Я сказал:
– Не иначе, к новостям большим. С кем-то сведете вы старые счеты. И успокоитесь, настояв на своем. Я думаю: большой поворот в вашей жизни ожидается.
Он быстро взглянул на меня и притушил взгляд, опустив веки смиренно. И тут я сказал:
– А ведь я вас совсем иным себе представлял, Алексей Егорович.
– Откуда же вы представление обо мне иметь могли? – тоненько и сухо спросил он, все еще не глядя на меня. – И имя мое знаете… Откуда – посмею спросить – пришатнуло вас сюда?
Я рассмеялся.
– Совершенно другим вас видел!.. И эти словечки ваши, – так они не вяжутся с бумагой одной, вами написанной, которую я прочел…
– Что ж словечки!.. Я – русачок запечный, а на бумаге-то все слова иноземными выглядят… Какая же бумага вам на глаза попалась?
– О Токареве. Заявление ваше о Токареве. Помните? Сорок восьмого года.
Он сидел неподвижно. Тогда я назвал себя, сказал, что встречался с Токаревым в Сибири, а вот теперь это дело, случайно попавшееся мне в руки, запутало меня, потому я и здесь: приехал, так сказать, к первоисточнику.
Он слушал не перебивая. А белые пальцы пырскали, волновались. И вдруг Штапов остановил их бег, придавив ладонями острые коленки свои, и заговорил жарко, глухо:
– А ведь я и подумал вдруг, что вы здесь из-за этого скорохвата!.. Как увидел вас, еще с крыльца, – в сердце торкнуло что-то: нет, неспроста такой человек в рань такую. И сразу про него, про Токарева, вспомнил!..
А сон… Сон этот я придумал, чтоб попугать вас: станете ли вы с таким кровопивцем да обнищеванцем говорить откровенно, или крутить начнете, подумаете: «Ишь, мол, старый козел блекотать начал, так лучше хитростью, обиняками из него язык выволочь!..» Я рад, что вы прямо заговорили! И я с вами прям буду! Я, может, пятнадцать или больше лет ждал такого разговора! Он – мой пагубник, он, Токарев! – как не ждать?.. Пойдемте!
Пойдемте!
Он вскочил со скамейки и за руку меня схватил цепкими пальцами, потащил за собой по тропе. Я, ошеломленный этим взрывом страстей, повиновался молча.
В комнатке, куда он меня завел, была кирпичная печь с плитой; рядом с дверкой, на полу аккуратная кучка мусора, и тут же пыхтел медный самовар, труба его выведена в печную отдушину. На столе, на клеенке валялись рыбьи кости, наверно со вчерашнего дня. Штапов быстрым движеньем смахнул их в ладонь и бросил к печке, а мне показал белыми пальцами: садитесь. Засуетился с самоваром.
Чтобы как-то унять его радость, я сказал:
– А заявление ваше хитро написано: в нем и вовсе недоказуемое, и явно сомнительное, а все вместе – звучит! Сразу видно: писала его рука опытная.
Он продребезжал коротко смехом. Поставил на стол самовар, глядя на него, не на меня. Сказал неторопливо, – голосок тоненький, как у птицы:
– Что же вам сказать на это?.. Бедниться не буду; рука, действительно, точная у меня на такие бумаги…
Раз уж вы одну прочли, то и о других знаете, – я так полагаю, и таиться тут не к чему. Да и не привыкать слышать мне: ушник, мол, доносчик, поклепные письма мастер строчить!.. Но и еще не забывайте, какое тогда шаткое времечко было: или на меня кто удавку сладит, или я на него, – головы наши на нитке держались, вот что!.. И другое омалить никак нельзя: каждая война в человеке зверя будит, – это закон. Вы скажете: патриотизм, всенародность, за правое дело, против черных сил, – все верно. Но кровь-то и у черных, и у всяких сил черная, когда застынет, и отмыть ее ох как трудно!
Даже если на праведников она пала. А если злой человек испробовал кровь пролить? Вы думаете, ему не всласть это? Если злой-то человек да с автоматом пять лет прошагал! Или даже без автомата – на краю, над пропастью постоял, – что он в ней увидел, что в себе развязал? О-о! Как голову подняла дурь всякая, такая, что всех и все перепляшет, что говорить!..
Он налил чай в расписные – в красных петухах – чашки, сел, руки вытянул, и опять забегали пальцы по липкой клеенке. Но глаза, светло-желтые, как иглы лиственниц, теперь шарили цепко по моему лицу, выискивая что-то. Усмехнувшись тонкими, как листья, губами, Штапов переспросил:
– Опытная, говорите, рука?.. Не знаю, что вы этим хотели выразить: может, докуку, насмешку… Но только чувствую, не зря мы с вами пришатнулись друг к дружке, и потому так скажу: пусть даже в моем письме одна неправда была, поклеп один, пусть! Но ведь в то время важно было, как никогда, корень человека узреть: откуда он пошел, из каких почв, куда тянется. И если корень гнилой, чем подсечь его – правдой или поклепом – это, позвольте вам усоветовать, все равно! Решительно все равно!
И, как бы исполнив свой долг, Штапов опустил глаза, налил чай в белое блюдечко с темными ободами грязи на кромке и стал пить беззвучными глотками. Пил долго. Откусывал аккуратно сахар мелкими крепкими зубами и каждый раз кусочек его осторожно клал на клеенку.
Я молчал. Я никак не мог понять причину такой откровенности. Фантастика! – вот так взять и выложить себя на блюдечке с грязной каемочкой! Он же неглупый явно человек. На что он рассчитывает?.. Чашку я от себя отодвинул, хотя и подумал: «Увидит, что брезгую, и замкнется, говорить перестанет», – но не отодвинуть не мог. Чашка с трудом отклеилась от клеенки…
Будничность комнаты и утреннего чаепития, казалось, делали слова Штапова вовсе нереальными, как бы нарошными.
Но я взглянул в окно, увидел вдалеке освещенные солнцем вершины чужедальних, столь трудно выпестованных лиственниц и понял: Штапов говорит со мной с предельной серьезностью. Не знаю почему, но лиственницы меня убедили в этом. Я вдруг застеснялся отодвинутой чашки и, чувствуя отвращение к себе самому, почему-то стал объяснять:
– Душно у вас… Горячего не хочется…
Он опять усмехнулся понимающе, одними бесцветными губами, проговорил, уже не себя, а меня жалеючи:
– Оконце-то я уж закупорил по-зимнему, не откроешь… А вы погодите, пока охолонет. Об горячее да правдивое – когда всё как на духу – обжечься проще простого даже человеку привычному, особенно если встренешь малоожиданность. Ох, в самоварчике русском крутенек кипяток, круче горной пропасти!..
Захихикал.
Я спросил, пытаясь тоже насмешливым стать:
– Так в чем же вы гниль д-окаревскую углядели?
Откуда его-то корень идет?
– Так в письме все описано. О чем вы спрашиваете?.. Или там непонятное что?
– Да смотря как взглянуть.
– Вот и именно: как взглянуть! – воскликнул он торжествующе. – Иным-то глазам по тому делу он даже бесстрашным помститься может: от показаний отказался и меня снять с работы потребовал, до конечного разорения, можно сказать, довел! – и тут лицо старика потемнело. – Но только не бесстрашие это: наглость.
Осатанелая наглость. Он в немецких-то лагерях натосковался по настоящей жизни, и если даже не нарочно вредил, мстил другим за себя, то уж у жизни-то этой, у штатской, его так и тянуло рвать кусок за куском, ни с чем не считаясь! Хватать, хватать, и все – –самолично!
Ни с кем не делясь! Ведь даже невесту у лучшего друга и ту ухватил!
– Какую невесту?
– Ну как же! Дочка-то Пасечного, начальника строительства, развертная такая бабенка, Мария ее звать…
Когда Панин-то приехал, дружок Токарева, из Москвы, – да вы небось знаете: по делу и он проходил.
Знаете?
Я кивнул.
– Вот она… Она же совсем Панина окрутила, и свадьба уж на мази была, а Токарев чуть не силком ее за себя взял: вот ведь как дело-то было! У друга, у лучшего друга – невесту отбил!
– Так он женат на дочери Пасечного?
– А как же! В этом вся сила его и была: Пасечныйто им всем – главный пестун. Теперь уж окадычился, слава богу, а тогда всех поднял, выхолил: и Токарева, и Панина, и Ронкина…
– А что – Ронкина?
Штапов поморщился.
– Ну, о нем – разговор долгий. Среди всех Ронкин – особь статья: человек святенький, пустой. Ему бы все коммуны строить: «кому – на, кому – нет». Хе-хе!..
Простите за шутку такую, но она не без истинной сути.
Ронкин жену родную, можно сказать, убил своей отвлеченностью от окружающего бытия. Такой, что хоть сейчас житие пиши с него. Да и пробовали написать. Только не вышло.
– Кто пробовал?
– Был там один горлохват, дружок токаревский – не разлей водой! – редактор газетенки местной, Аргунов ему фамилия.
– Аргунов? – я себе не верил. – В архиве который?
– Значит, вы и его знаете? – мелькнула в голосе его секундная настороженность. Но он уже не мог остановиться: старику, видно, важнее всего было сейчас высказаться – впервые за многие годы. – Сняли его за статейки эти, за пьянство, вот он и подался куда ни то.
Почему же сам Аргунов мне ничего не сказал об этом?.. Ничего я понять не мог! А Штапов твердил свое:
– Сняли, хотя в статейках его факты кое-какие можно выглядеть, правдивые: как скорохват Токарев гайки на горле у рабочего класса закручивал, как он тогда еще жировать начал…
– Это он про друга – так?
– Да он-то сам, может, и не так! Он-то переиначить готов был факты, но суть умному человеку и в его статьях ухватить можно. Прочитайте, к примеру, статью про бульдозериста Манцева. Освещеньице только откиньте!.. Как один умный человек сказал: в его статьях солнце задом наперед ходит, вот что! Да я вам сейчас их принесу и подарю: они у меня хранятся не в одном экземпляре…
Он встал, юркнул в соседнюю комнату, тут же прикрыв за собой дверь. Мелькнула там кровать со сбитой в комок простыней. Я подумал: «Эко крутило его ночью!.. Может, сон тот – правда? Единственная правда из всех его слов?..»
А он уже вывернулся из двери к столу, поглаживая белыми пальцами скоросшиватель. Завернул папку в газету.
– Не сейчас, на досуге почитаете, двусмысленное наслаждение будете иметь, поскольку заинтересовались нашими судьбами. Аргунов многое знал. Он в той компании – Пасечный, Токарев, Ронкин – шился все время. И понимал главное: думы-то наши – за горами, а смерть – за плечами. Прочитайте-ка про жену Ронкина да про Пасечного, – поучительно!.. Да и обо мне тут… Хе! Экий ведь и я-то был! Молодой, вот что!.. Безрасчетный. Не сообразил, что размахнуться-то жизнью нетрудно, а разорить ее – того проще, с раскату себя бросить… Оно хоть и пожил в свою долю, не без того.
Пожил… А все же не думал дойти до конечного разорения, чтобы сапоги грязь жевали.
Голос у него печальный стал, а глаза-то – потемнели, словно в них граненая медь самовара заиграла. Юркнули глаза сбоку вниз и спрятались под веками.
Мне надоело юродство его. Я спросил:
– Вы в войну в армии служили?
– Да.
– Кем?
– По интендантской службе.
И тут я вспомнил вопрос, который пришел мне на ум, как бы в отместку прочитанному в доносе Штапова, и задал его:
– Двадцать миллионов человек погибло в войну. А почему вы уцелели, как?
Но он то ли не понял, то ли не принял иронии, – воскликнул с радостью даже:
– Чудом! – И пояснил: – Нас из Ростова – я ростовчанин сам, коренной – погнали на фронт совсем необученных. Ополченцы, добровольцы считались, но какие там добровольцы – вызвали в военкомат и предложили: «Записывайся добровольцем, а то все равно призовем завтра», – куда денешься? И тут же – строем марш-марш! На передовую. Не поверите: весь полк в первом же бою лег. Но у меня-то по дороге так геморрой разыгрался, так!.. Шагу шагнуть не мог. Волнение умов такое было, что и прямая кишка не выдюжит, не то что… Так и попал в госпиталь: в Тбилиси. Соперировали меня – и в интенданты, как опытного хозяйственника. Вот так и уцелел. Ну не чудо ли?..
Он улыбался бесхитростно. Я уж подумал: издевается надо мной, не иначе. Но тут Штапов не только глазами – лицом потемнел и стал опять похож на сморщенный, жалкий стручок. Проговорил, понизив голос:
– Война – ладно, пусть… Но вам я признаюсь: никогда я столько страху не видел, как во время следствия этого, токаревского. Так оно повернулось, так!..
Штапов бросил локти на стол, обхватил ладонями виски и зашоркал в волосах нечистыми ногтями. Пауза была долгой.
– Ах! – выдохнул он с мукою. – Я вам больше скажу: я ведь однажды с Токаревым хотел на мировую пойти. Вот ведь как!.. Я этого вражину ночью тайно в контору вызвал, сели мы друг против дружки, как сейчас с вами, и я сказал: «Слушай, Токарев, мы же все в одной лодке сидим. Зачем без нужды мужествовать? Нетерпячесть свою выказывать – зачем? Ведь что ты затеял? – над тобой лес смеяться будет! А не то что – органы… Хочешь, я свое заявление назад заберу?»
Штапов замолчал. Глядел вбок.
Я спросил:
– Ну, а он – что?
– Отказался, – не повернув головы, ответил Штапов. – Скверные глаголы всякие испущал, грозился и все свел к тому, что такие, дескать, как я, быдто бы хотят реку сеткою запереть. А все равно не запрешь, мол, сеткою-то.
И тут старик вскинулся, забегал по кухне, мягко ступая валенками. Остановился и взмахнул рукой, будто отгонял от себя что-то, крикнул:
– Врал он! Врал!..
Телогрейка упала с его плеч, Штапов стучал в хилую грудь кулаками, доказывал отсутствующему Токареву – наверно, не в первый и не во второй раз:
– Мы – река, мы! А Токарев – случайная щепка в ней, вот что! Не зря он мне сразу против сердца встал, как только увидел его, сразу! А у меня чутье проверенное и освидетельствованное многими делами, которые я зачал, я! Придумали: подполье, восстанье! Нашли какого-то свидетеля. А свидетель-то кто? – опять же немец. Вот то-то и оно: они все там круговой порукой связаны и друг за дружку что угодно будут свидетельствовать. А следователь уши развесил. И пострадал-то я. Вот оно как!.. Но пусть сейчас на мели я: у всякой реки свои бочаги да плесы есть. Но течение наше не остановишь, и мы еще к морю выйдем, наше все – впереди!..
Он что-то еще выкрикивал. Но слушать уже не хотелось. Подумалось: речи его ничего общего с саморазоблачением не имеют. И напрасно я задаю вопросы: ему все равно не понять их, не понять, что кто-то может думать иначе, чем он. Все откровения его – единственно доступный для Штапова и непререкаемо-добродетельный – да, для него добродетельный! – способ мышления. И мы с ним – как разделенные всею галактикой орбиты: даже мыслью – и то пересечься не можем.
Я встал, попрощался.
Штапов, еще воспаленный от своих выкриков, даже не заметил внезапности этого прощания. Вышел со мной на крыльцо и оттуда, вдогонку сказал, уже и мне угрожая будто:
– Учтите, если не с вашей помощью, то другим путем, но Токарева я на чистую воду выволоку! Хуть самолюбия своего ради!
Я оглянулся.
– Да-да! Не удивляйтесь, – и тут он задребезжал своим особенным, каким-то стеклянным смехом. – Я хоть и слабый телом, но духом, может, гордее его, Токарева! А уж в нем гордыня… хе-хе-хе!..
– Слушайте, – оборвал я его, – вы случайно в семинарии не учились?
И тут впервые я увидел в его глазах растерянность, они запрыгали по сторонам.
– А откуда вы… почему вы знаете? И какой резон в том, что учился? Какой?.. Я уж и в анкетах давно об этом не сообщаю… Не считаю нужным!..
Я ничего не стал объяснять, повернулся и пошел, больше уж не оглядываясь.
Роща лиственниц теперь была вся освещена солнцем. Стволы стали черными, как бы обгоревшими, а верхушки – словно запаленные свечи. Пламя их дрожало в воздухе от ветерка, которого я не ощущал. И шел от рощи запах, смолистый, нездешний, особенно явственный после духоты штаповского домушки. И тут я понял еще одну вещь, которая не давала мне покоя с самого утра: ведь, в сущности, в этой истории с золотопромышленником и Стешей, его любовницей, с садовником, ночным побегом и злосчастным выстрелом – не это все самое невероятное: страсти золотопромышленниковые вполне могли быть. А самое невероятное – лиственничная роща, им посаженная. Но она-то – вот, стоит. Не было б ее, и все остальное показалось бы самой обыкновенной банальщиной. Но роща меняла все.
Жалко, что Штапов приклеился к ней, подумал я.
Теперь уж, коли вспомню когда о роще, то сразу же – и о нем… А ведь и во всех этих словесных вывертах Штапова есть что-то похожее на лиственничную рощу, своей убедительностью похожее. Был какой-то миг, когда я поверил в его, штаповскую, реальность. Когда же?..
Вот: когда он про чудесное свое спасение от смерти рассказывать начал. В этом смысле геморрой-то в его рассказе и был все равно что роща в золотопромышленниковой истории. Точно!..
Я понял это, и мне вдруг спокойно на душе стало, ровно. Потихоньку пешим ходом я добрался до железнодорожной станции Смирненская, узнал: поезд в Москву – только ночью. На привокзальной площади висело расписание автобусов. В Краснодар можно было уехать через полчаса. Туда я и отправился, будто все решал за меня кто-то еще: к Аргунову. Но я ни секунды не колебался: нельзя было уехать, не встретившись сАнисимом Петровичем еще раз.
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ
Сидя в автобусе, поглядывая на пирамидальные тополя вдоль дорожной обочины, белые мазанки, спрятавшиеся за кустами отцветшей сирени, я перебирал вырезки из газет в штаповской папочке, очерки, статьи Аргунова: «Сад на горной круче», «Трагедии могло не случиться», «Праздник ударников», «Старшина Прохорыч»… Кое-что прояснялось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
– Не иначе, к новостям большим. С кем-то сведете вы старые счеты. И успокоитесь, настояв на своем. Я думаю: большой поворот в вашей жизни ожидается.
Он быстро взглянул на меня и притушил взгляд, опустив веки смиренно. И тут я сказал:
– А ведь я вас совсем иным себе представлял, Алексей Егорович.
– Откуда же вы представление обо мне иметь могли? – тоненько и сухо спросил он, все еще не глядя на меня. – И имя мое знаете… Откуда – посмею спросить – пришатнуло вас сюда?
Я рассмеялся.
– Совершенно другим вас видел!.. И эти словечки ваши, – так они не вяжутся с бумагой одной, вами написанной, которую я прочел…
– Что ж словечки!.. Я – русачок запечный, а на бумаге-то все слова иноземными выглядят… Какая же бумага вам на глаза попалась?
– О Токареве. Заявление ваше о Токареве. Помните? Сорок восьмого года.
Он сидел неподвижно. Тогда я назвал себя, сказал, что встречался с Токаревым в Сибири, а вот теперь это дело, случайно попавшееся мне в руки, запутало меня, потому я и здесь: приехал, так сказать, к первоисточнику.
Он слушал не перебивая. А белые пальцы пырскали, волновались. И вдруг Штапов остановил их бег, придавив ладонями острые коленки свои, и заговорил жарко, глухо:
– А ведь я и подумал вдруг, что вы здесь из-за этого скорохвата!.. Как увидел вас, еще с крыльца, – в сердце торкнуло что-то: нет, неспроста такой человек в рань такую. И сразу про него, про Токарева, вспомнил!..
А сон… Сон этот я придумал, чтоб попугать вас: станете ли вы с таким кровопивцем да обнищеванцем говорить откровенно, или крутить начнете, подумаете: «Ишь, мол, старый козел блекотать начал, так лучше хитростью, обиняками из него язык выволочь!..» Я рад, что вы прямо заговорили! И я с вами прям буду! Я, может, пятнадцать или больше лет ждал такого разговора! Он – мой пагубник, он, Токарев! – как не ждать?.. Пойдемте!
Пойдемте!
Он вскочил со скамейки и за руку меня схватил цепкими пальцами, потащил за собой по тропе. Я, ошеломленный этим взрывом страстей, повиновался молча.
В комнатке, куда он меня завел, была кирпичная печь с плитой; рядом с дверкой, на полу аккуратная кучка мусора, и тут же пыхтел медный самовар, труба его выведена в печную отдушину. На столе, на клеенке валялись рыбьи кости, наверно со вчерашнего дня. Штапов быстрым движеньем смахнул их в ладонь и бросил к печке, а мне показал белыми пальцами: садитесь. Засуетился с самоваром.
Чтобы как-то унять его радость, я сказал:
– А заявление ваше хитро написано: в нем и вовсе недоказуемое, и явно сомнительное, а все вместе – звучит! Сразу видно: писала его рука опытная.
Он продребезжал коротко смехом. Поставил на стол самовар, глядя на него, не на меня. Сказал неторопливо, – голосок тоненький, как у птицы:
– Что же вам сказать на это?.. Бедниться не буду; рука, действительно, точная у меня на такие бумаги…
Раз уж вы одну прочли, то и о других знаете, – я так полагаю, и таиться тут не к чему. Да и не привыкать слышать мне: ушник, мол, доносчик, поклепные письма мастер строчить!.. Но и еще не забывайте, какое тогда шаткое времечко было: или на меня кто удавку сладит, или я на него, – головы наши на нитке держались, вот что!.. И другое омалить никак нельзя: каждая война в человеке зверя будит, – это закон. Вы скажете: патриотизм, всенародность, за правое дело, против черных сил, – все верно. Но кровь-то и у черных, и у всяких сил черная, когда застынет, и отмыть ее ох как трудно!
Даже если на праведников она пала. А если злой человек испробовал кровь пролить? Вы думаете, ему не всласть это? Если злой-то человек да с автоматом пять лет прошагал! Или даже без автомата – на краю, над пропастью постоял, – что он в ней увидел, что в себе развязал? О-о! Как голову подняла дурь всякая, такая, что всех и все перепляшет, что говорить!..
Он налил чай в расписные – в красных петухах – чашки, сел, руки вытянул, и опять забегали пальцы по липкой клеенке. Но глаза, светло-желтые, как иглы лиственниц, теперь шарили цепко по моему лицу, выискивая что-то. Усмехнувшись тонкими, как листья, губами, Штапов переспросил:
– Опытная, говорите, рука?.. Не знаю, что вы этим хотели выразить: может, докуку, насмешку… Но только чувствую, не зря мы с вами пришатнулись друг к дружке, и потому так скажу: пусть даже в моем письме одна неправда была, поклеп один, пусть! Но ведь в то время важно было, как никогда, корень человека узреть: откуда он пошел, из каких почв, куда тянется. И если корень гнилой, чем подсечь его – правдой или поклепом – это, позвольте вам усоветовать, все равно! Решительно все равно!
И, как бы исполнив свой долг, Штапов опустил глаза, налил чай в белое блюдечко с темными ободами грязи на кромке и стал пить беззвучными глотками. Пил долго. Откусывал аккуратно сахар мелкими крепкими зубами и каждый раз кусочек его осторожно клал на клеенку.
Я молчал. Я никак не мог понять причину такой откровенности. Фантастика! – вот так взять и выложить себя на блюдечке с грязной каемочкой! Он же неглупый явно человек. На что он рассчитывает?.. Чашку я от себя отодвинул, хотя и подумал: «Увидит, что брезгую, и замкнется, говорить перестанет», – но не отодвинуть не мог. Чашка с трудом отклеилась от клеенки…
Будничность комнаты и утреннего чаепития, казалось, делали слова Штапова вовсе нереальными, как бы нарошными.
Но я взглянул в окно, увидел вдалеке освещенные солнцем вершины чужедальних, столь трудно выпестованных лиственниц и понял: Штапов говорит со мной с предельной серьезностью. Не знаю почему, но лиственницы меня убедили в этом. Я вдруг застеснялся отодвинутой чашки и, чувствуя отвращение к себе самому, почему-то стал объяснять:
– Душно у вас… Горячего не хочется…
Он опять усмехнулся понимающе, одними бесцветными губами, проговорил, уже не себя, а меня жалеючи:
– Оконце-то я уж закупорил по-зимнему, не откроешь… А вы погодите, пока охолонет. Об горячее да правдивое – когда всё как на духу – обжечься проще простого даже человеку привычному, особенно если встренешь малоожиданность. Ох, в самоварчике русском крутенек кипяток, круче горной пропасти!..
Захихикал.
Я спросил, пытаясь тоже насмешливым стать:
– Так в чем же вы гниль д-окаревскую углядели?
Откуда его-то корень идет?
– Так в письме все описано. О чем вы спрашиваете?.. Или там непонятное что?
– Да смотря как взглянуть.
– Вот и именно: как взглянуть! – воскликнул он торжествующе. – Иным-то глазам по тому делу он даже бесстрашным помститься может: от показаний отказался и меня снять с работы потребовал, до конечного разорения, можно сказать, довел! – и тут лицо старика потемнело. – Но только не бесстрашие это: наглость.
Осатанелая наглость. Он в немецких-то лагерях натосковался по настоящей жизни, и если даже не нарочно вредил, мстил другим за себя, то уж у жизни-то этой, у штатской, его так и тянуло рвать кусок за куском, ни с чем не считаясь! Хватать, хватать, и все – –самолично!
Ни с кем не делясь! Ведь даже невесту у лучшего друга и ту ухватил!
– Какую невесту?
– Ну как же! Дочка-то Пасечного, начальника строительства, развертная такая бабенка, Мария ее звать…
Когда Панин-то приехал, дружок Токарева, из Москвы, – да вы небось знаете: по делу и он проходил.
Знаете?
Я кивнул.
– Вот она… Она же совсем Панина окрутила, и свадьба уж на мази была, а Токарев чуть не силком ее за себя взял: вот ведь как дело-то было! У друга, у лучшего друга – невесту отбил!
– Так он женат на дочери Пасечного?
– А как же! В этом вся сила его и была: Пасечныйто им всем – главный пестун. Теперь уж окадычился, слава богу, а тогда всех поднял, выхолил: и Токарева, и Панина, и Ронкина…
– А что – Ронкина?
Штапов поморщился.
– Ну, о нем – разговор долгий. Среди всех Ронкин – особь статья: человек святенький, пустой. Ему бы все коммуны строить: «кому – на, кому – нет». Хе-хе!..
Простите за шутку такую, но она не без истинной сути.
Ронкин жену родную, можно сказать, убил своей отвлеченностью от окружающего бытия. Такой, что хоть сейчас житие пиши с него. Да и пробовали написать. Только не вышло.
– Кто пробовал?
– Был там один горлохват, дружок токаревский – не разлей водой! – редактор газетенки местной, Аргунов ему фамилия.
– Аргунов? – я себе не верил. – В архиве который?
– Значит, вы и его знаете? – мелькнула в голосе его секундная настороженность. Но он уже не мог остановиться: старику, видно, важнее всего было сейчас высказаться – впервые за многие годы. – Сняли его за статейки эти, за пьянство, вот он и подался куда ни то.
Почему же сам Аргунов мне ничего не сказал об этом?.. Ничего я понять не мог! А Штапов твердил свое:
– Сняли, хотя в статейках его факты кое-какие можно выглядеть, правдивые: как скорохват Токарев гайки на горле у рабочего класса закручивал, как он тогда еще жировать начал…
– Это он про друга – так?
– Да он-то сам, может, и не так! Он-то переиначить готов был факты, но суть умному человеку и в его статьях ухватить можно. Прочитайте, к примеру, статью про бульдозериста Манцева. Освещеньице только откиньте!.. Как один умный человек сказал: в его статьях солнце задом наперед ходит, вот что! Да я вам сейчас их принесу и подарю: они у меня хранятся не в одном экземпляре…
Он встал, юркнул в соседнюю комнату, тут же прикрыв за собой дверь. Мелькнула там кровать со сбитой в комок простыней. Я подумал: «Эко крутило его ночью!.. Может, сон тот – правда? Единственная правда из всех его слов?..»
А он уже вывернулся из двери к столу, поглаживая белыми пальцами скоросшиватель. Завернул папку в газету.
– Не сейчас, на досуге почитаете, двусмысленное наслаждение будете иметь, поскольку заинтересовались нашими судьбами. Аргунов многое знал. Он в той компании – Пасечный, Токарев, Ронкин – шился все время. И понимал главное: думы-то наши – за горами, а смерть – за плечами. Прочитайте-ка про жену Ронкина да про Пасечного, – поучительно!.. Да и обо мне тут… Хе! Экий ведь и я-то был! Молодой, вот что!.. Безрасчетный. Не сообразил, что размахнуться-то жизнью нетрудно, а разорить ее – того проще, с раскату себя бросить… Оно хоть и пожил в свою долю, не без того.
Пожил… А все же не думал дойти до конечного разорения, чтобы сапоги грязь жевали.
Голос у него печальный стал, а глаза-то – потемнели, словно в них граненая медь самовара заиграла. Юркнули глаза сбоку вниз и спрятались под веками.
Мне надоело юродство его. Я спросил:
– Вы в войну в армии служили?
– Да.
– Кем?
– По интендантской службе.
И тут я вспомнил вопрос, который пришел мне на ум, как бы в отместку прочитанному в доносе Штапова, и задал его:
– Двадцать миллионов человек погибло в войну. А почему вы уцелели, как?
Но он то ли не понял, то ли не принял иронии, – воскликнул с радостью даже:
– Чудом! – И пояснил: – Нас из Ростова – я ростовчанин сам, коренной – погнали на фронт совсем необученных. Ополченцы, добровольцы считались, но какие там добровольцы – вызвали в военкомат и предложили: «Записывайся добровольцем, а то все равно призовем завтра», – куда денешься? И тут же – строем марш-марш! На передовую. Не поверите: весь полк в первом же бою лег. Но у меня-то по дороге так геморрой разыгрался, так!.. Шагу шагнуть не мог. Волнение умов такое было, что и прямая кишка не выдюжит, не то что… Так и попал в госпиталь: в Тбилиси. Соперировали меня – и в интенданты, как опытного хозяйственника. Вот так и уцелел. Ну не чудо ли?..
Он улыбался бесхитростно. Я уж подумал: издевается надо мной, не иначе. Но тут Штапов не только глазами – лицом потемнел и стал опять похож на сморщенный, жалкий стручок. Проговорил, понизив голос:
– Война – ладно, пусть… Но вам я признаюсь: никогда я столько страху не видел, как во время следствия этого, токаревского. Так оно повернулось, так!..
Штапов бросил локти на стол, обхватил ладонями виски и зашоркал в волосах нечистыми ногтями. Пауза была долгой.
– Ах! – выдохнул он с мукою. – Я вам больше скажу: я ведь однажды с Токаревым хотел на мировую пойти. Вот ведь как!.. Я этого вражину ночью тайно в контору вызвал, сели мы друг против дружки, как сейчас с вами, и я сказал: «Слушай, Токарев, мы же все в одной лодке сидим. Зачем без нужды мужествовать? Нетерпячесть свою выказывать – зачем? Ведь что ты затеял? – над тобой лес смеяться будет! А не то что – органы… Хочешь, я свое заявление назад заберу?»
Штапов замолчал. Глядел вбок.
Я спросил:
– Ну, а он – что?
– Отказался, – не повернув головы, ответил Штапов. – Скверные глаголы всякие испущал, грозился и все свел к тому, что такие, дескать, как я, быдто бы хотят реку сеткою запереть. А все равно не запрешь, мол, сеткою-то.
И тут старик вскинулся, забегал по кухне, мягко ступая валенками. Остановился и взмахнул рукой, будто отгонял от себя что-то, крикнул:
– Врал он! Врал!..
Телогрейка упала с его плеч, Штапов стучал в хилую грудь кулаками, доказывал отсутствующему Токареву – наверно, не в первый и не во второй раз:
– Мы – река, мы! А Токарев – случайная щепка в ней, вот что! Не зря он мне сразу против сердца встал, как только увидел его, сразу! А у меня чутье проверенное и освидетельствованное многими делами, которые я зачал, я! Придумали: подполье, восстанье! Нашли какого-то свидетеля. А свидетель-то кто? – опять же немец. Вот то-то и оно: они все там круговой порукой связаны и друг за дружку что угодно будут свидетельствовать. А следователь уши развесил. И пострадал-то я. Вот оно как!.. Но пусть сейчас на мели я: у всякой реки свои бочаги да плесы есть. Но течение наше не остановишь, и мы еще к морю выйдем, наше все – впереди!..
Он что-то еще выкрикивал. Но слушать уже не хотелось. Подумалось: речи его ничего общего с саморазоблачением не имеют. И напрасно я задаю вопросы: ему все равно не понять их, не понять, что кто-то может думать иначе, чем он. Все откровения его – единственно доступный для Штапова и непререкаемо-добродетельный – да, для него добродетельный! – способ мышления. И мы с ним – как разделенные всею галактикой орбиты: даже мыслью – и то пересечься не можем.
Я встал, попрощался.
Штапов, еще воспаленный от своих выкриков, даже не заметил внезапности этого прощания. Вышел со мной на крыльцо и оттуда, вдогонку сказал, уже и мне угрожая будто:
– Учтите, если не с вашей помощью, то другим путем, но Токарева я на чистую воду выволоку! Хуть самолюбия своего ради!
Я оглянулся.
– Да-да! Не удивляйтесь, – и тут он задребезжал своим особенным, каким-то стеклянным смехом. – Я хоть и слабый телом, но духом, может, гордее его, Токарева! А уж в нем гордыня… хе-хе-хе!..
– Слушайте, – оборвал я его, – вы случайно в семинарии не учились?
И тут впервые я увидел в его глазах растерянность, они запрыгали по сторонам.
– А откуда вы… почему вы знаете? И какой резон в том, что учился? Какой?.. Я уж и в анкетах давно об этом не сообщаю… Не считаю нужным!..
Я ничего не стал объяснять, повернулся и пошел, больше уж не оглядываясь.
Роща лиственниц теперь была вся освещена солнцем. Стволы стали черными, как бы обгоревшими, а верхушки – словно запаленные свечи. Пламя их дрожало в воздухе от ветерка, которого я не ощущал. И шел от рощи запах, смолистый, нездешний, особенно явственный после духоты штаповского домушки. И тут я понял еще одну вещь, которая не давала мне покоя с самого утра: ведь, в сущности, в этой истории с золотопромышленником и Стешей, его любовницей, с садовником, ночным побегом и злосчастным выстрелом – не это все самое невероятное: страсти золотопромышленниковые вполне могли быть. А самое невероятное – лиственничная роща, им посаженная. Но она-то – вот, стоит. Не было б ее, и все остальное показалось бы самой обыкновенной банальщиной. Но роща меняла все.
Жалко, что Штапов приклеился к ней, подумал я.
Теперь уж, коли вспомню когда о роще, то сразу же – и о нем… А ведь и во всех этих словесных вывертах Штапова есть что-то похожее на лиственничную рощу, своей убедительностью похожее. Был какой-то миг, когда я поверил в его, штаповскую, реальность. Когда же?..
Вот: когда он про чудесное свое спасение от смерти рассказывать начал. В этом смысле геморрой-то в его рассказе и был все равно что роща в золотопромышленниковой истории. Точно!..
Я понял это, и мне вдруг спокойно на душе стало, ровно. Потихоньку пешим ходом я добрался до железнодорожной станции Смирненская, узнал: поезд в Москву – только ночью. На привокзальной площади висело расписание автобусов. В Краснодар можно было уехать через полчаса. Туда я и отправился, будто все решал за меня кто-то еще: к Аргунову. Но я ни секунды не колебался: нельзя было уехать, не встретившись сАнисимом Петровичем еще раз.
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ
Сидя в автобусе, поглядывая на пирамидальные тополя вдоль дорожной обочины, белые мазанки, спрятавшиеся за кустами отцветшей сирени, я перебирал вырезки из газет в штаповской папочке, очерки, статьи Аргунова: «Сад на горной круче», «Трагедии могло не случиться», «Праздник ударников», «Старшина Прохорыч»… Кое-что прояснялось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56