– Конечно, Саша никому ни о чем не сказал. И мне не сказал. Но я его не могу винить за такое – ябедничать он никогда не умел и вообще рос, можно сказать, сам.
Я его так и учил: «Привыкай все решать сам»… Не о том я сейчас жалею – о другом: в боксерскую бы его школу, на выучку – вот что надо было бы сделать! А то ведь он, по-моему, ни разу в жизни ни с кем не дрался: не умел да и не мог, наверное. Впрочем, и я сам кулаками-то драться не мастак…
Ронкин умолк. А я читал записанное со слов Бори Амелина. «На следующий день мы возвращались из школы вместе. Чтобы быстрей, пошли дворами. Мы первый раз этой дорогой пошли. Рядом с детской площадкой, на тропинке стояли два парня. Они были без пальто, смазывали лыжи. Наверно, хотели кататься.
Я их узнал. Я видел их во дворе школы, когда Саша меня одного домой отправил. Хотя фамилии мне назвали позже. Тот, который Кудрявцев, сразу пошел на нас. Саша велел: «Уйди, Боря». И я по сугробам отступил в сторону. Там узенькая тропка. Но недалеко отступил. Все видел. Кудрявцев сказал: «Извиняйся, гад!»
А Саша спросил: «Чего тебе надо?» Тот – опять: «Извиняйся, гад!» Саша не ответил. И Кудрявцев ударил прямо в лицо. У Саши кровь выступила на лице. И второй подскочил, замахнулся. Это Токарев был, Валерий.
Он, хотя чуть пониже Саши, но здоровый!.. Если б ударил, не знаю, что было б. Но Саша успел отшагнуть и вот тогда вынул из кармана ножик. Кудрявцев закричал: «Валера, не надо! У него ножик!» Он потому так закричал, что Токарев наступал, кулаком замахивался и все хотел ногой Сашу достать. Тогда и Кудрявцев тоже сбоку подскочил и опять Сашу саданул. Я не видел, куда: в голову или в плечо. Но сильно: Саша поскользнулся даже. А Токарев все ногой лез вперед и кричал:
«Брось нож! Ты же трус! Все равно не ударишь!
Брось!..» А Саша крутил ножом – то к одному повернется, то к другому. И тут Токарев как прыгнет на него!
И вдруг сам же схватился за грудь, согнулся и пошел обратно. Я не видел, чтоб Саша бил. Он и догонять Токарева не стал: стоял, смотрел. А Токарев с Кудрявцевым пошли к дому, а потом побежали. Даже не взяли лыжи. Тут Саша меня увидел и сказал спокойно:
«Надо идти в милицию». И мы пошли. На углу, на улице стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами.
Но в милицию меня Саша не пустил. И все».
Ронкин мне еще лист подложил.
Показания Кудрявцева, л/д 102/об. «Я его ударил рукой, потому что он не хотел извиниться. И тогда он вытащил нож. А из-за спины у меня выскочил Токарев. Я его останавливал, а он кричал: „Брось нож!“ Но Ронкин не бросал, а бил ножом. Бил как-то чудно, кругами…»
Семен Матвеевич спросил:
– Кругами разве бьют? Он себя оградить пытался…
И после паузы рассказал:
– Они в поликлинику побежали. Валерий зажал рану рукой. Оказалось: перерезана легочная артерия.
А он-то думал, пустяк, даже в очередь сел к хирургу.
Полчаса, не меньше они там просидели, пока сестра не увидела, что очень уж бледный парень, не спросила:
«У тебя что?» Он ответил: «На гвоздь напоролся».
И после этого они еще сидели, но тут уж упал он со стула: кровоизлияние в легкие, захлебнулся кровью…
Не понимаю, как он терпел молча до последнего. Отцовский характер… И самолюбие – тоже Токарева, и желание всех себе подчинить: куда уж там отступить в драке! – тем более у Кудрявцева на глазах. Нет, конечно же должен он был доказать, что Саша – трус… Хирург сказал: «Двадцатью бы минутами, получасом раньше, – можно было спасти». Все бы тогда по-иному было!..
Он замолчал. Опять я увидел Валерку Токарева, как он стоял в дверях, кудлатый, шалавый и уверенный в себе, слишком уверенный… И тут снова на глаза мне попалась строчка: «На углу стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами». И я спросил:
– Семен Матвеевич, а что ж дядя-то на углу, на улице? Его показания есть?
– Есть-то они есть, да темный какой-то мужик оказался. Вернее, милицейского протокола, сразу после драки который составлялся, – в деле нет. Сашины показания есть, а вот мужика этого – нету. А на суде он говорил все какими-то прибаутками: «бей направо, бей налево – кто уцелеет, тот останется», «пуля виноватого сыщет, хоть в куст стреляй», «а я и видел, что я не видел», «и так бывает, что ничего не бывает»…
– Постойте-постойте! Это уж не Мавродин ли?
Егерь?
– Он. А вы его откуда знаете?
Я объяснил. Ронкину рассказ мой показался пустячным. Он опять о своем заговорил:
– Вот так и изъяснялся на суде Мавродин – «кругами». Вроде как Саша ножиком махал: бить не бил и защититься, конечно, не мог.
– Но ведь должны же были увидеть в милиции, что губа у него разбита?
– Тогда-то они не знали еще, чем все кончилось.
Могли и не обратить внимания. Не знаю, но в протоколе об этом тоже – ни слова. Ведь тут теперь важно не то, что случилось, а что записано и что не записано.
А записано вот что. Читайте.
Лист дела 23, постановление следователя городской прокуратуры Гусева С. В. «…Кудрявцев вновь попросил Ронкина извиниться перед ним за нанесенную ему обиду, и на отказ Ронкина Кудрявцев нанес ему удар рукой по лицу.
СЛЕДСТВИЕ СЧИТАЕТ, ЧТО ДЕЙСТВИЯ КУДРЯВЦЕВА БЫЛИ ПРАВОМЕРНЫ».
Сбоку Ронкиным было приписано: «Последняя строка так и напечатана в постановлении крупным шрифтом».
Я, не сдержавшись, воскликнул:
– Это же хулиганская логика: не извинился перед тобой – бей в морду! Как же так?
Ронкин пожал плечами. И я еще спросил:
– А что в приговоре по этому поводу?
– Вот, смотрите…
«Действия Ронкина, размахивавшего ножом, были вызваны не тем, что Токарев угрожал ему избиением и Ронкин вынужден был защищаться, а чувством ненависти и неприязни к Токареву, а потому в его действиях не было необходимой обороны…»
Я дважды перечитал эту канцелярскую фразу, прежде чем смог добраться до смысла ее. «Но откуда же ненависть могла взяться! Да еще не к Кудрявцеву – к Токареву, которого Саша вообще не знал. Откуда?!»
Но дальше-то судья изъяснялся определенней: «Действия Кудрявцева и Токарева никакой общественной опасности или опасности для личности Ронкина не представляли».
– Ведь двое на одного! Как же так? – спрашивал я. – Не могут же они этого отрицать!
– Защитник тоже говорил о том, но судья сказала:
«С Ронкиным вместе Амелин был».
Ронкин отвернулся. Плечи его ссутулились. Тихо было на кухоньке. И я слышал, как у Семена Матвеевича в груди булькнуло что-то. Но голос был прежним, тусклым:
– Мне не хотелось это слово самому произносить – «предвзятость». Но пораскиньте умом сами еще над двумя хотя бы фактами. Учителя прежней Сашиной школы, все, кто хоть когда-то с ним занимался, собрались, директор тоже, и стали писать ему характеристику. Каждый предлагал свое, и, если хоть кто-нибудь голосовал против какого-то слова, – слово вычеркивали.
Чтоб только единогласно – каждая фраза. Они написали: «Среди сверстников выделялся гражданской зрелостью, активностью, вырос, не зная дурного влияния улицы, обладал повышенным чувством собственного достоинства…» Ну и еще – всякое. Только хорошее.
Повышенная эмоциональность и так далее. И вот почему-то Гусев велел утвердить характеристику эту в горкоме комсомола. А там утверждать ее отказались. Разве преподавательский коллектив горкому комсомола подчинен?.. Директор выступала на суде. Тогда-то и еще выяснилось: директор не успела из горкома комсомола в школу вернуться, а туда уже позвонили из гороно, скомандовали: характеристику на Сашу суду не передавать. Директор, женщина немолодая, многоопытная, потом покаялась: виновата, мол, что послушалась. А поздно: так и не приобщили к делу характеристику. Ребята, соученики бывшие, тоже что-то писали. Но и от их писем судья – Чеснокова ее фамилия – отмахнулась: мол, письма эти – «состряпанные»… Да, не удивляйтесь. Так во всеуслышанье и заявила… Уж очень все – одно к одному. Не находите?
– Вы думаете, был чей-то нажим на райком комсомола, на гороно, на следователя? – спросил я. Ронкин пожал плечами. И я еще спросил: – Это – Токарев?
Михаил Андреевич? Так?
Он молчал.
– Семен Матвеевич, вы простите, что я настаиваю.
Но если вмешиваться мне в это дело, – все надо знать.
Вы сами не пробовали с Токаревым говорить?
Он ответил лишь после долгой паузы:
– Пробовал. Как раз перед судом. – Он взглянул на меня. Глаза его стали странно спокойны. – Я к нему на работу пришел. Чтоб было как-то поофициальней.
Не в гости же мне идти к нему!.. Но все равно разговора не получилось. Я ему сказал: «Не могу докопаться до корней, но что-то странное происходит. Следствие ведется наперекос. Ты должен встретиться со следователем». Вот тогда он меня и спросил: «Ты еще хочешь, чтоб я оказал на него давление?» – «А ты не понимаешь, – спросил я, – что давление такое все равно есть?
Если даже никто ничего конкретно не предпринимает – я не могу тебя подозревать, никого не могу подозревать, – но если даже никто никаких приказов никому не давал, ты понимаешь, что одно твое молчание – уже давит? У тебя здесь власти больше, чем у кого-либо.
Думаешь, это не давит? Думаешь, так оно все и идет как надо, если ты-то молчишь? Тот же Гусев, следователь, не боится, что заговоришь ты?..»
Ронкин замолчал.
– Ну, а он что?
– Он сказал: «Пойми, Семен, у Валерия есть и мать.
Не могу я вмешиваться. Что я тогда ей скажу? Вот я с тобой говорю, а у меня горло перехватывает. А – с ней?.. Не могу!..» – «Ах, вот что! А у Саши матери нету? Мертвым не больно, так?.. А помнишь ли ты, что мне говорил, когда она умерла? И что Пасечный говорил, помнишь?..» Больше уж я ничего не спрашивал. А он ничего и не отвечал. И даже на суде не был.
– Семен Матвеевич, а почему вы не разрешили Панину сообщить о случившемся?
– Не понимаете? – спросил Ронкин, наморщившись. – Боюсь, и не поймете… Жалко мне Токарева.
Мне и сейчас его жалко. Как представлю Валерку его: вот он сидит в поликлинике и рану рукой зажимает и говорит: «На гвоздь напоролся…» – как представлю это, все у меня переворачивается внутри. Ведь, глядишь, и вырос бы еще из него человек, не хуже отца!
Дурацкая его жажда первенства – в других обстоятельствах она могла и в хорошую сторону сработать, так?
Это даже я сейчас рассуждаю так, а каково – Михаилу?.. И Панин… Ну, не знаю, откуда у меня такая уверенность, но Панин-то заставил бы Токарева повернуться иначе. Не знаю, как, но заставил бы. А я не хочу, чтоб заставляли. Не нужно это, нельзя. Такое – человек должен сам для себя вырешить. А чтоб через силу… да это и мне было бы – подачка. И Саше – тоже. Нам такого не надо!.. А Михаил? Разве после этакого поворота не стал бы он меня ненавидеть?.. Понимаете? Нет!
Нельзя Панину сейчас ни полслова говорить!
Я не стал спорить. Но и о письме Панина, которое лежало у меня в кармане, промолчал, а только подумал: «Хорошо, что оно у меня с собой. Ронкин прав кругом. Но и Панин ошибиться в этом деле не может».
Поутру мы вышли из дома с Семеном Матвеевичем вместе. Было еще темно. Я попросил его показать место, где все случилось. Он шагал чуть впереди, молча.
Минут через пять остановился и показал на проем между пятиэтажными коробками.
– Вот. Там. – Смотрел не на меня, а туда. Глаза у него были тусклые. Он не спал всю ночь. Спросил: – Я пойду, ладно? А то – опаздываю.
И пошел к автобусной остановке, спешил к своему экскаватору. Я подождал, пока он завернет за угол.
Ронкин не оглянулся. Не верит, что чем-то помочь смогу.
«А ты сам разве веришь?» – спросил я себя.
Двор был пустой, скучный. В домах, в окнах еще рябило кое-где электричество. А тени в сугробах лежали густые, как провалы в невидимое. И все-таки даже отсюда, с улицы я разглядел тропку – не расчищенную, а пробитую каблуками. Она шла мимо покосившегося деревянного «грибка», под которым летом, наверное, устраивали песочницу. Она еще и штакетником была ограждена – вон, чуть видны его заостренные оконечины, едва торчат из снега. А все же видны. Даже сейчас.
Значит, днем-то Мавродин должен был видеть каждый шаг, каждый взмах руки. Он и стоял на моем месте – больше негде: двор выходит только на одну улицу, вот и угол ее, – точно, тут стоял.
С вертолета разглядел, под какое дерево упал в тайге сбитый селезень – маленький комок перьев!
А уж здесь… Не мог не видеть. Не слышать не мог.
«Бывает так, что и ничего не бывает…» Пешком от Ледовитого океана в Красноярск, призываться. Ах, простачок! Как про него Токарев говорил? – «мужик без примеси, охристый, едучий…»
Верно, «едучий».
В приемной Токарева сидели двое мужчин с пухлыми папками на коленях. Немолодая уже секретарша почти беззвучно печатала что-то на голубой электрической машинке. И кофточка у нее была голубая, летняя. А за окном вдруг выглянуло солнце, и небо тоже заголубело. Я назвался и попросил:
– Вы узнайте у Токарева, примет ли он меня. Чтоб напрасно не ждать.
– Конечно, примет. Почему же не примет?
– Боюсь, что нет. Лучше спросить.
Она недоуменно подняла бровки, но все же встала, пошла в кабинет. За двойными дверями ничего не было слышно. Секретарша вернулась почти тут же. Лицо у нее стало растерянным. После паузы она проговорила:
– Михаил Андреевич просил передать, что сегодня принять не сможет. И в ближайшие дни – тоже.
«Все как следует быть» – вспомнил я приговорку Тверитинова и попросил:
– Тогда передайте ему это письмо, – отдал панинское письмо и ушел.
Городской суд ютился в обычном доме, в двух квартирах, только перегородки меж ними были сняты. Архив занимал одну из кухонь. Из стены торчала грубо замотанная изоляционной лентой проводка к электроплите. Самой плиты не было. А раковина осталась. Она выглядела легкомысленной среди громадных шкафов, забитых толстыми, затертыми, подшитыми папками.
Дело Ронкина можно было взять только с разрешения судьи Чесноковой, а у нее сейчас шло заседание, надо было ждать перерыва. Что ж, тем лучше. Хоть посмотрю на Чеснокову. Стоит подождать.
Из скособочившегося крана капала вода. Я встал со стула, закрыл его.
Чеснокова оказалась полной дамой с благообразным лицом, кудряшками, завитыми явно на бигуди. Она внимательно изучила мою командировку, паспорт и сказала спокойно:
– Дайте дело товарищу.
Но не ушла, а села рядом, за тот же маленький столик, что и я. Впрочем, больше тут и сесть некуда было. Я слышал ее дыхание, и было это неприятно. Но я молчал, листал папку с делом Саши, читал, а сам думал: «У нее здоровый сон. По кудряшкам судя, она и спала с бигуди. И лицо-то розовое. Хорошо спала…»
Я нарочно ничего не спрашивал, знал: она сама сейчас заговорит.
Заговорила:
– Ив Москве уже, значит, интересуются… А как Ронкин Семен Матвеевич себя чувствует? Как Саша? Не знаете? – она спрашивала как о добрых знакомых.
– Это я у вас узнавать должен.
– Я понимаю! – Она дышала мне прямо в ухо, голос ее полнился сочувствием. – Конечно, понимаю! Нелегко Семену Матвеевичу… Но ведь убит человек. Совсем убит. Непростой человек, отличник, сын… А у Саши Ронкина ведь жизнь не кончится и через семь лет, не правда ли?
– А кстати, почему только семь лет ему дали? Ведь по этой статье – могли бы десять.
Это ее сбило с толку,
– Могли бы, конечно, но… но ведь первое преступление… Конечно, может, и не последнее, но все же моральный облик подсудимого не давал оснований… Да ему всего и годов-то – пятнадцать! Чуток больше, – она так и сказала – «годов», «чуток». И замолчала.
– Ну-ну, «не давал оснований» – для чего?
– А что вы, собственно, хотите? – спросила она вдруг почти что басом.
– Понять хочу, что к чему.
– В деле, по-моему, ничего неясного нет.
– Так я и читаю дело. С вашего разрешения.
И тут я наткнулся на подшитое в папке ходатайство адвоката подсудимого о вызове психиатра-эксперта. На нем была резолюция Чесноковой: «Суд такой надобности не усматривает». Я спросил:
– Кстати, скажите, пожалуйста, почему не было удовлетворено это ходатайство? Я вот перед отъездом, в Москве, консультировался с одним из крупных специалистов в области детской психиатрии, профессором, рассказал, что знаю, о Саше Ронкине. Так профессор, даже заочно судя, по отрывочным моим сведениям, не исключает и такой мотивации преступления: гипертрофия, преувеличенное ощущение реальной опасности, собственной беззащитности, крайняя растерянность – все это он связывает с отсутствием у Саши опыта средне – «нормального» подростка, «уличного» опыта. Вы такой вариант начисто исключаете? Ненависть, только ненависть могла руководить Ронкиным?
Чеснокова откинулась на стуле, засмеяться попыталась, но не получилось – так, проскрипело что-то недоброе в горле.
– Ну знаете!.. Потому и не вызывали мы никого: специалисты эти всегда перемудрят, всегда!.. У них это высшим шиком считается: сложное восприятие, психологию взрослых переносить на детей. Да что там! Бывает, и такие тонкости отыщут, что, знаете, взрослым на ум не придут. Зарплату-то надо отрабатывать? А у детей все проще!
– Вы уверены?
– Ну а как же мне не быть уверенной:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Я его так и учил: «Привыкай все решать сам»… Не о том я сейчас жалею – о другом: в боксерскую бы его школу, на выучку – вот что надо было бы сделать! А то ведь он, по-моему, ни разу в жизни ни с кем не дрался: не умел да и не мог, наверное. Впрочем, и я сам кулаками-то драться не мастак…
Ронкин умолк. А я читал записанное со слов Бори Амелина. «На следующий день мы возвращались из школы вместе. Чтобы быстрей, пошли дворами. Мы первый раз этой дорогой пошли. Рядом с детской площадкой, на тропинке стояли два парня. Они были без пальто, смазывали лыжи. Наверно, хотели кататься.
Я их узнал. Я видел их во дворе школы, когда Саша меня одного домой отправил. Хотя фамилии мне назвали позже. Тот, который Кудрявцев, сразу пошел на нас. Саша велел: «Уйди, Боря». И я по сугробам отступил в сторону. Там узенькая тропка. Но недалеко отступил. Все видел. Кудрявцев сказал: «Извиняйся, гад!»
А Саша спросил: «Чего тебе надо?» Тот – опять: «Извиняйся, гад!» Саша не ответил. И Кудрявцев ударил прямо в лицо. У Саши кровь выступила на лице. И второй подскочил, замахнулся. Это Токарев был, Валерий.
Он, хотя чуть пониже Саши, но здоровый!.. Если б ударил, не знаю, что было б. Но Саша успел отшагнуть и вот тогда вынул из кармана ножик. Кудрявцев закричал: «Валера, не надо! У него ножик!» Он потому так закричал, что Токарев наступал, кулаком замахивался и все хотел ногой Сашу достать. Тогда и Кудрявцев тоже сбоку подскочил и опять Сашу саданул. Я не видел, куда: в голову или в плечо. Но сильно: Саша поскользнулся даже. А Токарев все ногой лез вперед и кричал:
«Брось нож! Ты же трус! Все равно не ударишь!
Брось!..» А Саша крутил ножом – то к одному повернется, то к другому. И тут Токарев как прыгнет на него!
И вдруг сам же схватился за грудь, согнулся и пошел обратно. Я не видел, чтоб Саша бил. Он и догонять Токарева не стал: стоял, смотрел. А Токарев с Кудрявцевым пошли к дому, а потом побежали. Даже не взяли лыжи. Тут Саша меня увидел и сказал спокойно:
«Надо идти в милицию». И мы пошли. На углу, на улице стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами.
Но в милицию меня Саша не пустил. И все».
Ронкин мне еще лист подложил.
Показания Кудрявцева, л/д 102/об. «Я его ударил рукой, потому что он не хотел извиниться. И тогда он вытащил нож. А из-за спины у меня выскочил Токарев. Я его останавливал, а он кричал: „Брось нож!“ Но Ронкин не бросал, а бил ножом. Бил как-то чудно, кругами…»
Семен Матвеевич спросил:
– Кругами разве бьют? Он себя оградить пытался…
И после паузы рассказал:
– Они в поликлинику побежали. Валерий зажал рану рукой. Оказалось: перерезана легочная артерия.
А он-то думал, пустяк, даже в очередь сел к хирургу.
Полчаса, не меньше они там просидели, пока сестра не увидела, что очень уж бледный парень, не спросила:
«У тебя что?» Он ответил: «На гвоздь напоролся».
И после этого они еще сидели, но тут уж упал он со стула: кровоизлияние в легкие, захлебнулся кровью…
Не понимаю, как он терпел молча до последнего. Отцовский характер… И самолюбие – тоже Токарева, и желание всех себе подчинить: куда уж там отступить в драке! – тем более у Кудрявцева на глазах. Нет, конечно же должен он был доказать, что Саша – трус… Хирург сказал: «Двадцатью бы минутами, получасом раньше, – можно было спасти». Все бы тогда по-иному было!..
Он замолчал. Опять я увидел Валерку Токарева, как он стоял в дверях, кудлатый, шалавый и уверенный в себе, слишком уверенный… И тут снова на глаза мне попалась строчка: «На углу стоял дядя. Он сказал, что все видел. И пошел с нами». И я спросил:
– Семен Матвеевич, а что ж дядя-то на углу, на улице? Его показания есть?
– Есть-то они есть, да темный какой-то мужик оказался. Вернее, милицейского протокола, сразу после драки который составлялся, – в деле нет. Сашины показания есть, а вот мужика этого – нету. А на суде он говорил все какими-то прибаутками: «бей направо, бей налево – кто уцелеет, тот останется», «пуля виноватого сыщет, хоть в куст стреляй», «а я и видел, что я не видел», «и так бывает, что ничего не бывает»…
– Постойте-постойте! Это уж не Мавродин ли?
Егерь?
– Он. А вы его откуда знаете?
Я объяснил. Ронкину рассказ мой показался пустячным. Он опять о своем заговорил:
– Вот так и изъяснялся на суде Мавродин – «кругами». Вроде как Саша ножиком махал: бить не бил и защититься, конечно, не мог.
– Но ведь должны же были увидеть в милиции, что губа у него разбита?
– Тогда-то они не знали еще, чем все кончилось.
Могли и не обратить внимания. Не знаю, но в протоколе об этом тоже – ни слова. Ведь тут теперь важно не то, что случилось, а что записано и что не записано.
А записано вот что. Читайте.
Лист дела 23, постановление следователя городской прокуратуры Гусева С. В. «…Кудрявцев вновь попросил Ронкина извиниться перед ним за нанесенную ему обиду, и на отказ Ронкина Кудрявцев нанес ему удар рукой по лицу.
СЛЕДСТВИЕ СЧИТАЕТ, ЧТО ДЕЙСТВИЯ КУДРЯВЦЕВА БЫЛИ ПРАВОМЕРНЫ».
Сбоку Ронкиным было приписано: «Последняя строка так и напечатана в постановлении крупным шрифтом».
Я, не сдержавшись, воскликнул:
– Это же хулиганская логика: не извинился перед тобой – бей в морду! Как же так?
Ронкин пожал плечами. И я еще спросил:
– А что в приговоре по этому поводу?
– Вот, смотрите…
«Действия Ронкина, размахивавшего ножом, были вызваны не тем, что Токарев угрожал ему избиением и Ронкин вынужден был защищаться, а чувством ненависти и неприязни к Токареву, а потому в его действиях не было необходимой обороны…»
Я дважды перечитал эту канцелярскую фразу, прежде чем смог добраться до смысла ее. «Но откуда же ненависть могла взяться! Да еще не к Кудрявцеву – к Токареву, которого Саша вообще не знал. Откуда?!»
Но дальше-то судья изъяснялся определенней: «Действия Кудрявцева и Токарева никакой общественной опасности или опасности для личности Ронкина не представляли».
– Ведь двое на одного! Как же так? – спрашивал я. – Не могут же они этого отрицать!
– Защитник тоже говорил о том, но судья сказала:
«С Ронкиным вместе Амелин был».
Ронкин отвернулся. Плечи его ссутулились. Тихо было на кухоньке. И я слышал, как у Семена Матвеевича в груди булькнуло что-то. Но голос был прежним, тусклым:
– Мне не хотелось это слово самому произносить – «предвзятость». Но пораскиньте умом сами еще над двумя хотя бы фактами. Учителя прежней Сашиной школы, все, кто хоть когда-то с ним занимался, собрались, директор тоже, и стали писать ему характеристику. Каждый предлагал свое, и, если хоть кто-нибудь голосовал против какого-то слова, – слово вычеркивали.
Чтоб только единогласно – каждая фраза. Они написали: «Среди сверстников выделялся гражданской зрелостью, активностью, вырос, не зная дурного влияния улицы, обладал повышенным чувством собственного достоинства…» Ну и еще – всякое. Только хорошее.
Повышенная эмоциональность и так далее. И вот почему-то Гусев велел утвердить характеристику эту в горкоме комсомола. А там утверждать ее отказались. Разве преподавательский коллектив горкому комсомола подчинен?.. Директор выступала на суде. Тогда-то и еще выяснилось: директор не успела из горкома комсомола в школу вернуться, а туда уже позвонили из гороно, скомандовали: характеристику на Сашу суду не передавать. Директор, женщина немолодая, многоопытная, потом покаялась: виновата, мол, что послушалась. А поздно: так и не приобщили к делу характеристику. Ребята, соученики бывшие, тоже что-то писали. Но и от их писем судья – Чеснокова ее фамилия – отмахнулась: мол, письма эти – «состряпанные»… Да, не удивляйтесь. Так во всеуслышанье и заявила… Уж очень все – одно к одному. Не находите?
– Вы думаете, был чей-то нажим на райком комсомола, на гороно, на следователя? – спросил я. Ронкин пожал плечами. И я еще спросил: – Это – Токарев?
Михаил Андреевич? Так?
Он молчал.
– Семен Матвеевич, вы простите, что я настаиваю.
Но если вмешиваться мне в это дело, – все надо знать.
Вы сами не пробовали с Токаревым говорить?
Он ответил лишь после долгой паузы:
– Пробовал. Как раз перед судом. – Он взглянул на меня. Глаза его стали странно спокойны. – Я к нему на работу пришел. Чтоб было как-то поофициальней.
Не в гости же мне идти к нему!.. Но все равно разговора не получилось. Я ему сказал: «Не могу докопаться до корней, но что-то странное происходит. Следствие ведется наперекос. Ты должен встретиться со следователем». Вот тогда он меня и спросил: «Ты еще хочешь, чтоб я оказал на него давление?» – «А ты не понимаешь, – спросил я, – что давление такое все равно есть?
Если даже никто ничего конкретно не предпринимает – я не могу тебя подозревать, никого не могу подозревать, – но если даже никто никаких приказов никому не давал, ты понимаешь, что одно твое молчание – уже давит? У тебя здесь власти больше, чем у кого-либо.
Думаешь, это не давит? Думаешь, так оно все и идет как надо, если ты-то молчишь? Тот же Гусев, следователь, не боится, что заговоришь ты?..»
Ронкин замолчал.
– Ну, а он что?
– Он сказал: «Пойми, Семен, у Валерия есть и мать.
Не могу я вмешиваться. Что я тогда ей скажу? Вот я с тобой говорю, а у меня горло перехватывает. А – с ней?.. Не могу!..» – «Ах, вот что! А у Саши матери нету? Мертвым не больно, так?.. А помнишь ли ты, что мне говорил, когда она умерла? И что Пасечный говорил, помнишь?..» Больше уж я ничего не спрашивал. А он ничего и не отвечал. И даже на суде не был.
– Семен Матвеевич, а почему вы не разрешили Панину сообщить о случившемся?
– Не понимаете? – спросил Ронкин, наморщившись. – Боюсь, и не поймете… Жалко мне Токарева.
Мне и сейчас его жалко. Как представлю Валерку его: вот он сидит в поликлинике и рану рукой зажимает и говорит: «На гвоздь напоролся…» – как представлю это, все у меня переворачивается внутри. Ведь, глядишь, и вырос бы еще из него человек, не хуже отца!
Дурацкая его жажда первенства – в других обстоятельствах она могла и в хорошую сторону сработать, так?
Это даже я сейчас рассуждаю так, а каково – Михаилу?.. И Панин… Ну, не знаю, откуда у меня такая уверенность, но Панин-то заставил бы Токарева повернуться иначе. Не знаю, как, но заставил бы. А я не хочу, чтоб заставляли. Не нужно это, нельзя. Такое – человек должен сам для себя вырешить. А чтоб через силу… да это и мне было бы – подачка. И Саше – тоже. Нам такого не надо!.. А Михаил? Разве после этакого поворота не стал бы он меня ненавидеть?.. Понимаете? Нет!
Нельзя Панину сейчас ни полслова говорить!
Я не стал спорить. Но и о письме Панина, которое лежало у меня в кармане, промолчал, а только подумал: «Хорошо, что оно у меня с собой. Ронкин прав кругом. Но и Панин ошибиться в этом деле не может».
Поутру мы вышли из дома с Семеном Матвеевичем вместе. Было еще темно. Я попросил его показать место, где все случилось. Он шагал чуть впереди, молча.
Минут через пять остановился и показал на проем между пятиэтажными коробками.
– Вот. Там. – Смотрел не на меня, а туда. Глаза у него были тусклые. Он не спал всю ночь. Спросил: – Я пойду, ладно? А то – опаздываю.
И пошел к автобусной остановке, спешил к своему экскаватору. Я подождал, пока он завернет за угол.
Ронкин не оглянулся. Не верит, что чем-то помочь смогу.
«А ты сам разве веришь?» – спросил я себя.
Двор был пустой, скучный. В домах, в окнах еще рябило кое-где электричество. А тени в сугробах лежали густые, как провалы в невидимое. И все-таки даже отсюда, с улицы я разглядел тропку – не расчищенную, а пробитую каблуками. Она шла мимо покосившегося деревянного «грибка», под которым летом, наверное, устраивали песочницу. Она еще и штакетником была ограждена – вон, чуть видны его заостренные оконечины, едва торчат из снега. А все же видны. Даже сейчас.
Значит, днем-то Мавродин должен был видеть каждый шаг, каждый взмах руки. Он и стоял на моем месте – больше негде: двор выходит только на одну улицу, вот и угол ее, – точно, тут стоял.
С вертолета разглядел, под какое дерево упал в тайге сбитый селезень – маленький комок перьев!
А уж здесь… Не мог не видеть. Не слышать не мог.
«Бывает так, что и ничего не бывает…» Пешком от Ледовитого океана в Красноярск, призываться. Ах, простачок! Как про него Токарев говорил? – «мужик без примеси, охристый, едучий…»
Верно, «едучий».
В приемной Токарева сидели двое мужчин с пухлыми папками на коленях. Немолодая уже секретарша почти беззвучно печатала что-то на голубой электрической машинке. И кофточка у нее была голубая, летняя. А за окном вдруг выглянуло солнце, и небо тоже заголубело. Я назвался и попросил:
– Вы узнайте у Токарева, примет ли он меня. Чтоб напрасно не ждать.
– Конечно, примет. Почему же не примет?
– Боюсь, что нет. Лучше спросить.
Она недоуменно подняла бровки, но все же встала, пошла в кабинет. За двойными дверями ничего не было слышно. Секретарша вернулась почти тут же. Лицо у нее стало растерянным. После паузы она проговорила:
– Михаил Андреевич просил передать, что сегодня принять не сможет. И в ближайшие дни – тоже.
«Все как следует быть» – вспомнил я приговорку Тверитинова и попросил:
– Тогда передайте ему это письмо, – отдал панинское письмо и ушел.
Городской суд ютился в обычном доме, в двух квартирах, только перегородки меж ними были сняты. Архив занимал одну из кухонь. Из стены торчала грубо замотанная изоляционной лентой проводка к электроплите. Самой плиты не было. А раковина осталась. Она выглядела легкомысленной среди громадных шкафов, забитых толстыми, затертыми, подшитыми папками.
Дело Ронкина можно было взять только с разрешения судьи Чесноковой, а у нее сейчас шло заседание, надо было ждать перерыва. Что ж, тем лучше. Хоть посмотрю на Чеснокову. Стоит подождать.
Из скособочившегося крана капала вода. Я встал со стула, закрыл его.
Чеснокова оказалась полной дамой с благообразным лицом, кудряшками, завитыми явно на бигуди. Она внимательно изучила мою командировку, паспорт и сказала спокойно:
– Дайте дело товарищу.
Но не ушла, а села рядом, за тот же маленький столик, что и я. Впрочем, больше тут и сесть некуда было. Я слышал ее дыхание, и было это неприятно. Но я молчал, листал папку с делом Саши, читал, а сам думал: «У нее здоровый сон. По кудряшкам судя, она и спала с бигуди. И лицо-то розовое. Хорошо спала…»
Я нарочно ничего не спрашивал, знал: она сама сейчас заговорит.
Заговорила:
– Ив Москве уже, значит, интересуются… А как Ронкин Семен Матвеевич себя чувствует? Как Саша? Не знаете? – она спрашивала как о добрых знакомых.
– Это я у вас узнавать должен.
– Я понимаю! – Она дышала мне прямо в ухо, голос ее полнился сочувствием. – Конечно, понимаю! Нелегко Семену Матвеевичу… Но ведь убит человек. Совсем убит. Непростой человек, отличник, сын… А у Саши Ронкина ведь жизнь не кончится и через семь лет, не правда ли?
– А кстати, почему только семь лет ему дали? Ведь по этой статье – могли бы десять.
Это ее сбило с толку,
– Могли бы, конечно, но… но ведь первое преступление… Конечно, может, и не последнее, но все же моральный облик подсудимого не давал оснований… Да ему всего и годов-то – пятнадцать! Чуток больше, – она так и сказала – «годов», «чуток». И замолчала.
– Ну-ну, «не давал оснований» – для чего?
– А что вы, собственно, хотите? – спросила она вдруг почти что басом.
– Понять хочу, что к чему.
– В деле, по-моему, ничего неясного нет.
– Так я и читаю дело. С вашего разрешения.
И тут я наткнулся на подшитое в папке ходатайство адвоката подсудимого о вызове психиатра-эксперта. На нем была резолюция Чесноковой: «Суд такой надобности не усматривает». Я спросил:
– Кстати, скажите, пожалуйста, почему не было удовлетворено это ходатайство? Я вот перед отъездом, в Москве, консультировался с одним из крупных специалистов в области детской психиатрии, профессором, рассказал, что знаю, о Саше Ронкине. Так профессор, даже заочно судя, по отрывочным моим сведениям, не исключает и такой мотивации преступления: гипертрофия, преувеличенное ощущение реальной опасности, собственной беззащитности, крайняя растерянность – все это он связывает с отсутствием у Саши опыта средне – «нормального» подростка, «уличного» опыта. Вы такой вариант начисто исключаете? Ненависть, только ненависть могла руководить Ронкиным?
Чеснокова откинулась на стуле, засмеяться попыталась, но не получилось – так, проскрипело что-то недоброе в горле.
– Ну знаете!.. Потому и не вызывали мы никого: специалисты эти всегда перемудрят, всегда!.. У них это высшим шиком считается: сложное восприятие, психологию взрослых переносить на детей. Да что там! Бывает, и такие тонкости отыщут, что, знаете, взрослым на ум не придут. Зарплату-то надо отрабатывать? А у детей все проще!
– Вы уверены?
– Ну а как же мне не быть уверенной:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56