А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Саитгалеев млел от счастья, наблюдая за тем, как искривилась и без того кислая, недовольная вечно рожа старой секретарши, досиживающей последний год перед тем, как он, с превеликим удовольствием, вышибет ее на заслуженную пенсию, посадит на ее место молоденькую и симпатичную секретаршу. С ногами от ушей и большой упругой грудью, или даже не ее, ну их к черту всех этих баб. Посадит он на это место лучше какого-нибудь молодого лейтенанта, из нового пополнения, посмазливее да потолковее, что сможет заменить отправленного в ссылку Максимку.
И такая кандидатура уже есть. Он заприметил его еще месяц назад. Звали этого милашку в погонах, - старший лейтенант Герасимов, недавно переведенный к ним из другого округа, для дальнейшего прохождения воинской службы. Глядя на его голубые с поволокой глаза, подернутые влажной пеленой, с неизгладимой печатью грусти на лице, генерал догадывался, что стало причиной перевода к ним симпатичного юноши, такого женственного и изящного. Вне всякого сомнения, и у него, как и у генерала Саитгалеева сложилась в тех краях, откуда он прибыл, несчастная любовь, результатом которой и стал перевод сюда. Ну, ничего, это даже к лучшему, он быстро утешит миловидного страдальца, тем более, что чувствует в своем органе могучую силу, способную утешить не только страдающего старшего лейтенанта Герасимова, но и всех прочих лейтенантов, нуждающихся в ласке и участии.
И это он прекрасно доказал и продолжал доказывать на протяжении еще нескольких лет, пока однажды, не понаделав ошибок, потеряв голову от очередной незаконной любви, пустил себе пулю в лоб. Прямо в служебном кабинете, из табельного оружия, за несколько минут до того, как за ним пришли люди в форме сотрудников собственной безопасности, призванные бороться за внутреннюю чистоту ведомства.
1.19. Новый тюремный начальник
Оказавшись вдалеке от любимого генерала, всегда и все в жизни решавшего за него Максимка, а ныне капитан Шалмин Максим Олегович, вначале ошалел от свалившегося на него потрясения, и первое время был сам не свой, никак не мог прийти в чувство. Подчиненные, глядя на не реагирующего ни на что должным образом начальника, предположили даже, что им подослали дебила в погонах, чьего-то недоразвитого сыночка, которого срочно нужно пристроить на тепленькое местечко.
Но вскоре Максимка оклемался от шока, огляделся, понял, в какую глушь загнал его благодетель, и от осознания этого озверел, принялся закручивать гайки, везде и во всем. И плакали кровавыми слезами не только бесправные зэки, которым ничего другого и не оставалось, другой участи они и не ждали, но и конвоиры, мастера, и прочие, в погонах, или просто вольнонаемные люди, что работали в приданном ему исправительном учреждении. С теплотой вспоминал тюремный персонал бывшего начальника, подполковника Каштанова, что не смотря на старческий маразм, в который нередко впадал, был в десяток раз лучше, свалившегося на их голову, молодого дурня и выскочки с капитанскими погонами.
Все в этом заведении, вплоть до мелочей должно быть именно так, как приказал он, и никак иначе. Малейшее отступление от заведенных правил, каралось самым суровым и беспощадным образом. Нарушителям заведенных им порядков со стороны заключенных, уготован карцер с бессрочным содержанием. А для людей, что служат здесь, которых он не может засунуть в карцер, есть гарнизонная гауптвахта, а для вольнонаемных существует, тщательно разработанная им, система штрафов. Все здесь подчиняется ему и живет только так, как решит он, и никак иначе. Малейшее отступление от правил наказывается.
Одним из его пунктиков была тишина, полная, вязкая и обволакивающая. Чтоб даже стука ложек о чашки не слышалось в столовой при его приближении, иначе можно загреметь в карцер. Чтобы в камерах царила тишина, чтобы ни звука не донеслось до него, когда он проходит мимо плотно закрытых дверей вдоль тюремного коридора. Пускай там дерутся, насилуют, убивают друг друга, но пусть делают это тихо, иначе в карцер.
И уж никак нельзя назвать соблюдением тишины, - пение. Это не просто проступок, это преступление, за которое он снова и снова будет наказывать этого деревенского тупицу, здоровенного убийцу, с простоватым крестьянским лицом. Он определенно не так прост, как кажется, и пением сознательно действует ему на нервы, стремясь вывести из себя. И признаться честно, это ему отлично удавалось.
И плевать, что поет он в лесу, на работах, ловко орудуя топором, а не в камере. Все равно он виноват. Раз поет, значит, живется ему хорошо, значит он, капитан Шалмин, что-то упустил, недоглядел, или же просто деревенщина бросает ему вызов. Ну, ничего, он его обломает, укротит. Неотесанная, необразованная и серая деревенщина бросает вызов ему, офицеру с блестящим образованием и великолепным будущим, если ему, конечно же, удастся найти и вскружить голову очередному папику-генералу.
И капитан Шалмин со всей страстью отдался борьбе с личным врагом, со всем пылом, как раньше отдавался генералу Саитгалееву, сославшему его сюда, в почетную ссылку, опасаясь разоблачения их преступной связи.
И началась с тех пор для Халявина, другая жизнь. Карцер следовал за карцером. Одно наказание сменяло другое, пытаясь сломать, раздавить его, заставить ползать перед начальством на брюхе, преданно заглядывая в глаза и помахивая хвостом. Но они не знали сельского мужика Халявина. Свалившиеся на него неприятности, только закалили характер. И без того ранее не особо любивший власть, видя весь беспредел творимый по отношению к нему и попустительство, если не прямое участие в этом беспределе со стороны тюремной администрации, вконец на нее озлобился.
Всего, чего добился начальник тюрьмы и его подручные, что Халявин замкнулся в себе, стал немногословным и молчаливым. Он не принимал участия в длинных и шумных спорах, каждый вечер разгоравшихся в камере, и всякий раз становящихся достоянием начальственных ушей, дословно передаваемых им с описанием ролей и интонаций, со стороны камерных стукачей. Работали они на лагерную администрацию не за страх, а за совесть, надеясь преданной службой заслужить право на условно-досрочное освобождение, а также прочих поблажек, облегчающих не легкую лагерную жизнь.
Лешкин отец больше не напевал вполголоса в камере, не намурлыкивал себе под нос слов очередной, сочиняемой песни. Он больше молчал, погруженный в собственные мысли. Капитану Шалмину впору было праздновать победу, наблюдая за угрюмым и сосредоточенным лицом взятого им под особую опеку, зэка. Он определенно сломался, смирился со своей участью, и петь навсегда зарекся, проникшись духом того места, в котором оказался.
Но лишком недолгим было время торжества капитана Шалмина, он длилось ровно столько времени, сколько проводил после карцера в камере опальный заключенный, прежде чем получить разрешение на выход с остальными заключенными, на работы. В лесу, средь природы и звонкого пения птиц, с тяжелым топором в руках и привычной крестьянской работой, он не мог удержаться, напрочь забывая о том, кто он и где. И была только песнь, гордой и неудержимой птицей рвущаяся из груди, от самого сердца, навстречу облакам и солнцу. И снова он от души махал топором и от души же ублажал слух заключенных, до самого заката, до завершения очередного трудового дня.
А затем измученные и изнуренные непосильным физическим трудом зэки, возвращались в ставшие родными за годы, проведенные здесь, тюремные камеры, чтобы без сил повалиться на деревянные нары. Свалиться без чувств и забыться в коротком, без сновидений, черном и непроглядном сне, отдыхая каждой клеточкой измученного тела, после тяжкого дня на лесоповале. Так и лежат они молчаливыми, серыми и неподвижными куклами до тех пор, пока зычный голос надзирателя не нарушит покой, сзывая арестантскую братию, покамерно на ужин.
А после ужина, за Халявиным приходили конвоиры, чтобы препроводить его в иное место, ставшее ему уже более родным, чем стены камеры. Место, где он провел в совокупности гораздо больше времени, чем в компании с остальными сидельцами, места, которого они как огня боялись и старались по возможности избегать. Тюремный карцер, клетка 2 на 2 метра, бетонный куб, лишенный даже намека на оконце. Яма из бетона, из всей обстановки в которой была только прикрученная к стене шконка, опускающаяся лишь ночью и всего на несколько часов. Да еще в углу параша, с расположенным над ней умывальником. И тишина. Полная, всепоглощающая, когда кажется, что нет ничего на свете кроме этих бетонных стен со всех сторон, и давящего на голову своей массой, многотонного потолка.
Одиночество. Длительное, томительное, от которого можно сойти с ума, что было самым серьезным препятствием на пути обретения душевной гармонии человеку оказавшемуся здесь. Многие именно от одиночества и бесконечной тишины, когда нет вокруг иных звуков, кроме звука собственного дыхания и шарканья твоих шагов, гулким эхом звучащих в полной тишине, сходили с ума. Их начинали преследовать кошмары, видения чудовищ затаившихся по углам, следящих за ними налитыми кровью глазами, выжидая подходящий момент, чтобы наброситься на свою жертву, вонзить смертоносные клыки в агонизирующую добычу, с наслаждением разорвать человека на части остро отточенными когтями, с наслаждением наблюдая за мучениями жертвы.
Редко кому из заключенных удавалось просидеть здесь несколько раз, без необратимых процессов, произошедших в мозгу. В этих серых бетонных стенах, сломался не один стойкий отказник, не выдержав многодневного пребывания в карцере, где единственным развлечением было утреннее и вечернее появление охранника. Надзиратель приходил утром, чтобы принести заключенному тюремную баланду да ломоть хлеба в придачу, а заодно проверить, прикручена ли шконка к стене. Второй раз надзиратель заявлялся ночью, чтобы вручить арестанту вечернюю пайку, вонючую баланду, и кусок черствого хлеба, дать разрешение на отпуск прикрученной к стене шконки.
В течение дня лишь тишина, полная, пронизывающая, заползающая холодными щупальцами в потаенные уголки человеческого мозга. Извлекая оттуда на свет божий все, тщательно хранившиеся там длительное время, страхи и фобии, чтобы свести человека с ума.
Очень часто безмолвие, давящая масса угрюмых бетонных стен делали свое дело. Человек ломался, вопил, катался по полу, рвал волосы, бился головой о стены и пол, теряя рассудок, пытаясь изгнать поселившихся в мозгу, демонов. Но демоны были сильны и крепко держали попавшего им в лапы человека, и мучили, и терзали его, порой до самой смерти.
А наружу, из-за толстых, бетонных стен, не проникало ни звука. Никому и в голову не могло прийти, что в карцере сходит с ума очередная жертва. Да даже если бы и знали, вряд ли бы кто расстроился, наблюдая происходящее на глазах сумасшествие. Одним уголовником станет меньше, только и всего.
И в этом был определенный резон. Лучше иметь на содержании еще одного дебила, кормить, поить, одевать его, загружать работой по возможности, не платя ему за это ни гроша. Это гораздо лучше, чем заиметь несколько лет спустя, на свободе, очередного озлобившегося, отмотавшего срок, зэка. Толку от него советской власти никакого не будет. Уж очень сильно ее не любят, долгое время находившиеся на государственном попечении зэки, что были отправлены на перевоспитание в подобные исправительные учреждения. Но, похоже, процесс перевоспитания, решительно зашел в тупик, а если и продвигался, то только в противоположном направлении, со знаком минус. Все понимали бессмысленность и тщетность потуг, направить на путь истинный и заставить честно трудиться на благо советской Родины бывших воров, убийц и насильников. Понимали это даже такие непроходимые тупицы, как начальник исправительного заведения, в котором мотал срок Лешкин отец, капитан Шалмин Максим Олегович, больше привыкший думать и работать не головой, а другим местом, к которому охотно прилипали похотливые ручонки генерала Саитгалеева.
Но встречались средь заключенной тюремной братии настолько крепкие орешки, что сломать их было не по зубам даже угрюмой, бетонной мышеловке, переломавшей много человеческих судеб. Одним из редких счастливцев, которым было плевать на все усилия и потуги мрачного бетонного мешка, был Лешкин отец. От природы, он был человек немногословный, предпочитавший одиночество шумным компаниям. Ему проще находиться в компании с собой, думать основательные и неторопливые думы. Дома для этого времени не было. Всегда находились какие-нибудь неотложные дела, порой даже не оставалось времени, чтобы побыть наедине с самим собой.
И только когда бродил по лесу с ружьем, выискивая дичь, он оставался один. Рядом не было никого, отец всегда предпочитал охотиться в одиночку, как дед, и прадед, и все поколения Халявиных, живших в этих краях до него. Вот только отдаться плавному течению мыслей в одиночестве, не было возможности.
Что с него за охотник, если будет бесцельно бродить по лесу с отрешенным лицом, не видя ничего вокруг, погруженный в мысли. В лучшем случае, если судьба будет благосклонна к нему, вернется домой ни с чем, с пустыми руками, невозможно добыть дичь, не видя ее. Если же в этот день явно фортуна повернется задом к любителю поразмыслить на природе, тогда пиши, пропало. Полно бродит в лесу разного хищного зверья, поголовье которого не уменьшается, не смотря на старания Шишигинских охотников. Это хищное зверье имеет не только разные размеры, но и наклонности, характер и норов, который иногда бывает настолько свиреп, что не сулит ничего хорошего человеку от встречи с его обладателем. И стоит замешкаться, ослабить бдительность, как легко можно стать добычей лесного хищника. Медведя, волка, или рыси, также не гнушающейся нападать на людей, обрушиваясь на головы с высоты древесных ветвей, на ходу расправляя острые, как бритва, когти.
Но даже если допустить, что в этот день, когда по лесу гуляет мечтательный охотник, не замечающий ничего вокруг, погруженный в собственные мысли, хищники уже удачно поохотились, и спят себе в облюбованных лежках, опасность для одинокого мечтателя, продолжала сохраняться. Теперь уже не хищное зверье, а сама природа была против него. Одно из болотистых мест, которых не счесть в окружающих село лесах, может стать последним пристанищем мечтателя.
Сколько их, задумавшихся, пьяных, или просто неосторожных, покоится там, в вязкой, черной и непроглядной трясине, в глубине болотистых топей, никто не знал. Но в одном можно было быть уверенным, эти гиблые места, каждый год на протяжении веков, пожинали страшные плоды человеческой беспечности, делают это и сейчас, и будут делать в будущем. Сколько еще человеческих судеб оборвется в их непролазной и зловонной глубине?
Поэтому на охоте не могло быть места иным мыслям, кроме непосредственно касающихся охоты. Это Халявин знал наверняка, этому всегда учил сына Лешку, который оказался на редкость способным учеником, за которого он не опасался. Он научил его всему, что знал и умел сам. До чего-то Лешка дойдет сам, так что дальнейшее его будущее видится в благоприятном свете.
Другое дело он. Он не слепой и не дурак. Он прекрасно видел, как озлобился на него этот вертлявый, с бабьей задницей и визгливым голосом, сопливый капитан. Он видите ли нарушает законы, что наделенный властью сопляк изобрел от безделья, и по которым должно жить вверенное ему учреждение.
И без того не веселое, по своей сути, исправительное учреждение, под началом психически неполноценного самодура, страдающего манией величия, становилось немыслимо тяжелым для существования, местом. От придуманных пидористическим капитаном Шалминым законов, выть хотелось волком, но даже это было запрещено, внутри серых, казенных стен тюрьмы. Можно было запросто сойти с ума, превратиться в растение, ничего не имеющее общего с реальным человеком, кроме внешности. Да и внешность эта весьма поношенная, хранящая печать пережитого. Человеческая оболочка, холодная и бездушная, с бегающими, безумными глазами, с обильной слюной, тонкой струйкой бегущей изо рта на форменную робу, с пришитым номерком регистрационного учета. И сидит эдакое чучело, день и ночь в камере, ни ест, ни пьет, ни думает ни о чем. Душа давно покинула бренное тело и гуляет где-то, оставив на грязном бетонном полу, тупую оболочку, в которой еле теплится крохотная искра жизни, что может угаснуть в любой момент, оставшись без посторонней помощи.
Спустя пару-тройку дней, за очередным свихнувшимся арестантом приходили конвоиры и подхватив бессмысленное, ничего не соображающее тело под руки, выволакивали из камеры в коридор. А затем тело тащили дальше, минуя бесчисленное множество коридоров, перегороженных наглухо закрытыми металлическими дверьми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143