А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Блок сказал Белому, что приехал вовсе не ради вечера, а потому, что тот его позвал. Он весело шутил в стиле «Записок Пиквикского клуба», стращал, что киевляне погонят с эстрады. Но киевские обыватели и даже местные власти, пришедшие поглазеть на декадентов, встретили их приветливо. Белый сгустил краски, утверждая, что они с Блоком провалились и что успех снискал один бездарный, громогласный и импозантный Кречетов. Блок сообщил матери: «Вечер сошел очень хорошо». В прессе, как водится, позубоскалили насчет декадентов. В черносотенном «Киевлянине» выясняли, что съел и выпил Александр Блок в театральном буфете.
Два дня прошли в прогулках по Киеву, банкетах, приеме визитеров. На третий с Белым, конечно, произошла очередная история. Он должен был читать в том же театре лекцию, но накануне ночью разбудил Блока в сильнейшем нервном припадке.
«Что с тобой?» – «Не знаю… Кажется, начинается холера…»
Всю ночь напролет Блок ухаживал за ним, как добрая нянька. Белый безостановочно бегал по комнате, Блок сидел неподвижно. Он вызвался прочитать написанный Белым текст лекции вместо него, но утром врач не нашел холеры, Белый оправился и прочитал лекцию сам.
Он поведал Блоку о своих бедах, о своем одиночестве. «Да, понимаю, – тебе трудно живется», – откликнулся Блок. И вдруг сказал решительно: «Едем вместе в Петербург». – «А как же Люба?» – «Все глупости: едем!»
Было совершенно ясно, что ехать незачем. Но Белый поехал. В Петербурге Блок отвез его в гостиницу «Англетер» на Исаакиевской площади. «Здесь тебе близко от нас, здесь всегда останавливался Владимир Соловьев… Теперь я пойду – предупредить надо Любу, а ты приходи-ка к нам завтракать; да – не бойся!»
Блоки к тому времени переехали на Галерную в старинный дом Дервиза. Рядом была Нева, Николаевский мост, все великолепие парадного фасада Петербурга, но из окон квартиры ничего этого видно не было. Окна выходили в узкий двор, обсаженный, впрочем, деревьями. Квартира была скромная – четыре небольшие комнаты, вытянутые вдоль коридора. В самой дальней и самой просторной, оклеенной темно-синими обоями, поселился Блок.
Белый заходил часто. Был на последнем представлении «Балаганчика» у Комиссаржевской (19 октября). Блок напоил его в буфете коньяком, – он опьянел, сидел развалясь в первом ряду, подмигивал актрисам и покуривал папироску.
Любовь Дмитриевна, встречи с которой он побаивался, поразила его. «Она, прежде тихая, затараторила с нервностью и аффектацией, преисполненная суетой». О том, что вскоре произошло между ними, мы уже знаем.
Отношения же с Блоком тянулись кое-как и неотвратимо шли к финалу. Нужно о них досказать. Переписка почти сошла на нет, касалась только мелких литературных дел. Нападки свои Белый не прекращал. Так, в декабре, в газете «Раннее утро» он обозвал статьи Блока в «Золотом руне» – «совершенно неталантливыми, запутанными», а к автору их обращался в таком тоне: «Г-н Блок, ведь вы дитя, а не критик!»
Блок на эти эскапады внимания не обращал. Накануне Нового года он написал Белому: «У меня очень одиноко на душе, много планов, много тоски, много надежды и много горького осадка от прошлого. По всему этому хочется быть одному».
В январе Белый снова побывал в Петербурге, но появиться у Блоков после того, что произошло у него с Любовью Дмитриевной, уже не мог. Он встретился с Блоком на нейтральной территории – все в том же ресторане Палкина. Простились и разошлись, и это оказалось прощаньем перед долгой разлукой. Снова условились, что личные отношения нужно отделять от литературных. Но это были уже пустые слова, поскольку Белый этой разницы не улавливал. Так тянулось до апреля 1908 года, когда Блок получил с нежной дарственной надписью «Кубок метелей» – четвертую и последнюю «симфонию» Белого.
«Ты, пожалуй, не можешь сейчас представить, с каким чувством я приступлю к нему», – писал Блок, получив «Кубок». А когда прочитал, отозвался так: «Я нашел эту книгу не только чуждой, но глубоко враждебной мне по духу… Ты пишешь, что симфония эта – самая искренняя из всех; в таком случае я ничего в Тебе не понимаю, никогда не пойму, и никто не поймет… К этому присоединяется ужасно неприятное впечатление от Твоих рецензий в „Весах“».
Нужно заметить, что в «Кубке метелей» встречались довольно грубые выпады по адресу «великого Блока», плоские шуточки по поводу «чуда св. Блока».
Тогда же Блок прочитал книгу Сергея Соловьева «Crurifragium», где бывший друг в ответ на строгую критику его стихов в статье Блока «О лирике» сводил с ним счеты в совершенно непозволительном тоне.
Блок писал матери о «неуловимо хамских» выпадах в «Кубке метелей» и «очень уловимо хамской» полемике Соловьева: «Московское высокомерие мне претит, они досадны и безвкусны, как индейские петухи. Хожу и плююсь, как будто в рот попал клоп. Черт с ними».
В ответ на письмо о «Кубке метелей» Белый известил Блока (3 мая), что прерывает с ним отношения. Он поспешил сделать это и тем самым оставить за собой последнее слово, потому что уже была в печати и со дня на день должна была появиться в «Весах» его статья «Обломки миров» – о сборнике лирических драм Блока.
Здесь он в еще более грубой форме повторил свои прежние обвинения в «кощунстве» и «пустоте мысли»: Блок – «талантливый изобразитель пустоты», он «сначала распылил мир явлений, потом распылил мир сущностей», к драмам его невозможно подойти «с точки зрения цели, смысла, ценности», это – «бесцельная тризна поэта над своею душой», безнадежно погибшей, «провал, крах, банкротство». Короче говоря, «Бри! – и все тут».
Спрашивается, на что рассчитывал Белый, публикуя эту статью и уверяя вместе с тем, что он отделяет личное отношение к Блоку от литературных споров? А ведь Блок за все эти смутные годы неразберихи и полемики ни разу не задел Белого в печати, напротив – цитировал его сочувственно, а газетные фельетоны его о «символическом театре» назвал «замечательными», утверждая, что они «стоят иной объемистой книги».
Запоздалый разрыв Блок воспринял как наилучшую форму ликвидации мучительных, зашедших в тупик отношений: «Я чувствую все больше тщету слов. С людьми, с которыми было больше всего разговоров (и именно мистических разговоров), как А.Белый, С.Соловьев и др., я разошелся; отношения наши запутались окончательно, и я сильно подозреваю, что это от систематической „лжи изреченных мыслей“» (письмо к М. И. Пантюхову, 22 мая 1908 года). А через месяц в записной книжке он подвел последнюю черту: «Хвала создателю! С лучшими друзьями и „покровителями“ (А.Белый во главе) я внутренно разделался навек. Наконец-то!»
Здесь мы надолго расстаемся с Андреем Белым.

РОССИЯ
1
В январе 1908 года Блок поделился с матерью своими ближайшими планами и намереньями. Главным была «Песня Судьбы». Далее: «Я должен установить свою позицию и свою разлуку с декадентами». Сделать это он собирался в новых задуманных работах – о театре, о критике, об Ибсене.
Собственно, он уже установил свою позицию, взволнованно заговорив о той литературе, над которой символистская критика поставила знак табу. Но ему еще нужно было изобличить самый дух декаданса.
Для открытия сезона 1907 года у Комиссаржевской Мейерхольд поставил «Пробуждение весны» Франка Ведекинда – образцового немецкого декадента, предшественника экспрессионистов. Известность его была велика: он эпатировал чинную буржуазную публику пьесами, в которых элементарно и грубо трактовал «проблемы пола». Мещанам и филистерам это казалось неслыханным потрясением основ, – они валом валили на Ведекинда.
Блок, посмотрев спектакль Мейерхольда, выразился коротко и ясно: «Скука пересилила порнографию». Затем – выступил со статьей, в которой возню с Ведекиндом поставил в прямую связь с общественно-нравственной обстановкой, сложившейся в России. Болезненный интерес к «проблеме пола» характерен для наступивших «досадных, томительных, плоских дней»: «Никогда этот вопрос не стоял так у нас, в России; если же и становится так теперь, то только в замкнутых кругах, обреченных на медленное тление, в классах, от которых идет трупный запах». Так зачем же слушать благоразумно-цинического немца, изнемогающего от сытости? «Мы – голодные, нам холодно».
Не прошло и месяца, как Мейерхольд поставил «Пеллеаса и Мелизанду» Метерлинка с Комиссаржевской в главной роли. Блок отозвался о новом спектакле безжалостно. Он хотел бы, чтобы все было «проще, проще, проще», а тут какие-то кубики и цилиндры, «желто-грязная занавеска», какие-то «декадентские цветы или черт его знает что», пестрая мазня – «чего-то наляпано и набрызгано». На сцене – ни человеческих голосов, ни человеческих движений, одна вульгарно-декадентская «дурная бесконечность».
Но это было только увертюрой.
В статье «Литературные итоги 1907 года», которая завершила и его собственный литературный год, Блок перешел от вопросов собственно литературных к более общим.
И тут он обрел настоящий публицистический пафос и заговорил не просто жестко, а грубо. Нестерпима выспренняя болтовня об искусстве и религии, осточертели стилизованные спектакли и «вечера свободной эстетики». Над всем этим стоит знак неблагополучного времени. «Реакция, которую нам выпало на долю пережить, закрыла от нас лицо жизни, проснувшейся было, на долгие, быть может, годы. Перед нашими глазами – несколько поколений, отчаивающихся в своих лучших надеждах». А самодовольные эстеты и «религиозные искатели», окончательно потеряв чувство ответственности, даже не задаются вопросом: «Как быть с рабочим и мужиком?»
Незадолго перед тем, в октябре 1907 года, были возобновлены Религиозно-философские собрания. Когда-то, до революции, Мережковские и их присные самоуверенно возвещали «гордые истины», «сладострастно полемизировали с туполобыми попами». И вот теперь, в обстановке насилия и безнадежности, они «возобновили свою болтовню». Снова закружились в хороводе высокоумные интеллигенты, поседевшие в спорах о Христе и Антихристе, благотворительные дамы «в приличных кофточках», жирные попы. Все это «словесный кафе-шантан», кощунственная форма самоуслаждения испуганных людей. Они не решатся сказать Столыпину и Синоду никаких настоящих слов, хотя все еще не прочь рядиться в ветхие одежды либерализма, который полностью изжил себя «в наше время, когда сама подлость начинает либеральничать».
«А на улице – ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, людей вешают, а в России – реакция, а в России – жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти нововременцы, новопутейцы, болтуны в лоск исхудали от собственных исканий, никому на свете, кроме „утонченных“ натур, не нужных, – ничего в России не убавилось бы и не прибавилось!»
Вот как он заговорил.
Можно было бы впасть в полное отчаянье, если бы не примеры другого рода. Блок приводит в своей статье выдержки из полученного им письма «молодого крестьянина дальней северной губернии, начинающего поэта».
Оказывается, пока литераторы «ссорятся и сплетничают», чиновники служат, «религиозные искатели» предаются утонченным словопрениям, а поэты кропают стихи, во глубине России происходит глухое брожение и накопление еще не приведенных в действие сил.
Письмо прислал из далекого Заонежья Николай Клюев, колоритнейшая личность и богатое творчество которого до сих пор освещены и изучены недостаточно.
Воспитанный в древлем благочестии и «истинной вере», впитавший в себя дух и предания народно-религиозной культуры русского Севера, человек сложный, очень себе на уме, Клюев в ту пору был еще совсем молод, но позади у него были уже скитания по монастырям и скитам, «спасение» в Соловках, хлыстовские «корабли», солдатчина, связи с революционным подпольем, тюрьма, а главное, сознание предназначенной ему миссии народного поэта-пророка, обличающего грехи и пороки прогнившей дворянской клики и бездушных книжных людей. Сектантский экстремизм причудливо совмещался в нем со стихийно-бунтарскими настроениями.
Клюев был начитан не только в духовной литературе, но и в современной поэзии. Покоренный музыкой и «райскими образами» блоковской лирики, он подражал ей в своих ранних стихотворных опытах. Именно ощущение близости и родственности поэтических переживаний дало ему повод обратиться к Блоку не только с комплиментами, но и с обличениями. Письмо Клюева дышало откровенной ненавистью к барству – ко всем, кто чуждается «нашего брата».
«О, как неистово страдание от „вашего“ присутствия, какое бесконечно-окаянное горе сознавать, что без „вас“ пока не обойдешься! Это-то сознание и есть то „горе-гореваньице“ – тоска злючая-клевучая, кручинушка злая, беспросветная… Редко-редко встречаются случаи холопской верности нянь и денщиков, уже достаточно развращенных господской передней. Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни есть показатель упорного желания отделаться от духовной зависимости, скрыться от дворянского вездесущия. Сознание, что „вы“ везде, что „вы“ „можете“, а мы „должны“, вот необоримая стена несближения с нашей стороны…» А со стороны господ – только глубокое презрение и «телесная брезгливость», только позорное равнодушие к многовековой борьбе и страданиям народа.
На Блока письмо Клюева произвело сильное впечатление. Он сопроводил его в своей статье словами: «Что можно ответить и как оправдаться? Я думаю, что оправдаться нельзя, потому что вот так, как написано в этом письме, обстоит дело в России, которую мы видим из окна вагона железной дороги, из-за забора помещичьего сада да с пахучих клеверных полей, которые еще А.А.Фет любил обходить в прохладные вечера, „минуя деревни“».
В красноречивых признаниях и обличениях сектанта Блок уловил (так показалось ему) голос народной России, которой он, в сущности, совсем не знал. К тому же его, конечно, тронуло отношение Клюева к «Нечаянной Радости».
«Мы, я и мои товарищи, читаем Ваши стихи… Нам они очень нравятся. Прямо-таки удивление. Читая, чувствуешь, как душа становится вольной, как океан, как волны, как звезды, как пенный след крылатых кораблей. И жаждется чуда прекрасного, как свобода, и грозного, как страшный суд».
Оказывается, вот как принимают его стихи «во глубине России», и до чего же это не похоже на анафемствующую критику соловьевцев. Значит, Россия все-таки услышала его…
Вот почему он придал письмам Клюева такое преувеличенное значение. Они довольно интенсивно переписывались (письма Блока безвозвратно пропали), потом встречались. И Блоку нужно было многое продумать, прежде чем он убедился, что мир Клюева это еще не Россия, а только малый, глухой и темный угол ee.
Но сейчас все было по-другому. После первого же клюевского письма у Блока возникает мысль, что лет через пятьдесят, а может быть, и через сто, появится наконец истинно великий писатель «из бездны народа» – и «уничтожит самую память о всех нас». (Эту мысль он последовательно развивал многие годы, вплоть до самой Октябрьской революции.) У него складывается четкое представление о пропасти, разделяющей маленькую кучку мятущейся и запутавшейся в своих метаниях интеллигенции – и громаду многомиллионного народа с его упорной думой о своем. «Письмо Клюева окончательно открыло глаза».
Изведав дыхание свободы, увидев лицо реакции, разуверившись в химерах, расставшись с друзьями и покровителями, Блок наконец обрел почву, судьбу и волю.
В декабре 1907 года он пишет Л.Я.Гуревич по поводу ее документальной книжки о событии 9 января: «Сейчас, ночью, я прочел ее не отрываясь, с большим напряжением. Хочу сказать Вам, что услышал голос волн большого моря; все чаще вслушиваюсь в этот голос, от которого все мы, интеллигенты, в большей или меньшей степени отделены голосами собственных душ… Но, верно, только там – все пути. Может быть, те строгие волны разобьют в щепы все то тревожное, мучительное и прекрасное, чем заняты наши души».
Если даже разобьют, то и это нужно принять – во имя высшей правды и высшей ценности, которые несет с собой жизнь.
В предисловии к третьему сборнику стихов «Земля в снегу» Блок сказал о «неумолимой логике» своих книг, которая отвечает «неизбежной, драматической последовательности жизни». Судьба правит душой поэта. Но «не победит и Судьба» – потому что есть еще и Воля, воля к жизни, к правде, к борьбе, к деянию и подвигу. И есть некая точка притяжения всех пробудившихся душевных сил, некая вечная, неизменная сущность (Блок называет ее Единой Звездой), влекущая к себе, как Земля Обетованная: «…в конце пути, исполненного падений, противоречий, горестных восторгов и ненужной тоски, расстилается одна вечная и бескрайная равнина – изначальная родина, может быть, сама Россия».
2
"Россия… Страна, пережившая подъем и поражение революции и переживающая мучительное «переходное время», когда вокруг еще темно, но уже разгорается «далекое багровое зарево событий, которых мы все страстно ждем, которых боимся, на которые надеемся».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84