Бинокль, зацепленный ремешком за сук. Усталые, приглушенные голоса людей и такие же их шаги. Муравьиные торные тропы, уже пробитые через следы-вмятины…
Я старался представить себе все это. А Панин уж вовсе о другом размышлял: дескать, привыкли думать, что самая высокая степень эволюции – наиболее развитый человеческий ум, но так ли это?.. Глубина, быстрота эволюции любых организмов определяется не годами, не веками, а количеством поколений. И если говорить о клеточном уровне, сравнивать, то куда уж там человеку до каких-нибудь насекомых или хоть тех же птиц! Уж у них, в каких-либо клетках, такой «ум» спрятан!.. Ну, хоть бы муравьи – вот, под ногами ползают – с их невероятно развитыми, разнообразными и точно согласованными друг с другом у разных особей поведенческими инстинктами. Или кайры, у которых оперение устроено гениально: не пропускает воду, холод вовсе! – и потому птицы эти могут позволить себе обойтись и без развитого мозга: ныряй, лови рыбу в ледяной воде северных морей, хитрое, но для них-то – простое дело. А мухи? Их удивительно устроенные глаза? – они в двадцать раз быстрее человеческих умеют оглядеть и приметить все вокруг…
По сравнению с этим – как медленно эволюционирует человеческая память. И как хрупка она!..
Мавродин слушал, глядя на Панина безотрывно, и кошачьи коричневые глаза его стали по-прежнему неподвижны.
Токарев хмурился. Он так и не присел. Стоял, привалившись спиной к вертолетной дверце, поглядывая на пилотов, которые молча снимали винт. Они разделись до пояса, и тела у них неожиданно оказались застенчиво-белыми.
– Для того и ковыряем, – сказал Панин с вызовом, – чтобы все узнать точно. Даже малый просчет, когда дело имеешь с мозгом, губителен. В мозгу все не просто. Вот вроде бы научились наши нейрохирурги бороться с болезнью Паркинсона. Ну, в народе трясучкой ее называют. Выжигают полосатое тело – есть такое в мозгу – и тремор снимают. Но появляются побочные явления: мышечная скованность, а главное – изменяются у больных представления о времени, пространстве. Вы видели когда-нибудь больных – «паркинсонщиков»?.. Они семенят, шажки мелкие, спешат – не потому что сил мало: от них убегает пространство, и они его никак не могут настигнуть. А после операции – снят тремор, но пространство теперь на них валится, давит – чувство жестокое!..
Панин помолчал и, отвернувшись, проговорил с внезапным волнением:
– Иногда, в часы тревожные… ну, случаются трансы! – я думаю: как хорошо, что еще мало внимания ученые обращают на мозг. Ведь уже сейчас, даже при мизерных современных знаниях, с человеком, его мозгом все что угодно можно сделать. И делают. Недавно была статья в одном американском научном журнале – не популярная, не сенсация: бытейский факт. Жил негр в Чикаго, восемнадцатилетний парень, из «хороших» негров – есть и такая у них вполне официальная категория: работает, умен, исправен. В анкете ему б во всех графах одно лишь «нет» понаписали и «не состоял».
И вот однажды с двумя другими парнями, белыми, вечером он вышел из бара. Решили – пошалить. Сели в чужую машину и прокатились – метров двести, не больше. Не угон, нет!.. Но, на беду, как раз в ту минуту на улице оказался хозяин машины. Скандал. Один белый убежал, второго суд оправдал, а «хорошему» негру дали пятнадцать лет. Конечно ж после такого приговора впал он в состояние истерическое. И тюремный психиатр поставил диагноз: «социально опасен, сильный рефлекс агрессивности, нуждается в принудительном лечении». Скоагулировали, удалили гипоталамус – мозговой центр агрессии, и все! – спокойно клеит негр какие-то пакетики в тюрьме, послушно ждет конца срока, и таким же тихим, ручным идиотом будет на воле, когда отсидит срок. Все довольны. Идеальный гражданин США!
– Пугаешь, Володя, – хмуро сказал Токарев.
Панин поморщился.
– Ты чудак. Это же вполне научную статью я пересказал. Проблема в США не в том сейчас, чтоб гадать, что и когда коагулировать: проблема – в нехватке нейрохирургов в тюремных госпиталях. Хотя известно: только в прошлом году в США было сделано триста пятьдесят таких операций… На одной конференции Хозе Дальгадо, мексиканец, который работает в США, демонстрировал нам фильм: тореадор с коротковолновым транзисторным передатчиком в руках, летит на него бык – разъяренный. Но под черепом-то у быка – вживленные микроэлектроды. И вот – команды по передатчику, и в двух шагах могучий бык – красавец! – останавливается, пятится и боком-боком – с арены!.. Так же и кошек заставляют бояться мышей… Очень легко представить себе картинку: идет демонстрация, толпа людей, у которых вживлены электроды. Крик, лозунги! – все как положено. В полицейском участке давят нужную кнопку, и толпа мгновенно расходится по домам, спать с женами или жевать галеты. Пойми, Михаил, – теперь он только к Токареву обращался, – вовсе не фантастика это. Хотя пока – и не будни. И, увы, не пропаганда, хотя я, признаться, не очень понимаю, почему наши газеты не ухватятся за эти факты… И один французский, тоже вполне научный журнал – вернее, для ученых, с популярщиной, хотя и не всем доступной – тиснул такую восторженную статейку: как прекрасно! – скоагулировали нужный отдел мозга, чик-чик, безболезненно нарушили механизм памяти – и вы излечились от несчастной любви. Но ведь система памяти – это и есть личность! Ты бы, например, захотел избавиться от такой любви, попросту забыв ее?
– От любви, может, и нет, – мрачно пошутил Токарев, – а от Тверитинова – пожалуй.
Панин замолчал. Такого тона он не мог принять даже в разговоре дружеском.
Тут послышался гул мотора, и Токарев оживился.
Другой вертолет стремительно приближался к нам, перечеркивая небосклон наискось. Михаил Андреевич вышел на середину поляны, командовал, размахивая руками. А уж когда сел и этот вертолет и пилоты быстро сменили винт на нашем, он сказал – не огорченно:
– Полдня убито, и теперь уж я вам – не попутчик, хотя и интересно бы, конечно, взглянуть на кедровок.
Мавродина увозить, или с собой возьмете?
Панин помотал головой отрицательно. Но, видно, егерю хотелось в тайгу, он предложил угрюмо:
– Можно на мое зимовье не лететь. Я вам и тут медведя сыщу, в кедраче, у биологов.
– Зачем? – спросил Панин.
– Убьем.
– Да зачем же?
Глаза у Мавродина сделались удивленными.
– Оно конечно, щкура у него сейчас недошлая, а все же хорошо можно взять.
– Но все же – зачем? – настаивал Панин.
– Ну, он зачем-то ходит там? – туповато спросил Мавродин. – А раз оно есть, – значит, и нам нужно?
Токарев рассмеялся, воскликнул:
– Я же говорил вам: Иммануил Кант! Смоляной мужик! – и хлопнул Мавродина по плечу. – Нет, Кеша, они тебя не поймут.
– Ну, как угодно, – заключил Мавродин. – Конечно, и так бывает, что ничего не бывает…
Токаревский вертолет поднялся первым, и тут же за ним – наш. С минуту мы повисели друг против друга.
Тайга замерла внизу. А в оконцах, рядом, хоть протяни руку, видны были белые лица. Они тоже не двигались, будто нарисованные, в круглых рамках – оправах, не траурных, но все-таки неприятных, может быть, тем, что лица в них были до странности реальными. Диковато было видеть это. Будто вот сейчас что-то случится.
Наконец вертолеты, заваливаясь набок, разошлись в разные стороны, тайга, сопки покатились, поплыли облака, солнце спряталось за дальний взгорбок.
Мир ожил.
ПЕРЕСТУПИВ ПРЕДЕЛЫ
Прошло месяца полтора. Опять придвинулась зима. В газете напечатали мою статью о ДНБ, а вместе с нею, на одной полосе, два отзыва, которые редакция попросила сделать: именитого академика-социолога и заместителя председателя Госстроя СССР.
И хотя в статье я рассказал – безо всяких фамилий, правда, чтоб не дразнить зря Токарева, – о том, что планируется городскими властями, руководством строительства переоборудовать Дом нового быта в гостиницу, авторы отзывов говорили об эксперименте Тверитинова как о деле не просто насущном, но и решенном бесповоротно, поскольку иных официальных постановлений не было. И расхваливали инициативу сибиряков.
Расчет был простой: от начинанья хорошего, чуть ли не бесстрашного – так было рассказано в статье о ДНБ – и к тому же приписанного, в какой-то мере, ему самому, Токарев теперь откреститься не сможет.
Так оно и случилось впоследствии.
Откликов на статью было множество, несколько сотен, из разных городов. Сняв копии, я отправил их в главк и министерство, токаревским начальникам непосредственным и повыше. Словом, все вышло – «как следует быть».
Только один человек, из неосведомленных, понял, что выступление газеты, говоря языком журналистов, – хороший «фитиль» Токареву: это – Штапов. Быть может, кто-то ему разъяснил, как обстояло дело, или так сильна была его ненависть к Михаилу Андреевичу, но и в дальнем своем пионерском лагере сидя, в безлюдстве, каким-то чутьем разгадал он роль начальника стройки во всем происшедшем и прислал мне фототелеграмму. На ней витиеватым семинаристским почерком было написано: «Благодарю за статью. Догадываюсь, чьих это рук желание – затормозить новый социалистический почин. Считайте телеграмму в поддержку газете одновременным заявлением с убедительнейшей и нижайшей просьбой поселить меня в Доме нового быта.
Квартиру, принадлежащую мне лично, готов сдать государству и переехать хоть завтра же, чтоб на месте еще крепче очурать людей, поднятых наверх волею случая.
Пусть они и впредь знают, что их тайное обязательно станет гласным. Еще раз благодарю и помню ваш приезд. С уважением А. Штапов».
Штапов рвался в бой. И вовсе это не смешно было.
Я подумал: попадет хоть один такой в дом Тверитинова, с его-то общими столовыми, телевизионными холлами, соляриями и прочими благами для всех, и полетит весь эксперимент в тартарары, погибнет в склоках.
Впрочем, кажется, Тверитинов и это предусмотрел: в примерном уставе ДНБ выборному органу самоуправления было дано право выселять жильцов, нарушивших правила общежития.
Отвечать Штапову я не стал. А фототелеграммой пополнил коллекцию всяческих газетных курьезов, которую собираю уж много лет.
А письма все шли и шли. Секретарша отдела Ниночка, стажер-заочница факультета журналистики МГУ, каждый день подкидывала их мне пачками. Кто писал в поддержку Тверитинова, кто спорил с ним, поминая печальный опыт «домов-коммун» тридцатых годов, а большинство – настаивало: давно пора строить такие же опытные дома и в других городах.
Газета уже выступила «по следам», опубликовав ответы из заинтересованных министерств на статью и письма читателей, и я теперь по большей части только конверты проглядывал: откуда?.. И так однажды наткнулся на еще один с краснодарским штемпелем, лениво достал из него листок, аккуратно сложенный вдвое, – мог бы и не достать, не прочесть!
Оказалось – письмо Аргунова.
«Здравствуйте, Владимир Сергеевич!
Пишет Вам краснодарский хранитель архива. Не знаю, интересует ли Вас еще концлагерное дело Токарева М. А. Но меня-то совесть заела, что оно хранится у нас в таком небрежении. Я давно вернул в него изъятый мной рисунок Корсакова и попытался привести дело в порядок, найти нити, входящие и исходящие. А недавно, поехав отдыхать на Красную речку, специально разыскал свою давнюю знакомую – паспортистку из санатория «Горный воздух», в котором отдыхал когда-то безымянный автор письма, хранящегося в архиве, старший лейтенант, который догнал на танке колонну узников Зеебада. Для архива «безымянность» документа – грех непростительный.
Когда-то эту паспортистку знали все в городке: уж очень верткая была бабенка, хохотунья, не раз завоевывала призы за лучшее исполнение вальса-бостон…»
Я читал, еще не веря в удачу. «Чёт – нечет, нечет – чёт – так всегда в журналистской жизни. Сиди и жди, забросив все удочки. Но неужто на этот раз?..»
«Теперь – это пожилая матрона, мать троих детей, но по-прежнему – паспортисткой в „Горном воздухе“, – писал назидательный Аргунов, педантичный хранитель архива Аргунов, добрейший человек Аргунов. – Она сперва даже испугалась моих вопросов, страшно смутилась. По-моему, был у нее с этим старшим лейтенантом курортный роман, бурный, с письмами. Было и много разговоров с ним про Токарева. Потому что и имя его, т. е. ст. лейтенанта, и адрес она помнит наизусть до сих пор: Грушков Николай Герасимович, г. Лопасня, Московской обл… ул. Ленина, д. 17, кв. 2. Ведь столько лет прошло! Может, теперь и адрес у него другой, но это – он, точно.
Когда я ей объяснил, зачем нужен адрес, мы долго смеялись.
Буду рад, если Вам пригодятся эти сведения. Дружите со старыми архивными крысами.
С уважением к Вам!
А. А р г у н о в».
«Господи! Надо ж – Лопасня!.. Этот Грушков, может, сотни раз проходил мимо окон больнички, когда я там лежал!..»
– Ниночка! Нина! – заорал я, выскочив в секретарский предбанник. – Как же вы личное письмо ко мне засунули в общую папку!
Она, вытянув длинные ноги вдоль стола, чуть-чуть прикрытые мини-юбкой, – не помещались ноги под столом – с зеркальцем в руках старательно подмалевывала синей краской верхние веки, «под холеру», как сама объясняла. И даже голову ко мне не повернула, ответив меланхолично:
– Там вашего личного герба, между прочим, нету.
– Но если б я не прочел его!
– Письма надо все читать, Владимир Сергеевич…
Вот мне не пишут! – она вздохнула и примерилась кисточкой к другому глазу.
– Господи! Вам надо не в газете стажироваться: сперва – в архиве. В Краснодар вас надо! В ссылку!
– В командировку – хоть сегодня. Уговорите шефа.
В Краснодаре сейчас – теплы-ынь! – И наконец подняла на меня взгляд, похлопав ресницами: сине-черная, черно-синяя жуть. – Ну, как?
– Эпидемия студентам обеспечена.
– Со студентами скучно, – резюмировала Ниночка, брезгливо выпятив пухло-капризные губки.
Я чмокнул ее в щеку, она пахла слежавшейся пудрой.
– И шефа уговорю! – еще чмокнул. – И письмо вам напишу! – чмок. – Вы даже не понимаете, какой подарок мне сделали!.. Только сперва… сперва я другое письмо отправлю, а вы штукатурку с себя снимите! – это я договорил уже из своей комнаты и оттуда услышал разочарованное:
– Псих вы, Владимир Сергеич.
Нетрудно было выяснить по телефону: Николай Герасимович Грушков, после окончания аспирантуры филфака уехал из Лопасни в Воронеж, преподавателем университета.
Я написал ему все, что знал о Корсакове и его сестре Татьяне Николаевне, о Токареве и Циеме, о рисунках и листовках, о Зоммере и Фрице Гронинге, не упустив, кажется, ни одной важной детали, с надеждой: хоть какие-то из них напомнят Грушкову давнее и, может, забытое. Я уговаривал его, просил, убеждал быть столь же подробным в ответе – слишком многое от него зависит.
Проще было бы самому поехать в Воронеж. Но как раз шли две статьи, которые я готовил к печати, авторские, и мне никак нельзя было отлучиться из редакции. А ждать я не мог. И это – тоже объяснил Грушкову, отправив письмо в тот же день.
Чёт – нечет, нечет – чёт…
Панину я решил пока ничего не говорить, даже не позвонил. Хотя все последнее время приходил на улицу Грановского часто. Уж два-то раза в неделю непременно. Шел старым своим, студенческим маршрутом: от Садового кольца, из дома, пешком – арбатскими переулками к улице Калинина, бывшей Воздвиженке, а тут – рукой подать. Церковь Знамения во дворе всегда встречала меня, мерцая каменными своими узорами радужно, хотя и неброско. И каждый поход такой был как праздник, утверждение сущего.
Улица Грановского, 2. Все-таки славно, что она называлась именно так – «Грановского».
Даже если не заставал дома Панина, Наталья Дмитриевна, хозяйка квартиры, разрешала мне заниматься в комнате Владимира Евгеньевича.
От мужа Натальи Дмитриевны, историка, осталась прекрасная библиотека – старые, еще прошлых веков издания. Да и Панин собирал книги. Тут было в чем порыться. Я устраивался на стремянке с вытертыми до лакового блеска деревянными ступеньками или прямо на полу, обкладывал себя книгами, как баррикадами. Пиршество богов!..
Но все же приятней бывало, когда Панин встречал меня сам, а потом сидел за столом, что-то писал, читал, не оглядываясь, а я чувствовал, что не мешаю ему. Уже не стесняла меня его молчаливость. Наоборот, в ней открылся простор – быть самим собой, простор доверия.
Мне странно было думать: уже год я знаю Панина – год! – а в нем чуть не каждый день невероятной плотности, дни, как камни, которые можно взвесить в руке и кинуть, если б только хватило на это сил; груда камней, обвал, придавивший к земле… Но, нет, случались и дни, когда можно было выбраться из-под обвала, встать на эту груду, чтоб с нее заглянуть подальше, в еще незнакомое.
Какие долгие дни и какой быстролетный год!.. Даже по внешности Панина можно было угадать, как стремительно бегуче время. Седые волосы его еще поредели, а лоб словно вырос вверх и раздался, обматерел, кожа рук стала серой, как старый снег, а вены под ней – голубее… Мне теперь нужно было видеть его постоянно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Я старался представить себе все это. А Панин уж вовсе о другом размышлял: дескать, привыкли думать, что самая высокая степень эволюции – наиболее развитый человеческий ум, но так ли это?.. Глубина, быстрота эволюции любых организмов определяется не годами, не веками, а количеством поколений. И если говорить о клеточном уровне, сравнивать, то куда уж там человеку до каких-нибудь насекомых или хоть тех же птиц! Уж у них, в каких-либо клетках, такой «ум» спрятан!.. Ну, хоть бы муравьи – вот, под ногами ползают – с их невероятно развитыми, разнообразными и точно согласованными друг с другом у разных особей поведенческими инстинктами. Или кайры, у которых оперение устроено гениально: не пропускает воду, холод вовсе! – и потому птицы эти могут позволить себе обойтись и без развитого мозга: ныряй, лови рыбу в ледяной воде северных морей, хитрое, но для них-то – простое дело. А мухи? Их удивительно устроенные глаза? – они в двадцать раз быстрее человеческих умеют оглядеть и приметить все вокруг…
По сравнению с этим – как медленно эволюционирует человеческая память. И как хрупка она!..
Мавродин слушал, глядя на Панина безотрывно, и кошачьи коричневые глаза его стали по-прежнему неподвижны.
Токарев хмурился. Он так и не присел. Стоял, привалившись спиной к вертолетной дверце, поглядывая на пилотов, которые молча снимали винт. Они разделись до пояса, и тела у них неожиданно оказались застенчиво-белыми.
– Для того и ковыряем, – сказал Панин с вызовом, – чтобы все узнать точно. Даже малый просчет, когда дело имеешь с мозгом, губителен. В мозгу все не просто. Вот вроде бы научились наши нейрохирурги бороться с болезнью Паркинсона. Ну, в народе трясучкой ее называют. Выжигают полосатое тело – есть такое в мозгу – и тремор снимают. Но появляются побочные явления: мышечная скованность, а главное – изменяются у больных представления о времени, пространстве. Вы видели когда-нибудь больных – «паркинсонщиков»?.. Они семенят, шажки мелкие, спешат – не потому что сил мало: от них убегает пространство, и они его никак не могут настигнуть. А после операции – снят тремор, но пространство теперь на них валится, давит – чувство жестокое!..
Панин помолчал и, отвернувшись, проговорил с внезапным волнением:
– Иногда, в часы тревожные… ну, случаются трансы! – я думаю: как хорошо, что еще мало внимания ученые обращают на мозг. Ведь уже сейчас, даже при мизерных современных знаниях, с человеком, его мозгом все что угодно можно сделать. И делают. Недавно была статья в одном американском научном журнале – не популярная, не сенсация: бытейский факт. Жил негр в Чикаго, восемнадцатилетний парень, из «хороших» негров – есть и такая у них вполне официальная категория: работает, умен, исправен. В анкете ему б во всех графах одно лишь «нет» понаписали и «не состоял».
И вот однажды с двумя другими парнями, белыми, вечером он вышел из бара. Решили – пошалить. Сели в чужую машину и прокатились – метров двести, не больше. Не угон, нет!.. Но, на беду, как раз в ту минуту на улице оказался хозяин машины. Скандал. Один белый убежал, второго суд оправдал, а «хорошему» негру дали пятнадцать лет. Конечно ж после такого приговора впал он в состояние истерическое. И тюремный психиатр поставил диагноз: «социально опасен, сильный рефлекс агрессивности, нуждается в принудительном лечении». Скоагулировали, удалили гипоталамус – мозговой центр агрессии, и все! – спокойно клеит негр какие-то пакетики в тюрьме, послушно ждет конца срока, и таким же тихим, ручным идиотом будет на воле, когда отсидит срок. Все довольны. Идеальный гражданин США!
– Пугаешь, Володя, – хмуро сказал Токарев.
Панин поморщился.
– Ты чудак. Это же вполне научную статью я пересказал. Проблема в США не в том сейчас, чтоб гадать, что и когда коагулировать: проблема – в нехватке нейрохирургов в тюремных госпиталях. Хотя известно: только в прошлом году в США было сделано триста пятьдесят таких операций… На одной конференции Хозе Дальгадо, мексиканец, который работает в США, демонстрировал нам фильм: тореадор с коротковолновым транзисторным передатчиком в руках, летит на него бык – разъяренный. Но под черепом-то у быка – вживленные микроэлектроды. И вот – команды по передатчику, и в двух шагах могучий бык – красавец! – останавливается, пятится и боком-боком – с арены!.. Так же и кошек заставляют бояться мышей… Очень легко представить себе картинку: идет демонстрация, толпа людей, у которых вживлены электроды. Крик, лозунги! – все как положено. В полицейском участке давят нужную кнопку, и толпа мгновенно расходится по домам, спать с женами или жевать галеты. Пойми, Михаил, – теперь он только к Токареву обращался, – вовсе не фантастика это. Хотя пока – и не будни. И, увы, не пропаганда, хотя я, признаться, не очень понимаю, почему наши газеты не ухватятся за эти факты… И один французский, тоже вполне научный журнал – вернее, для ученых, с популярщиной, хотя и не всем доступной – тиснул такую восторженную статейку: как прекрасно! – скоагулировали нужный отдел мозга, чик-чик, безболезненно нарушили механизм памяти – и вы излечились от несчастной любви. Но ведь система памяти – это и есть личность! Ты бы, например, захотел избавиться от такой любви, попросту забыв ее?
– От любви, может, и нет, – мрачно пошутил Токарев, – а от Тверитинова – пожалуй.
Панин замолчал. Такого тона он не мог принять даже в разговоре дружеском.
Тут послышался гул мотора, и Токарев оживился.
Другой вертолет стремительно приближался к нам, перечеркивая небосклон наискось. Михаил Андреевич вышел на середину поляны, командовал, размахивая руками. А уж когда сел и этот вертолет и пилоты быстро сменили винт на нашем, он сказал – не огорченно:
– Полдня убито, и теперь уж я вам – не попутчик, хотя и интересно бы, конечно, взглянуть на кедровок.
Мавродина увозить, или с собой возьмете?
Панин помотал головой отрицательно. Но, видно, егерю хотелось в тайгу, он предложил угрюмо:
– Можно на мое зимовье не лететь. Я вам и тут медведя сыщу, в кедраче, у биологов.
– Зачем? – спросил Панин.
– Убьем.
– Да зачем же?
Глаза у Мавродина сделались удивленными.
– Оно конечно, щкура у него сейчас недошлая, а все же хорошо можно взять.
– Но все же – зачем? – настаивал Панин.
– Ну, он зачем-то ходит там? – туповато спросил Мавродин. – А раз оно есть, – значит, и нам нужно?
Токарев рассмеялся, воскликнул:
– Я же говорил вам: Иммануил Кант! Смоляной мужик! – и хлопнул Мавродина по плечу. – Нет, Кеша, они тебя не поймут.
– Ну, как угодно, – заключил Мавродин. – Конечно, и так бывает, что ничего не бывает…
Токаревский вертолет поднялся первым, и тут же за ним – наш. С минуту мы повисели друг против друга.
Тайга замерла внизу. А в оконцах, рядом, хоть протяни руку, видны были белые лица. Они тоже не двигались, будто нарисованные, в круглых рамках – оправах, не траурных, но все-таки неприятных, может быть, тем, что лица в них были до странности реальными. Диковато было видеть это. Будто вот сейчас что-то случится.
Наконец вертолеты, заваливаясь набок, разошлись в разные стороны, тайга, сопки покатились, поплыли облака, солнце спряталось за дальний взгорбок.
Мир ожил.
ПЕРЕСТУПИВ ПРЕДЕЛЫ
Прошло месяца полтора. Опять придвинулась зима. В газете напечатали мою статью о ДНБ, а вместе с нею, на одной полосе, два отзыва, которые редакция попросила сделать: именитого академика-социолога и заместителя председателя Госстроя СССР.
И хотя в статье я рассказал – безо всяких фамилий, правда, чтоб не дразнить зря Токарева, – о том, что планируется городскими властями, руководством строительства переоборудовать Дом нового быта в гостиницу, авторы отзывов говорили об эксперименте Тверитинова как о деле не просто насущном, но и решенном бесповоротно, поскольку иных официальных постановлений не было. И расхваливали инициативу сибиряков.
Расчет был простой: от начинанья хорошего, чуть ли не бесстрашного – так было рассказано в статье о ДНБ – и к тому же приписанного, в какой-то мере, ему самому, Токарев теперь откреститься не сможет.
Так оно и случилось впоследствии.
Откликов на статью было множество, несколько сотен, из разных городов. Сняв копии, я отправил их в главк и министерство, токаревским начальникам непосредственным и повыше. Словом, все вышло – «как следует быть».
Только один человек, из неосведомленных, понял, что выступление газеты, говоря языком журналистов, – хороший «фитиль» Токареву: это – Штапов. Быть может, кто-то ему разъяснил, как обстояло дело, или так сильна была его ненависть к Михаилу Андреевичу, но и в дальнем своем пионерском лагере сидя, в безлюдстве, каким-то чутьем разгадал он роль начальника стройки во всем происшедшем и прислал мне фототелеграмму. На ней витиеватым семинаристским почерком было написано: «Благодарю за статью. Догадываюсь, чьих это рук желание – затормозить новый социалистический почин. Считайте телеграмму в поддержку газете одновременным заявлением с убедительнейшей и нижайшей просьбой поселить меня в Доме нового быта.
Квартиру, принадлежащую мне лично, готов сдать государству и переехать хоть завтра же, чтоб на месте еще крепче очурать людей, поднятых наверх волею случая.
Пусть они и впредь знают, что их тайное обязательно станет гласным. Еще раз благодарю и помню ваш приезд. С уважением А. Штапов».
Штапов рвался в бой. И вовсе это не смешно было.
Я подумал: попадет хоть один такой в дом Тверитинова, с его-то общими столовыми, телевизионными холлами, соляриями и прочими благами для всех, и полетит весь эксперимент в тартарары, погибнет в склоках.
Впрочем, кажется, Тверитинов и это предусмотрел: в примерном уставе ДНБ выборному органу самоуправления было дано право выселять жильцов, нарушивших правила общежития.
Отвечать Штапову я не стал. А фототелеграммой пополнил коллекцию всяческих газетных курьезов, которую собираю уж много лет.
А письма все шли и шли. Секретарша отдела Ниночка, стажер-заочница факультета журналистики МГУ, каждый день подкидывала их мне пачками. Кто писал в поддержку Тверитинова, кто спорил с ним, поминая печальный опыт «домов-коммун» тридцатых годов, а большинство – настаивало: давно пора строить такие же опытные дома и в других городах.
Газета уже выступила «по следам», опубликовав ответы из заинтересованных министерств на статью и письма читателей, и я теперь по большей части только конверты проглядывал: откуда?.. И так однажды наткнулся на еще один с краснодарским штемпелем, лениво достал из него листок, аккуратно сложенный вдвое, – мог бы и не достать, не прочесть!
Оказалось – письмо Аргунова.
«Здравствуйте, Владимир Сергеевич!
Пишет Вам краснодарский хранитель архива. Не знаю, интересует ли Вас еще концлагерное дело Токарева М. А. Но меня-то совесть заела, что оно хранится у нас в таком небрежении. Я давно вернул в него изъятый мной рисунок Корсакова и попытался привести дело в порядок, найти нити, входящие и исходящие. А недавно, поехав отдыхать на Красную речку, специально разыскал свою давнюю знакомую – паспортистку из санатория «Горный воздух», в котором отдыхал когда-то безымянный автор письма, хранящегося в архиве, старший лейтенант, который догнал на танке колонну узников Зеебада. Для архива «безымянность» документа – грех непростительный.
Когда-то эту паспортистку знали все в городке: уж очень верткая была бабенка, хохотунья, не раз завоевывала призы за лучшее исполнение вальса-бостон…»
Я читал, еще не веря в удачу. «Чёт – нечет, нечет – чёт – так всегда в журналистской жизни. Сиди и жди, забросив все удочки. Но неужто на этот раз?..»
«Теперь – это пожилая матрона, мать троих детей, но по-прежнему – паспортисткой в „Горном воздухе“, – писал назидательный Аргунов, педантичный хранитель архива Аргунов, добрейший человек Аргунов. – Она сперва даже испугалась моих вопросов, страшно смутилась. По-моему, был у нее с этим старшим лейтенантом курортный роман, бурный, с письмами. Было и много разговоров с ним про Токарева. Потому что и имя его, т. е. ст. лейтенанта, и адрес она помнит наизусть до сих пор: Грушков Николай Герасимович, г. Лопасня, Московской обл… ул. Ленина, д. 17, кв. 2. Ведь столько лет прошло! Может, теперь и адрес у него другой, но это – он, точно.
Когда я ей объяснил, зачем нужен адрес, мы долго смеялись.
Буду рад, если Вам пригодятся эти сведения. Дружите со старыми архивными крысами.
С уважением к Вам!
А. А р г у н о в».
«Господи! Надо ж – Лопасня!.. Этот Грушков, может, сотни раз проходил мимо окон больнички, когда я там лежал!..»
– Ниночка! Нина! – заорал я, выскочив в секретарский предбанник. – Как же вы личное письмо ко мне засунули в общую папку!
Она, вытянув длинные ноги вдоль стола, чуть-чуть прикрытые мини-юбкой, – не помещались ноги под столом – с зеркальцем в руках старательно подмалевывала синей краской верхние веки, «под холеру», как сама объясняла. И даже голову ко мне не повернула, ответив меланхолично:
– Там вашего личного герба, между прочим, нету.
– Но если б я не прочел его!
– Письма надо все читать, Владимир Сергеевич…
Вот мне не пишут! – она вздохнула и примерилась кисточкой к другому глазу.
– Господи! Вам надо не в газете стажироваться: сперва – в архиве. В Краснодар вас надо! В ссылку!
– В командировку – хоть сегодня. Уговорите шефа.
В Краснодаре сейчас – теплы-ынь! – И наконец подняла на меня взгляд, похлопав ресницами: сине-черная, черно-синяя жуть. – Ну, как?
– Эпидемия студентам обеспечена.
– Со студентами скучно, – резюмировала Ниночка, брезгливо выпятив пухло-капризные губки.
Я чмокнул ее в щеку, она пахла слежавшейся пудрой.
– И шефа уговорю! – еще чмокнул. – И письмо вам напишу! – чмок. – Вы даже не понимаете, какой подарок мне сделали!.. Только сперва… сперва я другое письмо отправлю, а вы штукатурку с себя снимите! – это я договорил уже из своей комнаты и оттуда услышал разочарованное:
– Псих вы, Владимир Сергеич.
Нетрудно было выяснить по телефону: Николай Герасимович Грушков, после окончания аспирантуры филфака уехал из Лопасни в Воронеж, преподавателем университета.
Я написал ему все, что знал о Корсакове и его сестре Татьяне Николаевне, о Токареве и Циеме, о рисунках и листовках, о Зоммере и Фрице Гронинге, не упустив, кажется, ни одной важной детали, с надеждой: хоть какие-то из них напомнят Грушкову давнее и, может, забытое. Я уговаривал его, просил, убеждал быть столь же подробным в ответе – слишком многое от него зависит.
Проще было бы самому поехать в Воронеж. Но как раз шли две статьи, которые я готовил к печати, авторские, и мне никак нельзя было отлучиться из редакции. А ждать я не мог. И это – тоже объяснил Грушкову, отправив письмо в тот же день.
Чёт – нечет, нечет – чёт…
Панину я решил пока ничего не говорить, даже не позвонил. Хотя все последнее время приходил на улицу Грановского часто. Уж два-то раза в неделю непременно. Шел старым своим, студенческим маршрутом: от Садового кольца, из дома, пешком – арбатскими переулками к улице Калинина, бывшей Воздвиженке, а тут – рукой подать. Церковь Знамения во дворе всегда встречала меня, мерцая каменными своими узорами радужно, хотя и неброско. И каждый поход такой был как праздник, утверждение сущего.
Улица Грановского, 2. Все-таки славно, что она называлась именно так – «Грановского».
Даже если не заставал дома Панина, Наталья Дмитриевна, хозяйка квартиры, разрешала мне заниматься в комнате Владимира Евгеньевича.
От мужа Натальи Дмитриевны, историка, осталась прекрасная библиотека – старые, еще прошлых веков издания. Да и Панин собирал книги. Тут было в чем порыться. Я устраивался на стремянке с вытертыми до лакового блеска деревянными ступеньками или прямо на полу, обкладывал себя книгами, как баррикадами. Пиршество богов!..
Но все же приятней бывало, когда Панин встречал меня сам, а потом сидел за столом, что-то писал, читал, не оглядываясь, а я чувствовал, что не мешаю ему. Уже не стесняла меня его молчаливость. Наоборот, в ней открылся простор – быть самим собой, простор доверия.
Мне странно было думать: уже год я знаю Панина – год! – а в нем чуть не каждый день невероятной плотности, дни, как камни, которые можно взвесить в руке и кинуть, если б только хватило на это сил; груда камней, обвал, придавивший к земле… Но, нет, случались и дни, когда можно было выбраться из-под обвала, встать на эту груду, чтоб с нее заглянуть подальше, в еще незнакомое.
Какие долгие дни и какой быстролетный год!.. Даже по внешности Панина можно было угадать, как стремительно бегуче время. Седые волосы его еще поредели, а лоб словно вырос вверх и раздался, обматерел, кожа рук стала серой, как старый снег, а вены под ней – голубее… Мне теперь нужно было видеть его постоянно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56