А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

При этом они приобретают различный смысл применительно к разным персонажам поэмы.
Для обломков старого мира злой и веселый ветер – сила враждебная. Он безжалостно выметает их из жизни как ненужный сор, валит с ног, загоняет в непролазные сугробы. Все они жалко скользят и падают, тщетно пытаются укрыться от метели.
Ветер хлесткий!
Не отстает и мороз!
И буржуй на перекрестке
В воротник упрятал нос.
И как разительно меняется интонация, весь строй стиха, как только речь заходит о тех, кто пошел против старого мира.
Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Сказано бодро, энергично, с задором: ветер – гуляет, снег – порхает, и этим двенадцати вьюга не страшна, не опасна. Они в ней как в родной стихии – и не скользят и не падают, а твердо идут вперед к своей далекой цели.
Так в поэме сплетаются, образуют целостное художественное единство и гневное сатирическое обличение старого мира и восторженное романтическое прославление его гибели.
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь –
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Что такое эта Святая Русь, в которую герои поэмы, а вместе с ними и сам поэт, призывают пальнуть пулей? Это не благостно-христианская или сказочно-декоративная Русь, увековеченная кистью Нестерова и Васнецова. Это – та историческая, «византийская» Россия, что называлась святой на языке Катковых и Леонтьевых, Победоносцевых и Столыпиных, Меньшиковых и Пуришкевичей, «страна рабов, страна господ», где все казалось раз навсегда поставленным на место: бог на иконе, царь на троне, поп на амвоне, помещик на земле, толстосум на фабрике, урядник на посту. Здесь трясли жирным брюхом и берегли добро, судили и засуживали, мздоимствовали и опаивали водкой, насиловали и пороли, а в гимназиях учили, что Пушкин обожал царя и почитал начальство.
Для характеристики этого мира Блок нашел совершенно уникальный по силе вложенного в него презрения образ, невероятно смелый в своей новизне. Можно было в десятый, в сотый раз изобразить старый мир колоссальным чудовищем, Молохом, перемалывающим свои жертвы, апокалипсическим Зверем, стоголовой Гидрой, еще каким-нибудь монстром. Блок сказал просто и убийственно: «паршивый пес».
Стоит буржуй на перекрестке
И в воротник упрятал нос.
А рядом жмется шерстью жесткой
Поджавший хвост паршивый пес.
Стоит буржуй, как пес голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос.
И старый мир, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
Этот пес будет назван еще нищим, ковыляющим, шелудивым… Все эти эпитеты говорят сами за себя: Блок хотел как можно безжалостней развенчать старый мир, сорвать окружавший его ореол мнимого величия и былой славы.
Счастливо найденный, неотразимо сатирический образ ознаменовал в русской поэзии целую эпоху – конец «древней сказки» о старом мире.
Блок как-то заметил: «"Медный всадник", – все мы находимся в вибрации его меди». Эта вибрация отдалась и в «Двенадцати». Казалось бы, никакого внешнего сходства: другая музыка, другой язык. Но объективная преемственность широких символических обобщений – налицо.
Есть знаменитая иллюстрация Александра Бенуа к «Медному всаднику»: гигантская тень коня с разгневанным всадником гонится по пустой площади за маленьким, обезумевшим от ужаса человеком. Среди замечательных рисунков Юрия Анненкова к «Двенадцати» (высоко оцененных и одобренных Блоком) есть один, на котором изображены схоронившийся в подворотне испуганный буржуй и жмущийся у его ног облезлый пес, а за ними – тоже громадная, но уже какая-то скорченная безликая черная тень: только царская мантия и корона.
Эти две иллюстрации – как бы заставки к началу и концу «императорского периода» русской истории: «гордый конь» и «паршивый пес». (В другой связи эти образы сопоставил в свое время Р.Иванов-Разумник.)
Но Блоку было мало заклеймить и высмеять бесславно гибнущий старый мир. Он хотел также показать силу, сотворившую революцию.
Стихия, в понимании Блока, есть начало одновременно и разрушительное и творческое, созидательное. Разрушая старое, она творит новое: «Из хаоса рождается космос; стихия таит в себе семена культуры; из безначалия создается гармония». Цель революции Блок видел в том, чтобы «все стало новым». Революция есть лаборатория творчества новых форм жизни.
Революционное действие в «Двенадцати» передано в руки коллективного героя – парней из городских низов, добровольно и с ясным сознанием долга вступивших в Красную гвардию.
Как пошли наши ребята
В красной гвардии служить –
В красной гвардии служить –
Буйну голову сложить.
Кто же они такие, эти двенадцать, какова их классовая, социальная природа? Она определена в поэме совершенно точно и не подлежит никаким вольным толкованиям: «рабочий народ»…
Из рабочего народа и формировалась в Петрограде и по всей стране Красная гвардия. В уставе ее, принятом 22 октября 1917 года, было записано: «Рабочая Красная гвардия есть организация вооруженных сил пролетариата для борьбы с контрреволюцией и защиты завоеваний революции». Как правило, в красногвардейские отряды отбирали людей проверенных, оправдавших доверие, цвет рабочего класса. Но, естественно, в целом красногвардейская масса не была и не могла быть однородной.
Люди (критики, читатели), относившиеся к «Двенадцати» сочувственно, по большей части все же упрекали Блока за то, что он передал дело революции не в те руки. Он, дескать, сам охарактеризовал своих героев как «голытьбу», да еще не просто голытьбу, а такую, которая заслуживает каторжного бубнового туза. Их стихия – это разбой, поножовщина, всяческий разгул.
Однако слово «голытьба» значит только то, что значит: беднота, голь перекатная, – самих пролетариев слово это нисколько не коробило. Далее: такими – с бубновым тузом – видит их не поэт, а напуганный и озлобленный обыватель, враг революции, тот буржуй, что с ненавистью следит за двенадцатью из-за наставленного воротника.
Двенадцать не скупятся на безответственные выкрики: «Нынче будут грабежи…», «Выпью кровушку…» Но они же твердят как клятву: «Товарищ, гляди в оба!», «Революцьонный держите шаг!», «Вперед, вперед, рабочий народ!»
В том-то и дело, что в душах двенадцати смешано то и другое – и глубоко засевшая забубённая удаль (еще ярче вспыхнувшая от сознания того, что, раз вся жизнь переворотилась, значит, все дозволено), и только просыпающееся чувство революционного долга. Оба эти начала не просто совмещены в героях поэмы, но противоборствуют, и такое противоборство вполне отвечает человеческой и социальной природе двенадцати.
Они бесспорно принадлежат к «рабочему народу». Но не к его авангарду. За партией большевиков шли люди, зачастую еще темные, одержимые слепой злобой к прежним хозяевам жизни и бравировавшие анархистскими замашками. Как правило, они просвещались и закалялись в революционной борьбе.
Блок и не ставил своей задачей показать в «Двенадцати» авангард революции, как мы сейчас его понимаем. Замысел поэта был в том, чтобы на языке искусства, не декоративно, а в столкновении живых человеческих страстей, раскрыть, как вырвавшаяся на простор «буйная воля» обретает путь и цель, превращается в «волевую музыкальную волну».
Двенадцать – эти ожесточенные враги старого мира – также и его жертвы. «Паршивый пес», что неотступно тащится вслед за ними, «хвост поджал – не отстает», это их собственное окаянное, рабское прошлое, которое раздуло в миллионах человеческих душ темное пламя дикости, жестокости, недоверия, мести. Только в революции они могут освободиться от этого наследия. Борьба за великую цель поднимает их на высоту нравственного и исторического подвига.
Такова была мысль Блока. Для него эти люди были героями революции, и он воздал им честь и славу – таким, какими их увидел. Известно, что в начале января 1918 года Блок в шумном споре защищал Октябрьскую революцию. Его никогда не видели таким возбужденным, он почти кричал: «А я у каждого красногвардейца вижу ангельские крылья за плечами».
3
Еще больше недоумений и споров, нежели «бубновый туз», вызвал у первых читателей и критиков «Двенадцати» символический образ Христа, который незримо и неведомо для красногвардейцев идет перед ними с красным флагом.
Этого Христа множество раз приводили в качестве наиболее разительного примера идейно-художественной непоследовательности Блока. С другой стороны, Христос был главной поживой для тех, кто пытался тенденциозно перетолковать «Двенадцать» в аполитичном и религиозном духе, вытравить из поэмы ее революционный смысл. Друзья и враги поэмы, каждый по-своему, упрекали Блока за Христа – то в ортодоксальной религиозности, то в грубом богохульстве.
Финал «Двенадцати» внушал серьезные сомнения самому Блоку. Когда ему сказали, что заключительная строфа поэмы кажется искусственно присоединенной, не связанной с целым, он отозвался так: «Мне тоже не нравится конец „Двенадцати“. Я хотел бы, чтобы этот конец был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но чем больше я вглядывался, тем яснее я видел Христа. И я тогда же записал у себя: к сожалению, Христос». (Заметим, однако, что удивление Блока было безосновательным: в эти дни он очень напряженно думал именно о Христе.)
Действительно, в записной книжке Блока 18 февраля 1918 года было записано: «Что Христос идет перед ними – несомненно. Дело не в том, „достойны ли они его“, а страшно то, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого?» Через день эта важная мысль была высказана в дневнике в более категорическом тоне, уже без вопросительной интонации: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы „недостойны“ Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой». И через несколько дней (в начале марта) Блок снова возвращается к тому же: «… если бы в России существовало действительно духовенство, а не сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелие и думавших о нем… Разве я «восхвалял»?.. Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь «Иисуса Христа». Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак».
Как видим, Блок подчеркивает символическую условность Христа «Двенадцати», само имя его берет в кавычки. Ясно, что его тревожило внутреннее несоответствие канонического образа «спасителя» и «искупителя» всей идейно-художественной тональности поэмы. В понимании этого противоречия и заключалась «страшная мысль», преследовавшая Блока. Он хотел, чтобы впереди красногвардейцев шел кто-то Другой, более достойный вести восставший народ в будущее, но не нашел никакого другого образа такой же морально-этической емкости и равного исторического масштаба, который способен был бы символически выразить идею рождения нового мира.
Поэтому Блок и говорил: «к сожалению, Христос», и вместе с тем не думал отказываться от «своего Христа». И три года спустя, в 1921 году, он говорил столь же твердо: «А все-таки Христа я никому не отдам».
Когда Блок пытался растолковать, каким он сам себе представляет «своего Христа», он оперировал отвлеченными, зрительно трудно представимыми понятиями: «кто-то огромный», «как-то относящийся» к флагу, что тревожно бьется под ветром, за снежной бурей и ночной темнотой. Огромность и тревожность – вот что призван был передать образ Христа. В августе 1918 года Блок рассказывал, как любит он ходить по ночному городу в метель, когда все кругом «как бы расплывается». И вдруг – в переулке мелькнуло что-то светлое – может быть, флаг? «Вот в одну такую на редкость вьюжную зимнюю ночь мне и привиделось светлое пятно; оно росло, становилось огромным. Оно волновало и влекло. За этим огромным мне мыслились двенадцать и Христос».
Ничего более точного, определенного Блок сказать не мог. Но как много сказано!
Необходимо иметь в виду, что с образом Христа у Блока были связаны свои исторические представления, и вне их понять символику «Двенадцати» невозможно.
Прежде всего это не церковный Христос, именем которого Блок будто бы хотел религиозно оправдать и освятить революцию. Церковь, самый дух православия, поповщина – все это было Блоку с юных лет чуждым и враждебным. И навсегда таким осталось: «Учение Христа, установившего равенство людей, выродилось в христианское учение, которое потушило религиозный огонь и вошло в соглашение с лицемерной цивилизацией…» (март 1918 года). Церковь исказила и опошлила самый образ Христа, его именем освятили «инквизицию, папство, икающих попов, учредилки». Но достаточно вникнуть в первоначальное, не захватанное попами содержание евангельской легенды, чтобы убедиться в том, что «Христос – с красногвардейцами».
Да, из Евангелия мы знаем, что Иисус в своем человеколюбии не только пришел прежде всего к блудницам и разбойникам и назвал их первыми в своем царстве, но и сам был «причтен к злодеям» – был распят вместе с двумя разбойниками. («И был с разбойником», – цитирует Блок Евангелие от Луки в черновике «Двенадцати».) Он был заодно с горемычными, голодными, темными и грешными. Это им, а не богатым, преуспевающим и довольным обещал он новую жизнь. В этом смысл блоковского замечания: «Опять он с ними» – то есть с голытьбой, что двадцать веков спустя поднялась за свои права, за свое место под солнцем. «Опять» – потому, что именно таково было первоначальное христианство: «религия рабов, изгнанников, отверженных, гонимых, угнетенных» (Энгельс).
Таким, вероятно, был бы Христос в пьесе, которую Блок задумал непосредственно перед созданием «Двенадцати». В плане драмы, записанном 7 января, Христос охарактеризован как существо странное, бесполое – «не мужчина, не женщина» («женственный призрак») – и грешное. Апостолы – люди простые, грубые и темные галилейские рыбаки, тогдашняя голытьба, озлобившаяся на жрецов, богачей и фарисеев, – и от них, от народа, Христос «получает все»: «"апостол" брякнет, а Иисус разовьет». Это обстоятельство важное: Иисус не столько даже вождь и учитель тогдашней голытьбы, сколько «глас народа», как бы рупор, через который в мир идет весть о новой большой правде.
Кругом – старая испорченная жизнь: «загаженность, безотрадность форм, труд». Обстановка, бегло намеченная в плане пьесы, напоминает сцены петроградской улицы революционных дней: нагорная проповедь названа митингом, вокруг Христа – толкотня, неразбериха, кто-то с кем-то ругается, слоняются и что-то бубнят какие-то недовольные, «тут же проститутки». Но мировая правда, идущая от этих грубых и грешных людей, прекрасна.
Так приоткрывается наиболее важная сторона блоковского представления о Христе. Он был для поэта не только воплощением святости, чистоты, человечности, справедливости, но и символом, знаменующим стихийное, бунтарско-демократическое, освободительное начало и торжество новой всемирно-исторической идеи.
Первоначальное христианство явилось, в понимании Блока, великой религиозно-нравственной силой, которая нанесла сокрушительный и непоправимый удар изжившему себя старому языческому миру, а Христос – выступил «вестником нового мира». Он произнес «беспощадный приговор» растленной государственности и цивилизации миродержавного и преступного Рима.
«Когда появился Христос, перестало биться сердце Рима», ветер христианства разросся в бурю, истребившую старый мир, – говорит Блок в очерке «Каталина», написанном вслед за «Двенадцатью» и важном для понимания проблематики поэмы (авантюрист-бунтовщик Каталина демонстративно назван «римским большевиком»; Блок сам указал, что смотрел на этот очерк как на «проверку» поэмы).
С присущей ему склонностью устанавливать широкие исторические аналогии Блок сближал свое переломное время с эпохой раннего христианства, сопоставлял распад императорского Рима с концом царской, помещичье-буржуазной России. Это была любимая историософская мысль Блока, и он развивал ее многократно.
Образ Христа – олицетворение новой всемирной и всечеловеческой веры, новой морали – послужил для Блока символом всеобщего обновления жизни, начатого русской революцией, и в таком значении появился в финале «Двенадцати». Это как бы наивысшая санкция делу революции, какую нашел поэт в том арсенале исторических и художественных образов, которым он владел.
4
От общей идейно-художественной концепции «Двенадцати» неотделима драматическая история любви и преступления Петрухи, который ненароком убивает свою былую подружку Катю, изменившую ему ради преуспевающего Ваньки. История эта занимает в поэме слишком много места (шесть песен из двенадцати), чтобы можно было счесть ее чем-то случайным и посторонним.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84