Эмоционально и интуитивно я это
почувствовал очень скоро. Рационально же понял это много лет спустя, уже
после войны.
Одновременно с увлечением идеями идеального коммунизма у меня происходило
обострение критического отношения к советской реальности - назревал конфликт
между идеалами и их реализацией.
ЮНОШЕСКАЯ ДРУЖБА
В 1937 году у нас в классе появился новый ученик - Борис Езикеев. Он был
на два или три года старше меня. Он был психически больным, пролежал два
года [106] в больнице. Теперь врачи сочли его достаточно здоровым, чтобы
продолжать учебу в нормальной школе. В моей жизни он сыграл роль огромную.
На мой взгляд, он был гениально одаренным человеком. В любой другой стране
нашлись бы люди, которые помогли бы реализоваться его гению. В России же
было сделано все, чтобы помешать ему в этом и загубить его. Борис прекрасно
рисовал, сочинял замечательные стихи, был чрезвычайно тонким наблюдателем и
собеседником. В годы 1937 - 1940-й он был для меня самым близким человеком.
У нас произошло разделение труда: он стал в нашем маленьком обществе из двух
человек главным художником и поэтом, а я - главным философом и политическим
мыслителем. Кстати сказать, мы уже тогда в шутку объявили себя суверенным
государством.
ПЕРВЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОПЫТЫ
Самые первые мои литературные опыты я не помню. То, что я запомнил,
относится уже к московскому периоду жизни.
В двенадцать лет я сочинил очень жалостливый рассказ о мальчике, которого
привезли учиться из деревни в Москву. Я использовал свой жизненный опыт.
Рассказ я написал под влиянием рассказа А.П. Чехова "Ванька Жуков". В
отличие от Чехова, конец рассказа я сделал оптимистическим и даже
апологетическим: школа, учителя, комсомольцы и пионеры помогли моему герою
преодолеть трудности. Рассказ я отдал учительнице русского языка и
литературы. Она меня похвалила. Рассказ хотели даже поместить в школьной
газете, но кое-кто нашел в нем крамолу. Уже в школе мои соученики и учителя
заметили одну мою особенность: если я хвалил какие-то явления советской
жизни, то получалось это так, что лучше было бы, чтобы я ругал, а не хвалил.
Очевидно, в литературе, как и в рисовании, я был прирожденным сатириком, но
не знал этого. И даже в тех случаях, когда я искренне хотел сказать что-то
положительное, у меня невольно проскальзывали сатирические нотки.
В 1937 году я сочинил рассказ на основе конкретной истории, случившейся в
соседнем доме. Суть истории [107] заключалась в следующем. В соседнем доме
арестовали инженера как "врага народа". Его семью куда-то выслали. Комнату
инженера отдали одному из рабочих завода, который разоблачил инженера.
Разоблачил, конечно, по поручению партбюро завода. Сын этого разоблачителя
появился в нашей дворовой компании как герой. Рабочего сделали инженером. Но
через несколько месяцев и его арестовали как "врага народа", а его семью
выслали из Москвы.
В это же время я начал "оригинальничать" (как сказала учительница) в моих
сочинениях по литературе. На самом деле к "оригинальничанью" я никогда не
стремился. Если что-то такое у меня и получалось в этом духе, то получалось
это непроизвольно. Я инстинктивно, а потом сознательно стремился всегда лишь
к истине и к ясности, стремился "докопаться до сути дела". Я хорошо запомнил
лишь одно мое такое сочинение со склонностью к "оригинальничанью" и
"философствованию". Анализируя один из рассказов Чехова о человеческой
подлости, я в нем сделал вывод об общечеловеческом характере негативных
качеств человека. "Помни, - написал я в заключение сочинения, - что пакость,
которую ты можешь сделать другим, другие могут сделать тебе самому". Мое
сочинение стало предметом обсуждения на комсомольском собрании. Меня осудили
за непонимание того, что правило, которое я сформулировал в конце сочинения,
имеет силу для буржуазного общества и что в нашем социалистическом обществе
действует закон взаимопомощи и дружбы.
Как комсомолец, я должен был выполнять какую-то общественную работу. Меня
назначили вожатым пионерского отряда в четвертом классе. Но эту общественную
работу я выполнял не очень охотно и не очень хорошо, - как я уже писал, я не
любил руководить другими. Гораздо охотнее я делал работу, исполнение которой
целиком и полностью зависело от меня одного. Я предложил комитету комсомола
школы выпускать сатирическую стенную газету. И предложил название "На перо".
Предложение мое одобрили. Меня назначили редактором газеты. Фактически я
делал эту газету один. И выпускал ее до окончания школы. Помимо рисунков
[108] и подписей к ним, я сочинял сатирические стихи и фельетоны.
Фельетоны, которые я сочинял для стенной газеты, не помню. Вообще, все
то, что делается "несерьезно", т. е. без личного отношения к делаемому как к
чему-то важному и без намерения сделать это делом жизни, почти совсем не
запоминается. В армии я выпускал "боевые листки" (т. е. тоже своеобразные
стенные газеты) иногда по несколько штук за один день. Но запомнил я из
сотен карикатур, реплик, стихов и фельетонов ничтожно мало. Точно так же
обстоит дело с тем, что я делал для стенных газет философского факультета
Московского университета и Института философии АН СССР.
В последние годы школы (1937 - 1939 годы) я сочинял много стихов. Стихи я
сочинял легко и на любые темы, часто - на пари. В этом отношении я подражал
русскому поэту Минаеву, сейчас почти забытому. Я его до сих пор люблю и
считаю самым виртуозным "рифмачом" в русской дореволюционной литературе. Он
на пари мог сочинять стихи без больших пауз, пройдя Невский проспект в
Петербурге от начала до конца. Я, подражая ему, сочинял стихи также на пари
без больших пауз, идя по проспекту Мира (бывшая Первая Мещанская) от
Колхозной площади до площади Рижского вокзала - расстояние, равное длине
Невского проспекта. Эти стихи я не записывал и даже не стремился запоминать.
Они в основном были такого сорта, что если бы о них узнали, то мне не
поздоровилось бы. Во всяком случае, опубликовать их было невозможно. Приведу
в качестве примера стихотворение "Первое пророчество", которое я сочинил в
1939 году, реставрировал в 1953 году и опубликовал в книге "Нашей юности
полет", посвященной тридцатилетию со дня смерти Сталина.
Пройдет еще немного лет.
И смысл утратят наши страсти.
И хладнокровные умы
Разложат нашу жизнь на части.
На них наклеят для удобств
Классификаторские метки.
И, словно в школьный аттестат, [109]
Проставят должные отметки.
Устанут даже правдецы
От обличительных истерий,
И истолкуют как прогресс
Все наши прошлые потери.
У самых чутких из людей
Не затрепещет сердце боле
Из-за известной им со слов,
Испытанной не ими боли.
Все так и будет. А пока
Продолжим начатое дело.
Костьми поляжем за канал.
Под пулемет подставим тело.
Недоедим. И недоспим.
Конечно, недолюбим тоже.
И все, что станет на пути,
Своим движеньем уничтожим.
Не думайте, будто я модернизировал содержание стихотворения. Идея
подставить тело под пулемет родилась в Гражданскую войну и была для нас
тогда привычным элементом коммунистического воспитания. А утверждение о том,
что здание нового общества строилось на костях народа, было общим местом в
разговорах в тех кругах, в которых я жил. Но оно не воспринималось как
разоблачение неких язв коммунизма. Более того, оно воспринималось как
готовность народа лечь костьми за коммунизм, каким бы тяжелым ни был путь к
нему. В коммунизм не столько верили, сколько хотели верить. Кто знает, как
сложилась бы моя судьба, если бы я начал печататься уже в те годы и приобрел
бы известность как поэт. Но я нисколько не жалею о том, что тот период
чрезвычайно интенсивного творчества прошел практически впустую. Он все-таки
был, и я об этом знаю. Я больше жалею о том, что не смог реализоваться как
поэт и как художник Борис Езикеев. Если бы это случилось, он мог бы стать
гордостью русской нации. Но в России до сих пор предпочитают пресмыкаться
перед любыми посредственными явлениями западной культуры, мешая живым
соотечественникам раскрыть свои таланты и убивая своих живых потенциальных
гениев.
[110]
ЮНОШЕСКАЯ ЛЮБОВЬ
Я сомневаюсь в том, что мой дедушка объяснялся в любви бабушке и давал
какие-то клятвы верности. Я сомневаюсь в том, что нечто подобное делал мой
отец в отношении моей матери. Но они любили, причем один раз и навсегда. Для
них их жены были единственными женщинами в их жизни. Им не было надобности
произносить слова любви. И без слов все было ясно. Я сделал шаг вперед, но
не настолько значительный, чтобы считать себя современным человеком в этом
отношении. Я много читал романов с описаниями любви и любовных отношений. В
большинстве случаев они мне казались слишком многословными и надуманными. А
современную эротическую литературу я категорически не приемлю. Я считаю ее
лживой и способствующей моральной деградации человечества. Наиболее близкими
по духу и наиболее искренними мне показались описания любви в творчестве
Лермонтова, Гюго и Гамсуна. В моих книгах совсем немного страниц посвящено
теме любви. Это главным образом в книгах "Желтый дом", "Иди на Голгофу" и
"Живи". Моя скупость в отношении этой темы объясняется не тем, что я не
придавал ей большого значения. Наоборот, эта тема была для меня священной. Я
просто боялся ее испачкать излишними словами. Я написал на эту тему лишь то,
что касалось меня лично, в искренности чего я был уверен и что считал
допустимым в рамках моих принципов.
В десятом классе школы я регулярно занимался в библиотеке-читальне имени
Тургенева. Сейчас это здание не существует. Его сломали, как и многое другое
в Москве. Сломали не в оплеванные сталинские годы, а совсем недавно. В
читальне я познакомился с девочкой, которую я несколько раз там видел и
которая мне очень нравилась. У нее было обычное русское имя - Анна. Но она
была похожа на испанку и просила называть ее Инессой, сокращенно - Иной. Ей
нравилось играть роль таинственной нерусской незнакомки. Училась она на
класс моложе меня в школе нашего района. В читальню ходила потому, что тут
можно встретить интересных ребят и поговорить. Она много читала, была
остроумной. Она увлекалась живописью, как и я с моим другом Борисом. [111]
Она прочно вошла в нашу компанию. У нее был старший брат, уже поступивший
на механико-математический факультет университета, и еще две младшие
сестры-школьницы. Дом у них был "полная чаша". Отец работал каким-то
начальником в торговле. Постоянно бывали гости. Много ели и пили. У Ины было
много знакомых ребят. Все они были влюблены в нее. Мы довольно часто
встречались у нее дома, а также в разных комбинациях бродили по проспекту
Мира и ходили по музеям. Ина, однако, отдавала, как мне казалось, некоторое
предпочтение мне перед прочими. Она любила разговаривать, а я был для нее
хорошим собеседником. Для нее интеллектуальная интересность молодого
человека была еще главным критерием в оценке его качеств. А я с точки зрения
разговоров тогда не имел конкуренции. Мы старались встречаться лишь вдвоем,
а в компаниях - быть ближе друг к другу. Я думаю, что нет надобности
описывать мое состояние влюбленности - тут не было ничего оригинального. Я
свое чувство переживал как человек, испытавший сильное влияние романтических
описаний любви. Плюс к тому пуританское, почти аскетическое воспитание в
семье и воспитание в школе, которое, несмотря на его лицемерность,
действовало в том же направлении. Я за все время нашей дружбы не осмелился
даже взять ее под руку. Это была романтическая, абсолютно чистая любовь. Я
уже в это время носил в себе зародыш некоей огромной тайны - тайны человека,
восстающего против всего мироздания. Я не хочу сказать, что в те годы такие
отношения между юношами и девушками были всеобщими, я хочу сказать лишь то,
что они встречались и были одной из тенденций идеалистического коммунизма.
Для меня проблема секса была прежде всего проблема духовная, идейная,
нравственная. И лишь во вторую очередь - физиологическая. Для меня женщина
представлялась как нечто такое, что дается мужчине раз и навсегда, как
одна-единственная и неповторимая богиня, как высший божественный дар. Именно
с Ины началось мое сознательное отношение к женщине как к богине. Я не
считаю это отношение наилучшим и достойным подражания. В годы войны и в
послевоенные годы советское общество тихо, без внешних сенсаций, [112] как
на Западе, совершило "сексуальную революцию" и превратилось в общество
сексуально распущенных людей. Когда на Западе заговорили о сексуальной
революции, в России уже буйствовал безудержный промискуитет, маскируемый
лицемерной и ханжеской идеологией. Я не осуждаю свободу сексуальных
отношений, я лишь констатирую ее как факт. Я не принимаю ее лично для себя.
Не знаю, является моногамия феноменом физиологическим или моральным. Думаю,
что морального в ней все-таки больше. В результате длительных наблюдений за
жизнью людей с этой точки зрения я пришел к выводу, что сексуальная свобода
явилась проявлением и в то же время одной из причин моральной деградации
людей.
Когда я бродил вечерами до полуночи с Иной по проспекту Мира, я был далек
от таких теоретических рассуждений. Мы ходили рядом и разговаривали. И наши
разговоры на темы, не имеющие никакого отношения к любви, были самым
прекрасным объяснением в любви. Теперь, когда все это кануло в прошлое, это
выглядит в идеализированном романтическом виде. А тогда я много страдал
из-за моей неспособности преодолеть барьер целомудрия. Многие из моих
знакомых ребят тогда уже познали женщину. Они советовали мне использовать
мою дружбу с Иной, уверяя, что если это не сделаю я, то это уж наверняка
наверстает какой-нибудь взрослый развратник. Мысль об этом причиняла боль,
но я не мог нарушить священное для меня табу. В дальнейшей моей жизни
постоянно случалось так, что я гордился не тем, сколько женщин мне довелось
покорить, а тем, в скольких случаях мне удалось воздержаться от этого.
Смысл потеряли прежние слова.
Исчезло ими названное чувство.
Ему на смену наша голова
Изобрела "постельное" искусство.
А я, как в прошлые века,
Хотел бы ей сказать такое:
Я полечу за облака,
Я опущусь на дно морское.
Я ради одного лишь взгляда [113]
Готов хоть сотню лет страдать.
Мне будет высшая награда
Жизнь за тебя свою отдать.
ЗНАКОМСТВО С МАРКСИЗМОМ
После принятия новой Конституции в 1936 году у нас в школе ввели
специальный предмет - изучение Конституции. Учителем у нас был аспирант
Московского института философии, литературы, истории (сокращенно МИФЛИ) по
фамилии что-то вроде Яценко.
Автором Конституции решили считать Сталина. На уроках мы изучали доклад
Сталина о Проекте Конституции. А с 1937 года мы стали изучать "Краткий курс
истории ВКП (б)", точно так же приписывавшийся Сталину. Особенно тщательно
мы изучали раздел "О диалектическом и историческом материализме". В качестве
дополнительной литературы мы читали "Вопросы ленинизма" Сталина. Я занимался
всем этим с большим интересом. Уже в школе я прочитал многие сочинения
Маркса и Энгельса помимо "Коммунистического манифеста", который мы были
обязаны знать по программе. Этот мой интерес к марксизму был частью моего
общего интереса к философии и социально-политическим проблемам. Новым тут
было то, что я уже начал искать теоретическое объяснение наблюдаемых мною
явлений жизни, а марксизм-ленинизм претендовал именно на это, т. е. на то,
чтобы быть самой высшей наукой о реальности. Мне потребовалось два года для
того, чтобы понять, что многие вопросы, возникшие у меня, он оставлял без
ответа, а на другие давал ответ ложный. Сталинские работы, с одной стороны,
облегчали мне вхождение в марксистские тексты, довольно путаные, а порою
нарочито заумные. Но с другой стороны, уже тогда я (и не только я) замечал
их вульгарность и даже нелепость. В них марксистские идеи доводились до
вульгарной абсурдности и давали повод для насмешки и непочтительного
отношения к святыням марксизма.
Наш учитель был очень доволен моим интересом к марксизму. Это от него я
впервые узнал о существовании МИФЛИ. Он давал мне списки философских книг,
[114] изучавшихся студентами философского факультета, разъяснял (конечно, в
меру своих познаний) непонятные места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
почувствовал очень скоро. Рационально же понял это много лет спустя, уже
после войны.
Одновременно с увлечением идеями идеального коммунизма у меня происходило
обострение критического отношения к советской реальности - назревал конфликт
между идеалами и их реализацией.
ЮНОШЕСКАЯ ДРУЖБА
В 1937 году у нас в классе появился новый ученик - Борис Езикеев. Он был
на два или три года старше меня. Он был психически больным, пролежал два
года [106] в больнице. Теперь врачи сочли его достаточно здоровым, чтобы
продолжать учебу в нормальной школе. В моей жизни он сыграл роль огромную.
На мой взгляд, он был гениально одаренным человеком. В любой другой стране
нашлись бы люди, которые помогли бы реализоваться его гению. В России же
было сделано все, чтобы помешать ему в этом и загубить его. Борис прекрасно
рисовал, сочинял замечательные стихи, был чрезвычайно тонким наблюдателем и
собеседником. В годы 1937 - 1940-й он был для меня самым близким человеком.
У нас произошло разделение труда: он стал в нашем маленьком обществе из двух
человек главным художником и поэтом, а я - главным философом и политическим
мыслителем. Кстати сказать, мы уже тогда в шутку объявили себя суверенным
государством.
ПЕРВЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ОПЫТЫ
Самые первые мои литературные опыты я не помню. То, что я запомнил,
относится уже к московскому периоду жизни.
В двенадцать лет я сочинил очень жалостливый рассказ о мальчике, которого
привезли учиться из деревни в Москву. Я использовал свой жизненный опыт.
Рассказ я написал под влиянием рассказа А.П. Чехова "Ванька Жуков". В
отличие от Чехова, конец рассказа я сделал оптимистическим и даже
апологетическим: школа, учителя, комсомольцы и пионеры помогли моему герою
преодолеть трудности. Рассказ я отдал учительнице русского языка и
литературы. Она меня похвалила. Рассказ хотели даже поместить в школьной
газете, но кое-кто нашел в нем крамолу. Уже в школе мои соученики и учителя
заметили одну мою особенность: если я хвалил какие-то явления советской
жизни, то получалось это так, что лучше было бы, чтобы я ругал, а не хвалил.
Очевидно, в литературе, как и в рисовании, я был прирожденным сатириком, но
не знал этого. И даже в тех случаях, когда я искренне хотел сказать что-то
положительное, у меня невольно проскальзывали сатирические нотки.
В 1937 году я сочинил рассказ на основе конкретной истории, случившейся в
соседнем доме. Суть истории [107] заключалась в следующем. В соседнем доме
арестовали инженера как "врага народа". Его семью куда-то выслали. Комнату
инженера отдали одному из рабочих завода, который разоблачил инженера.
Разоблачил, конечно, по поручению партбюро завода. Сын этого разоблачителя
появился в нашей дворовой компании как герой. Рабочего сделали инженером. Но
через несколько месяцев и его арестовали как "врага народа", а его семью
выслали из Москвы.
В это же время я начал "оригинальничать" (как сказала учительница) в моих
сочинениях по литературе. На самом деле к "оригинальничанью" я никогда не
стремился. Если что-то такое у меня и получалось в этом духе, то получалось
это непроизвольно. Я инстинктивно, а потом сознательно стремился всегда лишь
к истине и к ясности, стремился "докопаться до сути дела". Я хорошо запомнил
лишь одно мое такое сочинение со склонностью к "оригинальничанью" и
"философствованию". Анализируя один из рассказов Чехова о человеческой
подлости, я в нем сделал вывод об общечеловеческом характере негативных
качеств человека. "Помни, - написал я в заключение сочинения, - что пакость,
которую ты можешь сделать другим, другие могут сделать тебе самому". Мое
сочинение стало предметом обсуждения на комсомольском собрании. Меня осудили
за непонимание того, что правило, которое я сформулировал в конце сочинения,
имеет силу для буржуазного общества и что в нашем социалистическом обществе
действует закон взаимопомощи и дружбы.
Как комсомолец, я должен был выполнять какую-то общественную работу. Меня
назначили вожатым пионерского отряда в четвертом классе. Но эту общественную
работу я выполнял не очень охотно и не очень хорошо, - как я уже писал, я не
любил руководить другими. Гораздо охотнее я делал работу, исполнение которой
целиком и полностью зависело от меня одного. Я предложил комитету комсомола
школы выпускать сатирическую стенную газету. И предложил название "На перо".
Предложение мое одобрили. Меня назначили редактором газеты. Фактически я
делал эту газету один. И выпускал ее до окончания школы. Помимо рисунков
[108] и подписей к ним, я сочинял сатирические стихи и фельетоны.
Фельетоны, которые я сочинял для стенной газеты, не помню. Вообще, все
то, что делается "несерьезно", т. е. без личного отношения к делаемому как к
чему-то важному и без намерения сделать это делом жизни, почти совсем не
запоминается. В армии я выпускал "боевые листки" (т. е. тоже своеобразные
стенные газеты) иногда по несколько штук за один день. Но запомнил я из
сотен карикатур, реплик, стихов и фельетонов ничтожно мало. Точно так же
обстоит дело с тем, что я делал для стенных газет философского факультета
Московского университета и Института философии АН СССР.
В последние годы школы (1937 - 1939 годы) я сочинял много стихов. Стихи я
сочинял легко и на любые темы, часто - на пари. В этом отношении я подражал
русскому поэту Минаеву, сейчас почти забытому. Я его до сих пор люблю и
считаю самым виртуозным "рифмачом" в русской дореволюционной литературе. Он
на пари мог сочинять стихи без больших пауз, пройдя Невский проспект в
Петербурге от начала до конца. Я, подражая ему, сочинял стихи также на пари
без больших пауз, идя по проспекту Мира (бывшая Первая Мещанская) от
Колхозной площади до площади Рижского вокзала - расстояние, равное длине
Невского проспекта. Эти стихи я не записывал и даже не стремился запоминать.
Они в основном были такого сорта, что если бы о них узнали, то мне не
поздоровилось бы. Во всяком случае, опубликовать их было невозможно. Приведу
в качестве примера стихотворение "Первое пророчество", которое я сочинил в
1939 году, реставрировал в 1953 году и опубликовал в книге "Нашей юности
полет", посвященной тридцатилетию со дня смерти Сталина.
Пройдет еще немного лет.
И смысл утратят наши страсти.
И хладнокровные умы
Разложат нашу жизнь на части.
На них наклеят для удобств
Классификаторские метки.
И, словно в школьный аттестат, [109]
Проставят должные отметки.
Устанут даже правдецы
От обличительных истерий,
И истолкуют как прогресс
Все наши прошлые потери.
У самых чутких из людей
Не затрепещет сердце боле
Из-за известной им со слов,
Испытанной не ими боли.
Все так и будет. А пока
Продолжим начатое дело.
Костьми поляжем за канал.
Под пулемет подставим тело.
Недоедим. И недоспим.
Конечно, недолюбим тоже.
И все, что станет на пути,
Своим движеньем уничтожим.
Не думайте, будто я модернизировал содержание стихотворения. Идея
подставить тело под пулемет родилась в Гражданскую войну и была для нас
тогда привычным элементом коммунистического воспитания. А утверждение о том,
что здание нового общества строилось на костях народа, было общим местом в
разговорах в тех кругах, в которых я жил. Но оно не воспринималось как
разоблачение неких язв коммунизма. Более того, оно воспринималось как
готовность народа лечь костьми за коммунизм, каким бы тяжелым ни был путь к
нему. В коммунизм не столько верили, сколько хотели верить. Кто знает, как
сложилась бы моя судьба, если бы я начал печататься уже в те годы и приобрел
бы известность как поэт. Но я нисколько не жалею о том, что тот период
чрезвычайно интенсивного творчества прошел практически впустую. Он все-таки
был, и я об этом знаю. Я больше жалею о том, что не смог реализоваться как
поэт и как художник Борис Езикеев. Если бы это случилось, он мог бы стать
гордостью русской нации. Но в России до сих пор предпочитают пресмыкаться
перед любыми посредственными явлениями западной культуры, мешая живым
соотечественникам раскрыть свои таланты и убивая своих живых потенциальных
гениев.
[110]
ЮНОШЕСКАЯ ЛЮБОВЬ
Я сомневаюсь в том, что мой дедушка объяснялся в любви бабушке и давал
какие-то клятвы верности. Я сомневаюсь в том, что нечто подобное делал мой
отец в отношении моей матери. Но они любили, причем один раз и навсегда. Для
них их жены были единственными женщинами в их жизни. Им не было надобности
произносить слова любви. И без слов все было ясно. Я сделал шаг вперед, но
не настолько значительный, чтобы считать себя современным человеком в этом
отношении. Я много читал романов с описаниями любви и любовных отношений. В
большинстве случаев они мне казались слишком многословными и надуманными. А
современную эротическую литературу я категорически не приемлю. Я считаю ее
лживой и способствующей моральной деградации человечества. Наиболее близкими
по духу и наиболее искренними мне показались описания любви в творчестве
Лермонтова, Гюго и Гамсуна. В моих книгах совсем немного страниц посвящено
теме любви. Это главным образом в книгах "Желтый дом", "Иди на Голгофу" и
"Живи". Моя скупость в отношении этой темы объясняется не тем, что я не
придавал ей большого значения. Наоборот, эта тема была для меня священной. Я
просто боялся ее испачкать излишними словами. Я написал на эту тему лишь то,
что касалось меня лично, в искренности чего я был уверен и что считал
допустимым в рамках моих принципов.
В десятом классе школы я регулярно занимался в библиотеке-читальне имени
Тургенева. Сейчас это здание не существует. Его сломали, как и многое другое
в Москве. Сломали не в оплеванные сталинские годы, а совсем недавно. В
читальне я познакомился с девочкой, которую я несколько раз там видел и
которая мне очень нравилась. У нее было обычное русское имя - Анна. Но она
была похожа на испанку и просила называть ее Инессой, сокращенно - Иной. Ей
нравилось играть роль таинственной нерусской незнакомки. Училась она на
класс моложе меня в школе нашего района. В читальню ходила потому, что тут
можно встретить интересных ребят и поговорить. Она много читала, была
остроумной. Она увлекалась живописью, как и я с моим другом Борисом. [111]
Она прочно вошла в нашу компанию. У нее был старший брат, уже поступивший
на механико-математический факультет университета, и еще две младшие
сестры-школьницы. Дом у них был "полная чаша". Отец работал каким-то
начальником в торговле. Постоянно бывали гости. Много ели и пили. У Ины было
много знакомых ребят. Все они были влюблены в нее. Мы довольно часто
встречались у нее дома, а также в разных комбинациях бродили по проспекту
Мира и ходили по музеям. Ина, однако, отдавала, как мне казалось, некоторое
предпочтение мне перед прочими. Она любила разговаривать, а я был для нее
хорошим собеседником. Для нее интеллектуальная интересность молодого
человека была еще главным критерием в оценке его качеств. А я с точки зрения
разговоров тогда не имел конкуренции. Мы старались встречаться лишь вдвоем,
а в компаниях - быть ближе друг к другу. Я думаю, что нет надобности
описывать мое состояние влюбленности - тут не было ничего оригинального. Я
свое чувство переживал как человек, испытавший сильное влияние романтических
описаний любви. Плюс к тому пуританское, почти аскетическое воспитание в
семье и воспитание в школе, которое, несмотря на его лицемерность,
действовало в том же направлении. Я за все время нашей дружбы не осмелился
даже взять ее под руку. Это была романтическая, абсолютно чистая любовь. Я
уже в это время носил в себе зародыш некоей огромной тайны - тайны человека,
восстающего против всего мироздания. Я не хочу сказать, что в те годы такие
отношения между юношами и девушками были всеобщими, я хочу сказать лишь то,
что они встречались и были одной из тенденций идеалистического коммунизма.
Для меня проблема секса была прежде всего проблема духовная, идейная,
нравственная. И лишь во вторую очередь - физиологическая. Для меня женщина
представлялась как нечто такое, что дается мужчине раз и навсегда, как
одна-единственная и неповторимая богиня, как высший божественный дар. Именно
с Ины началось мое сознательное отношение к женщине как к богине. Я не
считаю это отношение наилучшим и достойным подражания. В годы войны и в
послевоенные годы советское общество тихо, без внешних сенсаций, [112] как
на Западе, совершило "сексуальную революцию" и превратилось в общество
сексуально распущенных людей. Когда на Западе заговорили о сексуальной
революции, в России уже буйствовал безудержный промискуитет, маскируемый
лицемерной и ханжеской идеологией. Я не осуждаю свободу сексуальных
отношений, я лишь констатирую ее как факт. Я не принимаю ее лично для себя.
Не знаю, является моногамия феноменом физиологическим или моральным. Думаю,
что морального в ней все-таки больше. В результате длительных наблюдений за
жизнью людей с этой точки зрения я пришел к выводу, что сексуальная свобода
явилась проявлением и в то же время одной из причин моральной деградации
людей.
Когда я бродил вечерами до полуночи с Иной по проспекту Мира, я был далек
от таких теоретических рассуждений. Мы ходили рядом и разговаривали. И наши
разговоры на темы, не имеющие никакого отношения к любви, были самым
прекрасным объяснением в любви. Теперь, когда все это кануло в прошлое, это
выглядит в идеализированном романтическом виде. А тогда я много страдал
из-за моей неспособности преодолеть барьер целомудрия. Многие из моих
знакомых ребят тогда уже познали женщину. Они советовали мне использовать
мою дружбу с Иной, уверяя, что если это не сделаю я, то это уж наверняка
наверстает какой-нибудь взрослый развратник. Мысль об этом причиняла боль,
но я не мог нарушить священное для меня табу. В дальнейшей моей жизни
постоянно случалось так, что я гордился не тем, сколько женщин мне довелось
покорить, а тем, в скольких случаях мне удалось воздержаться от этого.
Смысл потеряли прежние слова.
Исчезло ими названное чувство.
Ему на смену наша голова
Изобрела "постельное" искусство.
А я, как в прошлые века,
Хотел бы ей сказать такое:
Я полечу за облака,
Я опущусь на дно морское.
Я ради одного лишь взгляда [113]
Готов хоть сотню лет страдать.
Мне будет высшая награда
Жизнь за тебя свою отдать.
ЗНАКОМСТВО С МАРКСИЗМОМ
После принятия новой Конституции в 1936 году у нас в школе ввели
специальный предмет - изучение Конституции. Учителем у нас был аспирант
Московского института философии, литературы, истории (сокращенно МИФЛИ) по
фамилии что-то вроде Яценко.
Автором Конституции решили считать Сталина. На уроках мы изучали доклад
Сталина о Проекте Конституции. А с 1937 года мы стали изучать "Краткий курс
истории ВКП (б)", точно так же приписывавшийся Сталину. Особенно тщательно
мы изучали раздел "О диалектическом и историческом материализме". В качестве
дополнительной литературы мы читали "Вопросы ленинизма" Сталина. Я занимался
всем этим с большим интересом. Уже в школе я прочитал многие сочинения
Маркса и Энгельса помимо "Коммунистического манифеста", который мы были
обязаны знать по программе. Этот мой интерес к марксизму был частью моего
общего интереса к философии и социально-политическим проблемам. Новым тут
было то, что я уже начал искать теоретическое объяснение наблюдаемых мною
явлений жизни, а марксизм-ленинизм претендовал именно на это, т. е. на то,
чтобы быть самой высшей наукой о реальности. Мне потребовалось два года для
того, чтобы понять, что многие вопросы, возникшие у меня, он оставлял без
ответа, а на другие давал ответ ложный. Сталинские работы, с одной стороны,
облегчали мне вхождение в марксистские тексты, довольно путаные, а порою
нарочито заумные. Но с другой стороны, уже тогда я (и не только я) замечал
их вульгарность и даже нелепость. В них марксистские идеи доводились до
вульгарной абсурдности и давали повод для насмешки и непочтительного
отношения к святыням марксизма.
Наш учитель был очень доволен моим интересом к марксизму. Это от него я
впервые узнал о существовании МИФЛИ. Он давал мне списки философских книг,
[114] изучавшихся студентами философского факультета, разъяснял (конечно, в
меру своих познаний) непонятные места.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63