А с ее смертью умрет и дух фантаста барона фон Гайера – потомка северных рыцарей, бойца первой мировой войны, летчика эскадрильи Рихтгофена, – рухнет последний бастион его романтики и метафизики, уцелевший, несмотря на двадцатилетнюю службу в Германском папиросном концерне и споры с жуликами и торговцами табаком на Востоке. От фон Гайера остался опустошенный изверившийся человек, которому все в тягость. Дух уже покинул его, если под духом подразумевать иллюзию, возвышавшую его до сих пор над ничтожеством торгашей. И тогда фон Гайер понял, что наступает ею смерть – но обычная смерть, которая разрушает тело, а иная – та. что отнимает всякую надежду, всякую радость, всякое волнение. та. что убивает инстинкт жизни. Им овладело полное равнодушие. Он осознал, что его умертвил его собственный мир.
Но в темно-синей ночи, напоенной благоуханиями субтропических цветов, тело его продолжало жить. Оно могло жить еще долго дивидендами, которые ему давала шайка владельцев концернов. Он выпил водку, затем приказал Аристидесу подать кушанья и стал ужинать не спеша, думая о грядущей разрухе. С моря доносился слабый плеск волн и скрип лодок у причалов. В заливе мигали огни рыбачьих шаланд. Откуда-то снова прилетели звуки флейты – в ночной тишине лилась грустная старинная мелодия, напоминавшая о древнегреческом театре.
Фон Гайер расплатился и направился к Кристалло по темным улицам, время от времени нажимая па рычажок своего карманного фонарика-динамо, издававшего хриплый и заунывный вой. Белый сноп лучей выхватывал из темноты перепончатые крылья больших летучих мышей. Несколько минут фон Гайер шел в непроглядной тьме и уже думал, что заблудился, как вдруг оказался перед домом Кристалло и сразу узнал его, потому что увидел под оливой хозяйку и Костова, освещенных керосиновой лампой с кремовым абажуром. Они сидели за столом и вели оживленный разговор на греческом языке; Ирины с ними не было.
Фон Гайер рассердился. Опять его заставили ждать и ужинать в одиночестве, даже не поинтересовавшись, куда он пошел. Ему показалось, что и он, и Германский папиросный концерн больше не существуют ни для Костова, ни для Ирины и, уж конечно, ни для этой гречанки, которая вообще относится к нему с неприязнью. И тогда он опять почувствовал, что причиной тому – все та же грядущая катастрофа. Никто уже не думал о том, что он, фон Гайер, управляет восточным отделом Германского папиросного концерна, который, в силу своего монопольного положения, может озолотить или разорить любую табачную фирму. Вместе с могуществом Германии умирал и Германский папиросный концерн.
Немец бесшумно открыл калитку и немного постоял в саду среди гранатовых деревьев и смоковниц, тихо шелестевших листвой. Млечный Путь опоясывал небосвод гигантской полосой опалового света, а возле пего трепетали звезды, холодно шептавшие о вечности материи и гибели немецкого духа. Фон Гайер вышел из темноты и присел у стола, за которым беседовали Костов и гречанка. Они разговаривали об Аликс, и фон Гайеру показалось, что его приход им неприятен. Эксперт пробормотал какие-то объяснения, которым трудно было поверить, а Кристалло немедленно подтвердила его слова одобрительным кивком о насмешливым блеском своих темных лукавых глаз. Потом оба они замолчали, как бы ожидая вопроса об Ирине, и, когда фон Гайер задал его, Кристалло поспешно ответила:
– Госпожа ушла с военным доктором осматривал, развалины.
– Вот как! Когда же? – спросил немец равнодушным тоном.
– Когда мы вышли от опекуна девочки, – ответил эксперт. – Я тоже хотел пойти, но устал. Оттуда очень красивый вид.
– Где же эти развалины?
– Над пляжем, что у оливковой рощи.
– А я как раз оттуда, но их не видел.
– Они, вероятно, пошли посмотреть музей.
– Музей в такое время? – Фон Гайер рассеянно усмехнулся, словно снисходительно одобряя поведение Ирины, по относясь к ней самой равнодушно. – Может быть, они пошли ужинать?
– Да, – сказал Костов. – В офицерскую столовую.
И эксперт подумал, что обманывать мужа – это еще объяснимо, но изменять любовнику никуда не годится.
– Как девочка? – осведомился фон Гайер.
– Сейчас ей лучше, – ответил Костов. – Хотите на нее посмотреть?
Немец утвердительно кивнул и пошел вслед за Костовым в комнату, где лежала Аликс. Зарывшись головой в пуховую подушку, девочка спала. Она дышала глубоко и ровно, но лицо у нее стало желтым, как глина. Фон Гайер вспомнил, что такие лица были у раненых летчиков, которые потеряли много крови и ждали смерти. В желтоватом мерцании свечи эта желтизна казалась особенно мертвенной. Чистый античный профиль Аликс заострился, а ее бронзово-рыжие волосы потемнели.
Костов взглянул на немца, стараясь угадать его впечатление.
– Античная красавица! – снисходительно произнес фон Гайер. – Что вы собираетесь с ней делать?
– Я хочу ее удочерить.
– Это легче всего. А потом?
– Выхожу ее, воспитаю. Выберу ей подходящего мужа. Такой человек, как я, может найти в этом цель жизни.
– Трудновато вам будет в нынешние времена.
– Почему?
Немец бросил на Костова насмешливый взгляд.
– Ах, да! – спохватился эксперт. – Но мне кажется, что наш мир еще выплывет. В Софии новое правительство.
– Знаю, – сухо сказал фон Гайер.
– В составе кабинета демократы и правые члены Земледельческого союза. Вероятно, это первый шаг к сепаратному миру, и это помешает Красной Армии вступить в Болгарию.
А немец подумал: «Это начало конца… Вы оголяете наш левый фланг». Но это не взволновало его, потому что, в сущности, конец начался давно, еще в те дни, когда немецкие армии вторглись в необъятные просторы Советского Союза. Он не сказал ни слова и медленно вышел из комнаты, а Костов понял, что Аликс тронула фон Гайера не больше, чем породистый щенок.
Когда они входили в сад, Кристалло накрывала на стол.
– Ужинать будете? – спросила гречанка. – Угощу нас кефалью под майонезом и местным вином.
– Я уже поужинал, – ответил немец. Он докурил сигарету, потом вдруг встал и проговорил: – Пойду на берег, погляжу на луну.
– Тут, наверное, не совсем безопасно ходить по ночам, – заметил Костов по-немецки. – Оружие при вас?
– Да. А что?
– Сегодня утром волны выбросили труп нашего солдата – его закололи ложами и бросили в морс.
– Меня не заколют, – сказал фон Гайер.
Он пошел по тропе к калитке под самшитами и олеандрами, нажимая на рычажок своего воющего фонарика-динамо. Луна еще не взошла, но ее серебристое сияние уже светило за вершиной холма с развалинами.
Костов с гречанкой остались вдвоем. Эксперт целый день ничего не ел и теперь ужинал с аппетитом.
– Не нравятся мне твои друзья! – проговорила Кристалло после ухода фон Гайера.
– Они несколько надменные, но в общем люди не плохие, – сказал эксперт, отпив из стакана густого тасосского вина, своеобразный аромат которого напоминал запах смолы.
– Нет, я не о том! У них обоих что-то неладно. Тебе никогда не приходилось пьянствовать с назойливыми глупцами до поздней ночи, когда тебе уже свет не мил?
– Да, – сказал эксперт. – Со мной такое часто случалось.
– Ты тогда готов лезть в петлю, – продолжала гречанка, – готов провалиться сквозь землю, бежать куда-то, сам: не знаешь куда. И тогда ты вдруг начинаешь воображать, что один из этих глупцов лучше остальных. Тебе хочется подсесть к нему, услышать от него теплое слово, но все же ты не вполне уверен, что он это слово скажет. Так вот, твой приятель как раз в таком состоянии.
– Ты его, кажется, раскусила, – усмехнулся Костов.
– А видел ты когда-нибудь женщину, которая пресытилась своей беззаботностью, ленью, нарядами, любовью? Такая женщина уже не может любить и меняет мужчин, как платья.
– Моя приятельница точь-в-точь такая, – сказал эксперт.
Он поднял голову и устремил задумчивый взгляд на абажур зажженной лампы, вокруг которого вихрем носились комары.
– Вот почему я говорю, что у них не все ладно. Да и у тебя самого тоже не все ладно.
– Что же именно? – спросил Костов, уязвленный.
– Эта история с Аликс.
Фон Гайер встретил Ирину в сотне метров от дома Кристалло. Серебристое сияние луны, все еще скрытой холмом, заливало улицу мягким, слабым, словно предутренним светом, когда предметы видны хорошо, но очертания их размыты. И в этих сумерках он ясно увидел силуэт мужчины, который быстро отделился от Ирины и пошел по улице к пристани. Фон Гайеру было противно видеть, что они расстались, увидев его, как будто оба были смущены своим поведением.
– Почему вы одна? – спросил он, приблизившись к Ирине.
– Я заблудилась… – солгала она. – Уже полчаса блуждаю. Никак не могу дойти до дома, а мой коллега, у которого я была, занят в лазарете и не смог меня проводить… Мы искали лекарство для ребенка.
– Нашли?
– Нет, – ответила она. – Таких лекарств здесь не найти.
Немец сильно нажал на рычаг своего фонарика и осветил лицо Ирины. Из волос ее, уложенных валиком, выбились пряди, а помада на губах была размазана. Должно быть, провожавший ее мужчина, как мальчишка, пользуясь темнотой, и па улице продолжал обнимать и целовать ее, а ей это нравилось – лицо ее выражало истому и довольство. Фон Гайеру это выражение было хорошо знакомо. Ирина вдруг поняла, что он обо всем догадался, и спросила сердито:
– Ну, освидетельствовали меня?
А немец ответил:
– Да. Вам необходимо привести в порядок лицо и волосы.
Он проговорил это без гнева, без насмешки, даже с каким-то сочувствием к ней, ибо знал, что немного погодя она почувствует себя неловко. Тяжело сознавать, что спасаешься от скуки, жертвуя собственным достоинством. К тому же он понял, что Ирина, как и он, уже мертва и жизнь ее непрерывно разрушается.
Ирина, рассерженная, пошла дальше, а фон Гайер направился к берегу. Теперь он сознавал, что душевное равновесие покинуло его окончательно, навсегда. Он лишился даже той частицы интереса к жизни, которую в нем поддерживала Ирина, и сейчас испытывал лишь одно тупое желание – выкурить трубку на берегу моря и уйти спать. От фантаста фон Гайера, от человека, сознававшего трагические истины, остался автомат, принадлежащий Германскому папиросному концерну, только служака, умеющий перехитрить восточных торговцев табаком. Но хотя человек умер, автомат продолжал жить и рассуждать. Сейчас он думал о табаке, который необходимо было переправить в Германию, и о том, как предотвратить арест Кондояниса, чтобы не разгневать невидимых хозяев Голландского картеля.
На другой день ранним утром моторный катер с двумя немецкими матросами возвратился. Фон Гайер разрешил посадить в него и Кристалло с Аликс, а в Керамоти взяли еще какого-то болгарского кмета, заболевшего тропической малярией и находившегося в бессознательном состоянии. Больного необходимо было перенести на носилках, поэтому катер задержался на целый час. Когда катер прибыл в Каваллу, кмета, как изношенную и ненужную, но казенную вещь, передали портовому начальству. Кристалло, Ирина, Аликс и Костов пошли пешком домой, а фон Гайер отправился на склад Германского папиросного концерна.
На складе не было ни души, и немец в дурном настроении уселся за стол фрейлейн Дитрих. Жара довела его до одури, голова болела, в груди кипело суровое и горькое негодование на весь мир. На катере ему удалось высказать Ирине все те язвительные упреки, которые пришли ему в голову в течение прошлой ночи, проведенной без сна. Но Ирина отвечала на них усмешкой и невозмутимым молчанием, как будто ничего особенного не произошло, а выходя на берег, сказала с удивительным бесстыдством: «Нуду ждать вас в Чамкории». Теперь, когда он обо всем этом думал, мысли путались у него в голове, но он знал одно: он поедет в Чамкорию к Ирине. Уверенность в грозящей катастрофе окончательно овладела им. А вместе с катастрофой наступал конец самообману – теперь он, барон фон Гайер, уже не мог считать себя человеком особенным, недосягаемым, стоящим над миром обычных людей.
Он закурил и стал ждать прихода служащих. Пробило десять часов, а никто не появлялся, и он сердито нажал на кнопку электрического звонка. Тотчас же прибежал рассыльный – подтянутый и опрятный болгарин.
– Где служащие? – спросил фон Гайер на ломаном болгарском языке.
– Пришел только господин Адлер, – ответил рассыльный. – Он следит за погрузкой.
– Позовите его сейчас же.
Вскоре послышались неровные шаги человека с деревянной ногой, и в передний зал конторы вошел Адлер в рабочем холщовом фартуке. Он был потный и опирался на палку.
– Где остальные? – сердито спросил бывший летчик.
Адлер кашлянул, чтобы ответить не сразу, и, тяжело волоча протез, направился к столу, за которым сидел шеф, как будто желая сообщить что-то важное и секретное, чего нельзя было сказать громко. Подойдя к столу, он вытянулся по-солдатски, как это делали все служащие Германского папиросного концерна в присутствии фон Гайера.
– Прайбиш уехал получать назначение, – негромко проговорил бухгалтер.
– Какое назначение?
Фон Гайер порылся в своей утомленной памяти, но так и не смог ничего понять.
– Прайбишу и Лихтенфелъду были повестки… Из вермахта.
– Верно! – вспомнил наконец бывший летчик. – А вы написали письмо с просьбой об освобождении Прайбиша?
Бухгалтер приглушенно откашлялся.
– Я написал о Лихтенфельде… – пробормотал он.
– Как о Лихтенфельде?… – В глазах фон Гайера блеснула молния.
Бухгалтер взял себя в руки и произнес более внятно;
– Фрейлейн Дитрих приказала мне написать просьбу об освобождении Лихтенфельда.
Наступило молчание. Фон Гайер спросил мрачно:
– Где сейчас Дитрих и Лихтенфельд?
Адлер снова закашлялся, и голос его словно потонул в какой-то бездне стыда, унижения и позора.
– Вы, наверное, еще не знаете… – произнес он запинаясь. – Фрейлейн Дитрих и барон Лихтенфельд обручились… и телеграфировали центральному управлению в Гамбурге просьбу об отпуске… Они вчера уехали.
Адлер кашлянул еще раз, как будто не барон, а он сам обручился с фрейлейн Дитрих, в чьей власти было отменять повестки о мобилизации в армию. Снова наступило молчание. Адлер с испугом следил за лицом шефа. И никогда в жизни это лицо не казалось ему таким бесчувственным, таким застывшим, таким страшным. Фон Гайер смотрел перед собой невидящими, ничего не выражающими глазами, нижняя челюсть у него отвисла, рот раскрылся… Он выронил сигарету, и от ее огня на столе задымился коричневый бювар. В наступившей тишине он наконец произнес как-то механически, словно автомат:
– Так!.. – Потом поднял голову и добавил вдруг: – Что вы об этом думаете?
«Что я думаю?» Адлер ничего не думал или, вернее, нe смел ничего сказать. Десять лет гитлеровской власти и совместная работа с фрейлейн Дитрих научили его молчанию. Барон был зол и мстителен, как оса, а всемогущество фрейлейн Дитрих было известно всем и каждому.
– Говорите! – произнес бывший летчик с каким-то особенным, грозным нетерпением.
Адлер снова откашлялся и пожал плечами, как бы говоря, что он не может ни осудить, ни оправдать поведение фрейлейн Дитрих и Лихтенфельда. И тут фон Гайер внезапно вскочил и с неожиданной яростью схватил Адлера за ворот.
– Говорите же, черт возьми! – в бешенстве закричал он. – Говорите!.. Кто другой будет говорить за нас, если мы с вами молчим после того, как получили ордена, после того, как пролили свою кровь за Германию!.. Говорите, Адлер!.. Что же вы молчите? Чего боитесь? Или гитлеровцы страшнее русских снарядов, что оторвали вам ногу? Скажите хоть мне одному, что Лихтенфельд – подлец, позорящий имя своих предков… что эта дрянь Дитрих – бывшая проститутка, подвизавшаяся в портовых кабаках Гамбурга… что негодяи, скоты и убийцы загнали Германию в гроб, потому что никто не осмелился им помешать…
Бухгалтер смотрел на шефа широко открытыми глазами. Никогда в жизни, даже в часы смертельной опасности, когда в снежной замерзшей степи бушевал ураган советской артиллерии, Адлер не испытывал подобного страха. Десятки раз он глядел в глаза смерти. Его нельзя было назвать трусом или нечестным человеком. И все-таки его сейчас обуял страх, моральный и физический страх перед жабьими глазами фрейлейн Дитрих, перед невидимыми ушами гестапо, перед ужасной гитлеровской машиной, которая отправляла миллионы немцев на Восток, в гигантскую мясорубку. В сильных руках фон Гайера тело Адлера беспомощно дергалось. Фартук его отстегнулся, и на лацкане белого пиджака показались ленточки орденов за храбрость.
А фон Гайер все гремел:
– Немецкий народ одной ногой в могиле, Адлер! А мы молчим! Почему мы молчим? Почему? Кто скажет об этом глупцам, если мы не решимся сказать? – И бывший летчик громко выкрикнул: – Кто? Кто?
На лбу у Адлера выступили мелкие капли пота. В его правдивых глазах смешались покорность, согласие со словами шефа и страх – выражение, свойственное человеку, который был и храбрым солдатом и послушной, безропотной овцой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Но в темно-синей ночи, напоенной благоуханиями субтропических цветов, тело его продолжало жить. Оно могло жить еще долго дивидендами, которые ему давала шайка владельцев концернов. Он выпил водку, затем приказал Аристидесу подать кушанья и стал ужинать не спеша, думая о грядущей разрухе. С моря доносился слабый плеск волн и скрип лодок у причалов. В заливе мигали огни рыбачьих шаланд. Откуда-то снова прилетели звуки флейты – в ночной тишине лилась грустная старинная мелодия, напоминавшая о древнегреческом театре.
Фон Гайер расплатился и направился к Кристалло по темным улицам, время от времени нажимая па рычажок своего карманного фонарика-динамо, издававшего хриплый и заунывный вой. Белый сноп лучей выхватывал из темноты перепончатые крылья больших летучих мышей. Несколько минут фон Гайер шел в непроглядной тьме и уже думал, что заблудился, как вдруг оказался перед домом Кристалло и сразу узнал его, потому что увидел под оливой хозяйку и Костова, освещенных керосиновой лампой с кремовым абажуром. Они сидели за столом и вели оживленный разговор на греческом языке; Ирины с ними не было.
Фон Гайер рассердился. Опять его заставили ждать и ужинать в одиночестве, даже не поинтересовавшись, куда он пошел. Ему показалось, что и он, и Германский папиросный концерн больше не существуют ни для Костова, ни для Ирины и, уж конечно, ни для этой гречанки, которая вообще относится к нему с неприязнью. И тогда он опять почувствовал, что причиной тому – все та же грядущая катастрофа. Никто уже не думал о том, что он, фон Гайер, управляет восточным отделом Германского папиросного концерна, который, в силу своего монопольного положения, может озолотить или разорить любую табачную фирму. Вместе с могуществом Германии умирал и Германский папиросный концерн.
Немец бесшумно открыл калитку и немного постоял в саду среди гранатовых деревьев и смоковниц, тихо шелестевших листвой. Млечный Путь опоясывал небосвод гигантской полосой опалового света, а возле пего трепетали звезды, холодно шептавшие о вечности материи и гибели немецкого духа. Фон Гайер вышел из темноты и присел у стола, за которым беседовали Костов и гречанка. Они разговаривали об Аликс, и фон Гайеру показалось, что его приход им неприятен. Эксперт пробормотал какие-то объяснения, которым трудно было поверить, а Кристалло немедленно подтвердила его слова одобрительным кивком о насмешливым блеском своих темных лукавых глаз. Потом оба они замолчали, как бы ожидая вопроса об Ирине, и, когда фон Гайер задал его, Кристалло поспешно ответила:
– Госпожа ушла с военным доктором осматривал, развалины.
– Вот как! Когда же? – спросил немец равнодушным тоном.
– Когда мы вышли от опекуна девочки, – ответил эксперт. – Я тоже хотел пойти, но устал. Оттуда очень красивый вид.
– Где же эти развалины?
– Над пляжем, что у оливковой рощи.
– А я как раз оттуда, но их не видел.
– Они, вероятно, пошли посмотреть музей.
– Музей в такое время? – Фон Гайер рассеянно усмехнулся, словно снисходительно одобряя поведение Ирины, по относясь к ней самой равнодушно. – Может быть, они пошли ужинать?
– Да, – сказал Костов. – В офицерскую столовую.
И эксперт подумал, что обманывать мужа – это еще объяснимо, но изменять любовнику никуда не годится.
– Как девочка? – осведомился фон Гайер.
– Сейчас ей лучше, – ответил Костов. – Хотите на нее посмотреть?
Немец утвердительно кивнул и пошел вслед за Костовым в комнату, где лежала Аликс. Зарывшись головой в пуховую подушку, девочка спала. Она дышала глубоко и ровно, но лицо у нее стало желтым, как глина. Фон Гайер вспомнил, что такие лица были у раненых летчиков, которые потеряли много крови и ждали смерти. В желтоватом мерцании свечи эта желтизна казалась особенно мертвенной. Чистый античный профиль Аликс заострился, а ее бронзово-рыжие волосы потемнели.
Костов взглянул на немца, стараясь угадать его впечатление.
– Античная красавица! – снисходительно произнес фон Гайер. – Что вы собираетесь с ней делать?
– Я хочу ее удочерить.
– Это легче всего. А потом?
– Выхожу ее, воспитаю. Выберу ей подходящего мужа. Такой человек, как я, может найти в этом цель жизни.
– Трудновато вам будет в нынешние времена.
– Почему?
Немец бросил на Костова насмешливый взгляд.
– Ах, да! – спохватился эксперт. – Но мне кажется, что наш мир еще выплывет. В Софии новое правительство.
– Знаю, – сухо сказал фон Гайер.
– В составе кабинета демократы и правые члены Земледельческого союза. Вероятно, это первый шаг к сепаратному миру, и это помешает Красной Армии вступить в Болгарию.
А немец подумал: «Это начало конца… Вы оголяете наш левый фланг». Но это не взволновало его, потому что, в сущности, конец начался давно, еще в те дни, когда немецкие армии вторглись в необъятные просторы Советского Союза. Он не сказал ни слова и медленно вышел из комнаты, а Костов понял, что Аликс тронула фон Гайера не больше, чем породистый щенок.
Когда они входили в сад, Кристалло накрывала на стол.
– Ужинать будете? – спросила гречанка. – Угощу нас кефалью под майонезом и местным вином.
– Я уже поужинал, – ответил немец. Он докурил сигарету, потом вдруг встал и проговорил: – Пойду на берег, погляжу на луну.
– Тут, наверное, не совсем безопасно ходить по ночам, – заметил Костов по-немецки. – Оружие при вас?
– Да. А что?
– Сегодня утром волны выбросили труп нашего солдата – его закололи ложами и бросили в морс.
– Меня не заколют, – сказал фон Гайер.
Он пошел по тропе к калитке под самшитами и олеандрами, нажимая на рычажок своего воющего фонарика-динамо. Луна еще не взошла, но ее серебристое сияние уже светило за вершиной холма с развалинами.
Костов с гречанкой остались вдвоем. Эксперт целый день ничего не ел и теперь ужинал с аппетитом.
– Не нравятся мне твои друзья! – проговорила Кристалло после ухода фон Гайера.
– Они несколько надменные, но в общем люди не плохие, – сказал эксперт, отпив из стакана густого тасосского вина, своеобразный аромат которого напоминал запах смолы.
– Нет, я не о том! У них обоих что-то неладно. Тебе никогда не приходилось пьянствовать с назойливыми глупцами до поздней ночи, когда тебе уже свет не мил?
– Да, – сказал эксперт. – Со мной такое часто случалось.
– Ты тогда готов лезть в петлю, – продолжала гречанка, – готов провалиться сквозь землю, бежать куда-то, сам: не знаешь куда. И тогда ты вдруг начинаешь воображать, что один из этих глупцов лучше остальных. Тебе хочется подсесть к нему, услышать от него теплое слово, но все же ты не вполне уверен, что он это слово скажет. Так вот, твой приятель как раз в таком состоянии.
– Ты его, кажется, раскусила, – усмехнулся Костов.
– А видел ты когда-нибудь женщину, которая пресытилась своей беззаботностью, ленью, нарядами, любовью? Такая женщина уже не может любить и меняет мужчин, как платья.
– Моя приятельница точь-в-точь такая, – сказал эксперт.
Он поднял голову и устремил задумчивый взгляд на абажур зажженной лампы, вокруг которого вихрем носились комары.
– Вот почему я говорю, что у них не все ладно. Да и у тебя самого тоже не все ладно.
– Что же именно? – спросил Костов, уязвленный.
– Эта история с Аликс.
Фон Гайер встретил Ирину в сотне метров от дома Кристалло. Серебристое сияние луны, все еще скрытой холмом, заливало улицу мягким, слабым, словно предутренним светом, когда предметы видны хорошо, но очертания их размыты. И в этих сумерках он ясно увидел силуэт мужчины, который быстро отделился от Ирины и пошел по улице к пристани. Фон Гайеру было противно видеть, что они расстались, увидев его, как будто оба были смущены своим поведением.
– Почему вы одна? – спросил он, приблизившись к Ирине.
– Я заблудилась… – солгала она. – Уже полчаса блуждаю. Никак не могу дойти до дома, а мой коллега, у которого я была, занят в лазарете и не смог меня проводить… Мы искали лекарство для ребенка.
– Нашли?
– Нет, – ответила она. – Таких лекарств здесь не найти.
Немец сильно нажал на рычаг своего фонарика и осветил лицо Ирины. Из волос ее, уложенных валиком, выбились пряди, а помада на губах была размазана. Должно быть, провожавший ее мужчина, как мальчишка, пользуясь темнотой, и па улице продолжал обнимать и целовать ее, а ей это нравилось – лицо ее выражало истому и довольство. Фон Гайеру это выражение было хорошо знакомо. Ирина вдруг поняла, что он обо всем догадался, и спросила сердито:
– Ну, освидетельствовали меня?
А немец ответил:
– Да. Вам необходимо привести в порядок лицо и волосы.
Он проговорил это без гнева, без насмешки, даже с каким-то сочувствием к ней, ибо знал, что немного погодя она почувствует себя неловко. Тяжело сознавать, что спасаешься от скуки, жертвуя собственным достоинством. К тому же он понял, что Ирина, как и он, уже мертва и жизнь ее непрерывно разрушается.
Ирина, рассерженная, пошла дальше, а фон Гайер направился к берегу. Теперь он сознавал, что душевное равновесие покинуло его окончательно, навсегда. Он лишился даже той частицы интереса к жизни, которую в нем поддерживала Ирина, и сейчас испытывал лишь одно тупое желание – выкурить трубку на берегу моря и уйти спать. От фантаста фон Гайера, от человека, сознававшего трагические истины, остался автомат, принадлежащий Германскому папиросному концерну, только служака, умеющий перехитрить восточных торговцев табаком. Но хотя человек умер, автомат продолжал жить и рассуждать. Сейчас он думал о табаке, который необходимо было переправить в Германию, и о том, как предотвратить арест Кондояниса, чтобы не разгневать невидимых хозяев Голландского картеля.
На другой день ранним утром моторный катер с двумя немецкими матросами возвратился. Фон Гайер разрешил посадить в него и Кристалло с Аликс, а в Керамоти взяли еще какого-то болгарского кмета, заболевшего тропической малярией и находившегося в бессознательном состоянии. Больного необходимо было перенести на носилках, поэтому катер задержался на целый час. Когда катер прибыл в Каваллу, кмета, как изношенную и ненужную, но казенную вещь, передали портовому начальству. Кристалло, Ирина, Аликс и Костов пошли пешком домой, а фон Гайер отправился на склад Германского папиросного концерна.
На складе не было ни души, и немец в дурном настроении уселся за стол фрейлейн Дитрих. Жара довела его до одури, голова болела, в груди кипело суровое и горькое негодование на весь мир. На катере ему удалось высказать Ирине все те язвительные упреки, которые пришли ему в голову в течение прошлой ночи, проведенной без сна. Но Ирина отвечала на них усмешкой и невозмутимым молчанием, как будто ничего особенного не произошло, а выходя на берег, сказала с удивительным бесстыдством: «Нуду ждать вас в Чамкории». Теперь, когда он обо всем этом думал, мысли путались у него в голове, но он знал одно: он поедет в Чамкорию к Ирине. Уверенность в грозящей катастрофе окончательно овладела им. А вместе с катастрофой наступал конец самообману – теперь он, барон фон Гайер, уже не мог считать себя человеком особенным, недосягаемым, стоящим над миром обычных людей.
Он закурил и стал ждать прихода служащих. Пробило десять часов, а никто не появлялся, и он сердито нажал на кнопку электрического звонка. Тотчас же прибежал рассыльный – подтянутый и опрятный болгарин.
– Где служащие? – спросил фон Гайер на ломаном болгарском языке.
– Пришел только господин Адлер, – ответил рассыльный. – Он следит за погрузкой.
– Позовите его сейчас же.
Вскоре послышались неровные шаги человека с деревянной ногой, и в передний зал конторы вошел Адлер в рабочем холщовом фартуке. Он был потный и опирался на палку.
– Где остальные? – сердито спросил бывший летчик.
Адлер кашлянул, чтобы ответить не сразу, и, тяжело волоча протез, направился к столу, за которым сидел шеф, как будто желая сообщить что-то важное и секретное, чего нельзя было сказать громко. Подойдя к столу, он вытянулся по-солдатски, как это делали все служащие Германского папиросного концерна в присутствии фон Гайера.
– Прайбиш уехал получать назначение, – негромко проговорил бухгалтер.
– Какое назначение?
Фон Гайер порылся в своей утомленной памяти, но так и не смог ничего понять.
– Прайбишу и Лихтенфелъду были повестки… Из вермахта.
– Верно! – вспомнил наконец бывший летчик. – А вы написали письмо с просьбой об освобождении Прайбиша?
Бухгалтер приглушенно откашлялся.
– Я написал о Лихтенфельде… – пробормотал он.
– Как о Лихтенфельде?… – В глазах фон Гайера блеснула молния.
Бухгалтер взял себя в руки и произнес более внятно;
– Фрейлейн Дитрих приказала мне написать просьбу об освобождении Лихтенфельда.
Наступило молчание. Фон Гайер спросил мрачно:
– Где сейчас Дитрих и Лихтенфельд?
Адлер снова закашлялся, и голос его словно потонул в какой-то бездне стыда, унижения и позора.
– Вы, наверное, еще не знаете… – произнес он запинаясь. – Фрейлейн Дитрих и барон Лихтенфельд обручились… и телеграфировали центральному управлению в Гамбурге просьбу об отпуске… Они вчера уехали.
Адлер кашлянул еще раз, как будто не барон, а он сам обручился с фрейлейн Дитрих, в чьей власти было отменять повестки о мобилизации в армию. Снова наступило молчание. Адлер с испугом следил за лицом шефа. И никогда в жизни это лицо не казалось ему таким бесчувственным, таким застывшим, таким страшным. Фон Гайер смотрел перед собой невидящими, ничего не выражающими глазами, нижняя челюсть у него отвисла, рот раскрылся… Он выронил сигарету, и от ее огня на столе задымился коричневый бювар. В наступившей тишине он наконец произнес как-то механически, словно автомат:
– Так!.. – Потом поднял голову и добавил вдруг: – Что вы об этом думаете?
«Что я думаю?» Адлер ничего не думал или, вернее, нe смел ничего сказать. Десять лет гитлеровской власти и совместная работа с фрейлейн Дитрих научили его молчанию. Барон был зол и мстителен, как оса, а всемогущество фрейлейн Дитрих было известно всем и каждому.
– Говорите! – произнес бывший летчик с каким-то особенным, грозным нетерпением.
Адлер снова откашлялся и пожал плечами, как бы говоря, что он не может ни осудить, ни оправдать поведение фрейлейн Дитрих и Лихтенфельда. И тут фон Гайер внезапно вскочил и с неожиданной яростью схватил Адлера за ворот.
– Говорите же, черт возьми! – в бешенстве закричал он. – Говорите!.. Кто другой будет говорить за нас, если мы с вами молчим после того, как получили ордена, после того, как пролили свою кровь за Германию!.. Говорите, Адлер!.. Что же вы молчите? Чего боитесь? Или гитлеровцы страшнее русских снарядов, что оторвали вам ногу? Скажите хоть мне одному, что Лихтенфельд – подлец, позорящий имя своих предков… что эта дрянь Дитрих – бывшая проститутка, подвизавшаяся в портовых кабаках Гамбурга… что негодяи, скоты и убийцы загнали Германию в гроб, потому что никто не осмелился им помешать…
Бухгалтер смотрел на шефа широко открытыми глазами. Никогда в жизни, даже в часы смертельной опасности, когда в снежной замерзшей степи бушевал ураган советской артиллерии, Адлер не испытывал подобного страха. Десятки раз он глядел в глаза смерти. Его нельзя было назвать трусом или нечестным человеком. И все-таки его сейчас обуял страх, моральный и физический страх перед жабьими глазами фрейлейн Дитрих, перед невидимыми ушами гестапо, перед ужасной гитлеровской машиной, которая отправляла миллионы немцев на Восток, в гигантскую мясорубку. В сильных руках фон Гайера тело Адлера беспомощно дергалось. Фартук его отстегнулся, и на лацкане белого пиджака показались ленточки орденов за храбрость.
А фон Гайер все гремел:
– Немецкий народ одной ногой в могиле, Адлер! А мы молчим! Почему мы молчим? Почему? Кто скажет об этом глупцам, если мы не решимся сказать? – И бывший летчик громко выкрикнул: – Кто? Кто?
На лбу у Адлера выступили мелкие капли пота. В его правдивых глазах смешались покорность, согласие со словами шефа и страх – выражение, свойственное человеку, который был и храбрым солдатом и послушной, безропотной овцой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109