ей перелом руки в сравнении с ужасами ареста!
Обливаясь холодным потом и сдерживая стоны, Лила пошла к селу, где жил Динко.
И Лукан проснулся рано в этот день, но не от сна – он очнулся от беспамятства, в которое его привели полицейские палачи. Арестовали его вечером, в привокзальном буфете. Что сейчас – день или ночь? Где он – в арестантской или в подвале? Что ждет его – жизнь или смерть? Все стало ему безразлично, все, кроме страха, как бы не помутилось у него сознание и он не проговорился бы, не назвал имен товарищей из нелегального комитета. Наконец он понял, что лежит в цементированном подвале без окон, куда его бросили после того, как он отказался говорить. Подвал освещался электрической лампочкой. У стола возле двери хмурый фельдшер в полицейской форме убирал в металлическую коробку шприц. Из-за его спины виновато выглядывал испуганный молоденький полицейский с тупым лицом. Фельдшер сунул коробку в карман и сказал сердито:
– В подобных случаях больше приходить не буду. Длинный посмотрел на него враждебно.
– Что? Ты что сказал?
– Ничего, – сухо ответил фельдшер. Агент захихикал:
– Поосторожней, доктор! Потеряешь и службишку свою, и пенсию.
– Пусть! – мрачно отозвался фельдшер и направился в коридор, сопровождаемый молоденьким полицейским с испуганным лицом.
Укол вернул Лукану силы. Он начал лучше видеть, слышать и пытался думать. Вместе с тем боль в разбитой груди и сломанной руке стала еще более жестокой, нестерпимой. Но даже в это мгновение первые его мысли были о стачке. Макс, бедный Макс, кажется, был прав! Вот теперь становилось ясно, что не все рабочие примут участие в стачке… Твердость и волю, которые сейчас проявляют коммунисты, надо было использовать в решающий момент для достижения более важной цели, Лукан не закончил своей мысли. Невыносимая, пронизывающая боль снова затуманила его сознание. Не угасла только одна мысль, одно чувство, один импульс: не выдать никого, выдержать. Еще немного, и жизнь его кончится. Еще немного, и палач утратит власть над ним. Только бы не помутилось сознание! Нет, не помутится. Лукан снова почувствовал, что он остается господином своего духа.
Длинный наклонился над ним, но увидел только бесформенную массу вспухших мускулов, перебитых хрящей носа и сгустки крови. Потом в этой массе, потерявшей всякое подобие лица, открылись и с нечеловеческой силой впились в него холодные, серо-стальные глаза. Агенту стало страшно. Это был не просто физический страх, а что-то другое – чувство глубокого смятения; но, отупевший от ракии, он не понимал, что это.
– Собака! Ты будешь говорить? – прохрипел он.
– Я ничего не знаю, – ответил Лукан.
– Кого ты ждал на вокзале?
– Никого.
Под взглядом этих серых, стальных глаз агент снова почувствовал глубокое смятение. Ему показалось, что на него угрожающе смотрят все жертвы, которых он когда-либо истязал.
– Слушай, ты!.. – сказал он. – Если не будешь говорить, живым отсюда не выйдешь. У тебя жена и дети есть?
– Есть, – ответил Лукан.
– Говори ради них! Кого из здешних рабочих ты знаешь?
– Никого не знаю.
Агент схватил сломанную руку арестованного и грубо дернул ее. У Лукана вырвался глухой, болезненный стон. Нервно хихикая, агент несколько раз дернул больную руку, потом снова нагнулся над своей жертвой. Лукан уже не мог вымолвить ни слова и опять лишился чувств, но глаза его говорили: «Зверь!.. Я сильнее тебя».
И Чакыр проснулся рано в этот день, но не бодрый, а измученный кошмарными сновидениями. Всю ночь его преследовала зеленая ядовитая змея. Он пытался наступить ей на голову сапогом, но это ему не удавалось. Змея куда-то ускользала, а потом снова бросалась на него. Наконец Чакыр проснулся в холодном поту. Он не мог вспомнить, ужалила ли его змея. И так как сны бывают вещие, он с утра заглянул в маленький пожелтевший сонник, унаследованный от отца. Сонник гласил: «Если тебе приснится змея, увидишь зло от женщины». Чакыр мрачно закрыл книжку. Так!.. Значит, сон в руку, и то, о чем он вот уже год лишь смутно догадывался, со вчерашнего дня стало для него ясным как белый день.
Хмурый и злой, Чакыр подошел к умывальнику, намылил лицо и начал бриться. Вчера шпики донесли, что сегодня рабочие должны объявить стачку, но это его ничуть не волновало. Черные мысли его были вызваны поведением Ирины. Все прозрачнее становились сыпавшиеся вот уже год намеки знакомых па то, что дочь его стала любовницей все так же презираемого им Сюртучонка. Несмотря на свои способности и огромное богатство, средний сын Сюртука оставался для Чакыра грязным типом, мальчишкой без чести и достоинства. Вся околия стонала от его грабежа и от высокого процента выбраковки, установленного его служащими. Иногда Чакыр пытался понять, чем отличается обыкновенный разбойник от генерального директора «Никотианы», который так безнаказанно обирает производителей; но разобраться в этом он так и не мог. В такие минуты Чакыр видел многие события в новом свете. Вот братья Бориса, те хоть и коммунисты, а как будто более достойны уважения. Младший, например, имел возможность стать служащим фирмы, получать большое жалованье и жить на широкую ногу, однако он ходит обтрепанный и всюду ругает махинации «Никотианы». Он не занимается вымогательством, никого не грабит, не скомпрометировал ни одной девушки в городе. Почему же его называют шалопаем, а его брата – разбойника, грабящего среди бела дня, – провозгласили почетным гражданином города? Но это были редкие, случайные мысли, смущавшие полицейскую душу Чакыра. Он их сразу же обрывал.
Все так же мрачно, недовольно ворча на затупившуюся бритву, он скоблил щеки до синевы. Теперь он уже знал наверное, что его дочь – любовница Бориса Морева. Конечно, вначале никто не осмеливался прямо сказать ему об этом. Он чувствовал это только по недомолвкам, по особенным взглядам людей, когда речь заходила об Ирине. Он догадывался об этом потому, что «Никотиана», покупая у пего табак, платила ему чрезвычайно щедро, а Баташский, встретив его на улице, кланялся ему чуть не до земли. Было что-то невыносимо двусмысленное в этих поклонах и раболепных улыбках. Наконец, Чакыр догадывался обо всем и по перемене в поведении самой Ирины. На каникулы она приезжала в родной городок только на два-три дня, была рассеянна, скучала и спешила вернуться в Софию под предлогом дополнительной работы на практике. Застенчивость и девичья миловидность навсегда покинули ее лицо. Правда, она еще больше похорошела, но ее ярко накрашенные губы, острый, уверенный взгляд, сочное контральто, непринужденные движения и даже сигареты, которые она курила, раздражали Чакыра. Все-таки он был еще не вполне уверен в своих подозрениях, а перемены в манерах дочери объяснял новой жизнью, которую она ведет в Софии. Но вчера – этот день стал для него черным днем – один из его сослуживцев раскрыл ему всю правду. Сослуживец был одного набора с Чакыром и родом из того же городка, но служил в Софии – стоял на посту перед итальянским посольством. Он приехал сюда, чтобы провести свой короткий отпуск на родине, и, сидя в корчме с Чакыром, хмуро спросил его после того, как они выпили ракии и хорошо закусили:
– Как поживает твоя дочь?
– Заканчивает ученье, – неохотно ответил Чакыр.
– И зачем тебе нужно было ее учить? Девушка ведь… – Почтенный пожилой сослуживец из Софии нахмурился еще больше. – Свою я отдал в школу домоводства, так спокойнее.
– Ты что-нибудь слышал про Ирину? – спросил Чакыр, с болезненной чувствительностью относившийся к этой теме.
– Хоть и тяжело мне, а должен я тебе сказать, – сочувственно проговорил полицейский из Софии. – Я не раз видел ее в машине Морева. И уже два раза она бывала в итальянском посольстве, тоже с Моревым и двумя немцами. Не нравится мне это, Чакыр! Нехорошо, когда такая молодая девушка водится с женатыми гуляками.
Что-то до удушья сдавило грудь Чакыра. Все закружилось у него перед глазами. Из горла его вырвался хриплый звук, не то вздох, не то беспомощный стон, в котором, однако, звучала ярость.
– Ты… своими глазами видел?… – глухо проговорил он.
– А как же? Неужели выдумываю? – сказал полицейский из Софии, а потом начал успокаивать сослуживца. – Слушай, брат! Может быть, ничего плохого и нет. Молодежь любит веселиться. Моя девка тоже вертелась с разными лоботрясами, а выдал ее замуж – народила детей и утихомирилась.
Чакыр замолчал и, взбешенный, вернулся домой, не сказав ни слова жене. После обеда он не пошел на службу – первый раз в жизни позволил себе такую вольность – и остаток дня провел, мрачно посасывая ракию, все такой же молчаливый, с помутневшими глазами. Вечером он неожиданно вышел из себя, разбил несколько стаканов и, ругаясь, дал пощечину жене, которая всегда настаивала, чтобы Ирина кончила гимназию и университет. Он был твердо убежден, что все началось именно с этого. На крики сбежались соседи и начали с искренним сочувствием его успокаивать. Одни советовали но думать дурно о дочери, другие, знавшие про давнюю связь Ирины о Борисом, высказывали предположение, что все может кончиться хорошо. В городке было известно, что жена Бориса страдает тяжелой болезнью и смерти ее ждут со дня на день. Но эти предположения еще больше оскорбили достоинство служаки. Немного протрезвившись, он успокоился, а около девяти часов вечера его вызвал в участок полицейский инспектор. Чакыр предстал перед ним, стиснув зубы, и вперил в начальника мутный взгляд.
– Слушай, дядя Атанас, оставь-ка ты девушку в покое! – дружелюбно сказал инспектор, которому уже доложили, как тот бушевал дома.
Чакыр уставился на бегающие, неприятно голубые глаза начальника. Он тупо думал о том, чем они ему так не нравятся. Это были острые, нечестные, подлые глаза. В них было что-то от быстрой находчивости Сюртучонка, его уменья пользоваться людьми в своих целях.
– Что ж такого, что твоя дочь с кем-то прогуливалась! – продолжал инспектор с некоторой строгостью. – Велико дело! Перед твоей дочерью всякий снимет шапку, а ты ее ругаешь! Разве так можно?
Чакыр молчал. Никогда и ни за что на свете он не согласился бы с тем, что его дочь вольна кататься в машине с женатыми мужчинами.
– Теперь о другом, – продолжал инспектор уже официальным тоном. – Завтра табачники объявят стачку. Есть сведения, что коммунисты готовят митинг, а ты опытен в этих делах. Это я и хотел тебе сказать. А теперь пойди выспись и подумай, что нам делать завтра.
Чакыр отправился домой, но оскорбленная отцовская честь продолжала бушевать в его душе. На известие о стачке он не обратил никакого внимания. Какое ему сейчас дело до стачки, когда горит его собственный дом, когда его дочь стала уличной девкой, развратницей, потаскухой? Он вернулся домой, подавленный всем пережитым, лег и заснул. А увидев в кошмарном сне змею, которая, уж конечно, была его дочерью, проснулся утром еще более хмурым и разбитым.
В последний раз проведя бритвой по шее к подбородку, Чакыр умылся и начал тереть квасцами свое багровое лицо. Он делал это с яростным, но беспомощным гневом, совсем позабыв о стачке. Мысль о ней таилась лишь где-то в глухом углу его сознания. Его не волновали ни тревожные слова инспектора о том, что рабочие готовят митинг, ни сделанное на основании двадцатилетнего опыта наблюдение, что стачки принимают все более крупные размеры и подавление их связано со все большим кровопролитием. Сейчас все его существо было поглощено диким и мрачным решением, которое он принял и собирался осуществить со всем деспотизмом своего непреклонного характера: прервать ученье дочери, запереть ее дома, как в монастыре, и выдать замуж за какого-нибудь простого, по сильного мужчину, который умеет справляться с распущенными бабенками. Да, он сделает это не моргнув глазом. В последнее время он стал слишком мягким и слишком легко позволял жене и дочери садиться себе на шею.
Приняв это решение, Чакыр успокоился и вволю напился молока. Потом надел свой темно-синий мундир с серебряными нашивками на погонах, ударил тростью по юфтевым сапогам, заботливо начищенным женой, и отправился в участок, все такой же хмурый и злой, но гордясь принятым решением.
И Баташский проснулся рано в этот день. Он пришел на склад к шести часам и проверил, выполнены ли его распоряжения. Принимая меры по борьбе с будущей стачкой, Баташский так же усердствовал, как во время закупок и браковки табака. Во всех отделениях склада были установлены шланги и огнетушители. Железную ограду со стороны улицы опутали колючей проволокой, а выходившее к реке неогражденное пространство, откуда рабочие в случае беспорядков могли хлынуть во двор, за одну ночь превратилось в неприступную позицию – так густо были поставлены здесь железные колья, также переплетенные колючей проволокой. За кольями охранники вырыли небольшие окопы, из которых можно было стрелять. Монтеры обвили двор и сад проводами с сильными электрическими лампами – можно было подумать, что готовится иллюминация.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
– Не знаю! – спокойно ответила Лила. – Где-то там!..
Она показала рукой на рабочий квартал.
– А ты не видела, никто здесь не пробегал?
– Нет, не видела.
Полицейские пустили лошадей в карьер.
Лила подошла к аптекарскому магазину. Машина пыхтела по-прежнему. За рулем ее сидел толстый пожилой шофер с подстриженными седыми усиками. Аптекарь, молодой человек в белом халате, с гладко зачесанными волосами, говорил с ним о том, как доставить десять килограммов контрабандного анетола. Когда Лила подошла к машине, оба они вдруг стали говорить громко.
– Слушай, любезный! – сказал аптекарь. – Ты меня не подведешь? А?
– Будь спокоен! – ответил шофер.
– Поосторожней, ладно?
– Я стреляный воробей.
– Не забудь и бутыли с мелникским вином, – усмехаясь, добавил аптекарь.
Лила остановилась.
– Дядя! – обратилась она к шоферу. – Ты не в Мелник ли едешь?
– Туда! – быстро ответил шофер.
– Мне в Червену-реку надо… Подвезешь?
– Залезай, но – за двадцать левов! С рейсовым автобусом вдвое дороже.
– Ладно!
Лила поставила ногу на ступеньку сзади кузова и ловко прыгнула в него.
Аптекарь подозрительно взглянул на нее и наклонился к шоферу:
– Смотри, как бы она не стащила коробку пудры или румян!
– Не стащит! – Шофер добродушно усмехнулся. – Не видишь разве, какая скромница!..
И быстро повел машину.
В покрытом брезентом кузове размещались ящики и пакеты с косметическими товарами. Лила скорчилась на дне так, что заметить ее было нельзя. Когда машина проезжала по площади, не было еще никаких признаков того, что полиция подняла тревогу. Лила увидела только патрули полицейских, – утомленные бессонной ночью, они вяло тряслись на лошадях. Сквозь отверстие в брезенте перед ее глазами промелькнули сначала тюрьма, потом вокзал и еврейское кладбище. С облегчением она вздохнула, только когда увидела поля. Теперь она попыталась думать, но не смогла. Усталость навалилась на нее, притупив рассудок. Ей было холодно, захотелось спать. И все эти ощущения подавляло жуткое, ужасающее воспоминание: она убила человека. Но вскоре это воспоминание уступило место чувству новой вины перед рабочими и партией: убийство агента давало козырь в руки полиции, могло повредить стачке, повлечь за собой аресты и террор. Нет, не совсем так! Может быть, напротив, поступок Лилы поднимет дух рабочих, заставит опомниться хозяев и штрейкбрехеров! Как трудно оценить обстановку, чтобы действовать правильно! Что сектантство, а что нет?… Мысли Лилы снова смешались.
Полчаса спустя машина выехала на шоссе, извивающееся между низкими холмами. Вокруг, насколько хватал глаз, на красной песчаной почве холмов зеленели табачные поля, а над ними сияло кобальтово-синее небо. Воздух был теплый, душный. Где-то здесь начиналась проселочная дорога, ведущая к селу, где жил Динко.
Лила подползла к краю брезента, ухватилась руками за задний борт кузова и перекинула через него ногу. Нащупав пальцами ноги ступеньку, она перебросила через борт и другую ногу. Потом оттолкнулась от борта и спрыгнула. Она тяжело упала на шоссе в облако ослепившей ее мелкой пыли. Два или три раза перекувырнулась через голову, а потом ощутила в правой руке острую, пронизывающую боль. Несколько секунд она пролежала на шоссе, ошеломленная падением, и наконец поднялась. Платье ее и жакет были покрыты пылью. Снова ее пронзила острая боль в руке. Теперь боль была так ужасна, так невыносима, что Лила громко вскрикнула; на лбу у нее выступили капельки холодного пота.
Она несколько секунд постояла не двигаясь, потом пришла в себя и попыталась поднять руку. Но согнуть ее удалось только в локте. И тогда Лила заметила, что рука вместе с облегающим ее рукавом жакета образует неестественный изгиб. «Вот угораздило!» – спокойно подумала она. И тут же улыбнулась. Каким пустяком показался ей перелом руки в сравнении с ужасами ареста!
Обливаясь холодным потом и сдерживая стоны, Лила пошла к селу, где жил Динко.
И Лукан проснулся рано в этот день, но не от сна – он очнулся от беспамятства, в которое его привели полицейские палачи. Арестовали его вечером, в привокзальном буфете. Что сейчас – день или ночь? Где он – в арестантской или в подвале? Что ждет его – жизнь или смерть? Все стало ему безразлично, все, кроме страха, как бы не помутилось у него сознание и он не проговорился бы, не назвал имен товарищей из нелегального комитета. Наконец он понял, что лежит в цементированном подвале без окон, куда его бросили после того, как он отказался говорить. Подвал освещался электрической лампочкой. У стола возле двери хмурый фельдшер в полицейской форме убирал в металлическую коробку шприц. Из-за его спины виновато выглядывал испуганный молоденький полицейский с тупым лицом. Фельдшер сунул коробку в карман и сказал сердито:
– В подобных случаях больше приходить не буду. Длинный посмотрел на него враждебно.
– Что? Ты что сказал?
– Ничего, – сухо ответил фельдшер. Агент захихикал:
– Поосторожней, доктор! Потеряешь и службишку свою, и пенсию.
– Пусть! – мрачно отозвался фельдшер и направился в коридор, сопровождаемый молоденьким полицейским с испуганным лицом.
Укол вернул Лукану силы. Он начал лучше видеть, слышать и пытался думать. Вместе с тем боль в разбитой груди и сломанной руке стала еще более жестокой, нестерпимой. Но даже в это мгновение первые его мысли были о стачке. Макс, бедный Макс, кажется, был прав! Вот теперь становилось ясно, что не все рабочие примут участие в стачке… Твердость и волю, которые сейчас проявляют коммунисты, надо было использовать в решающий момент для достижения более важной цели, Лукан не закончил своей мысли. Невыносимая, пронизывающая боль снова затуманила его сознание. Не угасла только одна мысль, одно чувство, один импульс: не выдать никого, выдержать. Еще немного, и жизнь его кончится. Еще немного, и палач утратит власть над ним. Только бы не помутилось сознание! Нет, не помутится. Лукан снова почувствовал, что он остается господином своего духа.
Длинный наклонился над ним, но увидел только бесформенную массу вспухших мускулов, перебитых хрящей носа и сгустки крови. Потом в этой массе, потерявшей всякое подобие лица, открылись и с нечеловеческой силой впились в него холодные, серо-стальные глаза. Агенту стало страшно. Это был не просто физический страх, а что-то другое – чувство глубокого смятения; но, отупевший от ракии, он не понимал, что это.
– Собака! Ты будешь говорить? – прохрипел он.
– Я ничего не знаю, – ответил Лукан.
– Кого ты ждал на вокзале?
– Никого.
Под взглядом этих серых, стальных глаз агент снова почувствовал глубокое смятение. Ему показалось, что на него угрожающе смотрят все жертвы, которых он когда-либо истязал.
– Слушай, ты!.. – сказал он. – Если не будешь говорить, живым отсюда не выйдешь. У тебя жена и дети есть?
– Есть, – ответил Лукан.
– Говори ради них! Кого из здешних рабочих ты знаешь?
– Никого не знаю.
Агент схватил сломанную руку арестованного и грубо дернул ее. У Лукана вырвался глухой, болезненный стон. Нервно хихикая, агент несколько раз дернул больную руку, потом снова нагнулся над своей жертвой. Лукан уже не мог вымолвить ни слова и опять лишился чувств, но глаза его говорили: «Зверь!.. Я сильнее тебя».
И Чакыр проснулся рано в этот день, но не бодрый, а измученный кошмарными сновидениями. Всю ночь его преследовала зеленая ядовитая змея. Он пытался наступить ей на голову сапогом, но это ему не удавалось. Змея куда-то ускользала, а потом снова бросалась на него. Наконец Чакыр проснулся в холодном поту. Он не мог вспомнить, ужалила ли его змея. И так как сны бывают вещие, он с утра заглянул в маленький пожелтевший сонник, унаследованный от отца. Сонник гласил: «Если тебе приснится змея, увидишь зло от женщины». Чакыр мрачно закрыл книжку. Так!.. Значит, сон в руку, и то, о чем он вот уже год лишь смутно догадывался, со вчерашнего дня стало для него ясным как белый день.
Хмурый и злой, Чакыр подошел к умывальнику, намылил лицо и начал бриться. Вчера шпики донесли, что сегодня рабочие должны объявить стачку, но это его ничуть не волновало. Черные мысли его были вызваны поведением Ирины. Все прозрачнее становились сыпавшиеся вот уже год намеки знакомых па то, что дочь его стала любовницей все так же презираемого им Сюртучонка. Несмотря на свои способности и огромное богатство, средний сын Сюртука оставался для Чакыра грязным типом, мальчишкой без чести и достоинства. Вся околия стонала от его грабежа и от высокого процента выбраковки, установленного его служащими. Иногда Чакыр пытался понять, чем отличается обыкновенный разбойник от генерального директора «Никотианы», который так безнаказанно обирает производителей; но разобраться в этом он так и не мог. В такие минуты Чакыр видел многие события в новом свете. Вот братья Бориса, те хоть и коммунисты, а как будто более достойны уважения. Младший, например, имел возможность стать служащим фирмы, получать большое жалованье и жить на широкую ногу, однако он ходит обтрепанный и всюду ругает махинации «Никотианы». Он не занимается вымогательством, никого не грабит, не скомпрометировал ни одной девушки в городе. Почему же его называют шалопаем, а его брата – разбойника, грабящего среди бела дня, – провозгласили почетным гражданином города? Но это были редкие, случайные мысли, смущавшие полицейскую душу Чакыра. Он их сразу же обрывал.
Все так же мрачно, недовольно ворча на затупившуюся бритву, он скоблил щеки до синевы. Теперь он уже знал наверное, что его дочь – любовница Бориса Морева. Конечно, вначале никто не осмеливался прямо сказать ему об этом. Он чувствовал это только по недомолвкам, по особенным взглядам людей, когда речь заходила об Ирине. Он догадывался об этом потому, что «Никотиана», покупая у пего табак, платила ему чрезвычайно щедро, а Баташский, встретив его на улице, кланялся ему чуть не до земли. Было что-то невыносимо двусмысленное в этих поклонах и раболепных улыбках. Наконец, Чакыр догадывался обо всем и по перемене в поведении самой Ирины. На каникулы она приезжала в родной городок только на два-три дня, была рассеянна, скучала и спешила вернуться в Софию под предлогом дополнительной работы на практике. Застенчивость и девичья миловидность навсегда покинули ее лицо. Правда, она еще больше похорошела, но ее ярко накрашенные губы, острый, уверенный взгляд, сочное контральто, непринужденные движения и даже сигареты, которые она курила, раздражали Чакыра. Все-таки он был еще не вполне уверен в своих подозрениях, а перемены в манерах дочери объяснял новой жизнью, которую она ведет в Софии. Но вчера – этот день стал для него черным днем – один из его сослуживцев раскрыл ему всю правду. Сослуживец был одного набора с Чакыром и родом из того же городка, но служил в Софии – стоял на посту перед итальянским посольством. Он приехал сюда, чтобы провести свой короткий отпуск на родине, и, сидя в корчме с Чакыром, хмуро спросил его после того, как они выпили ракии и хорошо закусили:
– Как поживает твоя дочь?
– Заканчивает ученье, – неохотно ответил Чакыр.
– И зачем тебе нужно было ее учить? Девушка ведь… – Почтенный пожилой сослуживец из Софии нахмурился еще больше. – Свою я отдал в школу домоводства, так спокойнее.
– Ты что-нибудь слышал про Ирину? – спросил Чакыр, с болезненной чувствительностью относившийся к этой теме.
– Хоть и тяжело мне, а должен я тебе сказать, – сочувственно проговорил полицейский из Софии. – Я не раз видел ее в машине Морева. И уже два раза она бывала в итальянском посольстве, тоже с Моревым и двумя немцами. Не нравится мне это, Чакыр! Нехорошо, когда такая молодая девушка водится с женатыми гуляками.
Что-то до удушья сдавило грудь Чакыра. Все закружилось у него перед глазами. Из горла его вырвался хриплый звук, не то вздох, не то беспомощный стон, в котором, однако, звучала ярость.
– Ты… своими глазами видел?… – глухо проговорил он.
– А как же? Неужели выдумываю? – сказал полицейский из Софии, а потом начал успокаивать сослуживца. – Слушай, брат! Может быть, ничего плохого и нет. Молодежь любит веселиться. Моя девка тоже вертелась с разными лоботрясами, а выдал ее замуж – народила детей и утихомирилась.
Чакыр замолчал и, взбешенный, вернулся домой, не сказав ни слова жене. После обеда он не пошел на службу – первый раз в жизни позволил себе такую вольность – и остаток дня провел, мрачно посасывая ракию, все такой же молчаливый, с помутневшими глазами. Вечером он неожиданно вышел из себя, разбил несколько стаканов и, ругаясь, дал пощечину жене, которая всегда настаивала, чтобы Ирина кончила гимназию и университет. Он был твердо убежден, что все началось именно с этого. На крики сбежались соседи и начали с искренним сочувствием его успокаивать. Одни советовали но думать дурно о дочери, другие, знавшие про давнюю связь Ирины о Борисом, высказывали предположение, что все может кончиться хорошо. В городке было известно, что жена Бориса страдает тяжелой болезнью и смерти ее ждут со дня на день. Но эти предположения еще больше оскорбили достоинство служаки. Немного протрезвившись, он успокоился, а около девяти часов вечера его вызвал в участок полицейский инспектор. Чакыр предстал перед ним, стиснув зубы, и вперил в начальника мутный взгляд.
– Слушай, дядя Атанас, оставь-ка ты девушку в покое! – дружелюбно сказал инспектор, которому уже доложили, как тот бушевал дома.
Чакыр уставился на бегающие, неприятно голубые глаза начальника. Он тупо думал о том, чем они ему так не нравятся. Это были острые, нечестные, подлые глаза. В них было что-то от быстрой находчивости Сюртучонка, его уменья пользоваться людьми в своих целях.
– Что ж такого, что твоя дочь с кем-то прогуливалась! – продолжал инспектор с некоторой строгостью. – Велико дело! Перед твоей дочерью всякий снимет шапку, а ты ее ругаешь! Разве так можно?
Чакыр молчал. Никогда и ни за что на свете он не согласился бы с тем, что его дочь вольна кататься в машине с женатыми мужчинами.
– Теперь о другом, – продолжал инспектор уже официальным тоном. – Завтра табачники объявят стачку. Есть сведения, что коммунисты готовят митинг, а ты опытен в этих делах. Это я и хотел тебе сказать. А теперь пойди выспись и подумай, что нам делать завтра.
Чакыр отправился домой, но оскорбленная отцовская честь продолжала бушевать в его душе. На известие о стачке он не обратил никакого внимания. Какое ему сейчас дело до стачки, когда горит его собственный дом, когда его дочь стала уличной девкой, развратницей, потаскухой? Он вернулся домой, подавленный всем пережитым, лег и заснул. А увидев в кошмарном сне змею, которая, уж конечно, была его дочерью, проснулся утром еще более хмурым и разбитым.
В последний раз проведя бритвой по шее к подбородку, Чакыр умылся и начал тереть квасцами свое багровое лицо. Он делал это с яростным, но беспомощным гневом, совсем позабыв о стачке. Мысль о ней таилась лишь где-то в глухом углу его сознания. Его не волновали ни тревожные слова инспектора о том, что рабочие готовят митинг, ни сделанное на основании двадцатилетнего опыта наблюдение, что стачки принимают все более крупные размеры и подавление их связано со все большим кровопролитием. Сейчас все его существо было поглощено диким и мрачным решением, которое он принял и собирался осуществить со всем деспотизмом своего непреклонного характера: прервать ученье дочери, запереть ее дома, как в монастыре, и выдать замуж за какого-нибудь простого, по сильного мужчину, который умеет справляться с распущенными бабенками. Да, он сделает это не моргнув глазом. В последнее время он стал слишком мягким и слишком легко позволял жене и дочери садиться себе на шею.
Приняв это решение, Чакыр успокоился и вволю напился молока. Потом надел свой темно-синий мундир с серебряными нашивками на погонах, ударил тростью по юфтевым сапогам, заботливо начищенным женой, и отправился в участок, все такой же хмурый и злой, но гордясь принятым решением.
И Баташский проснулся рано в этот день. Он пришел на склад к шести часам и проверил, выполнены ли его распоряжения. Принимая меры по борьбе с будущей стачкой, Баташский так же усердствовал, как во время закупок и браковки табака. Во всех отделениях склада были установлены шланги и огнетушители. Железную ограду со стороны улицы опутали колючей проволокой, а выходившее к реке неогражденное пространство, откуда рабочие в случае беспорядков могли хлынуть во двор, за одну ночь превратилось в неприступную позицию – так густо были поставлены здесь железные колья, также переплетенные колючей проволокой. За кольями охранники вырыли небольшие окопы, из которых можно было стрелять. Монтеры обвили двор и сад проводами с сильными электрическими лампами – можно было подумать, что готовится иллюминация.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109