А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Набросок письма обрывается на полуслове: «Таким образом, все более теряя надежды, я и прихожу пока к решению…»
Решение ясное – покончить счеты с жизнью. В дневник заносятся указания завещательного характера. Тема самоубийства проникает в стихи.
Ушел он, скрылся в ночи,
Никто не знает, куда.
На столе остались ключи,
В столе – указанье следа…
На белом холодном снегу
Он сердце свое убил.
А думал, что с Ней в лугу
Средь белых лилий ходил.
«Я пролью всю жизнь в последний крик…», «Мой конец предначертанный близок…», «Я закрою голову белым, закричу и кинусь в поток…». В душную, трагическую атмосферу этих стихов вдруг вторгаются «реалии»;
Ему дивились со смехом,
Говорили, что он чудак
Он думал о шубке с мехом
И опять скрывался во мрак…
Пройдет много трудных лет – и эта полумодная шубка с черным мехом, уже знакомая нам по письму к Л.Д.М., откликнется в стихах как мучительное воспоминание:
Звонят над шубкой меховою,
В которой ты была в ту ночь…
Блок вспомнил здесь ночь с 7 на 8 ноября 1902 года, когда долго, без малого четыре года, назревавший кризис наконец разрешился.
4
Бестужевки устраивали очередной благотворительный бал в великолепном белоколонном зале Дворянского собрания (нынешняя Ленинградская филармония). Все было налажено по раз навсегда заведенному ритуалу – концерт с участием знаменитостей, танцы, буфет, цветочные киоски…
Любовь Дмитриевна уверяла, что ей «вдруг стало ясно: объяснение будет в этот вечер». Блок, в свою очередь, накануне сделал в дневнике многозначительную запись с цитатой из Евангелия: «Маловернии Бога узрят. Матерь Света! я возвеличу Тебя!» И подписался: «Поэт Александр Блок».
Люба пришла на бал с двумя подругами, в парижском голубом платье. Они уселись на хорах, неподалеку от лестницы, ведущей вниз.
«Я повернулась к этой лестнице, смотрела неотступно и знала: сейчас покажется на ней Блок». Предчувствие ее не обмануло: «Блок подымался, ища меня глазами, и прямо подошел к нашей группе. Потом он говорил, что, придя в Дворянское собрание, сразу же направился сюда, хотя прежде на хорах я и мои подруги никогда не бывали. Дальше я уже не сопротивлялась судьбе; по лицу Блока я видела, что сегодня все решится…»
Часа в два ночи он спросил, не устала ли она и не хочет ли идти домой. Она сразу согласилась. Их обоих била лихорадка.
Вышли молча – она в красной ротонде, он в голубоватой студенческой шинели. Не сговариваясь повернули к «своим местам» – по Итальянской, мимо Моховой, дальше – к Литейному. «Была очень морозная, снежная ночь. Взвивались снежные вихри. Снег лежал сугробами, глубокий и чистый».
Блок начал говорить. Когда подошли к Фонтанке, к Симеоновскому мосту, сказал, что любит и что судьба его – в ее ответе. Она невпопад лепетала, что «теперь уже поздно». Он продолжал говорить о своем, мимо ее лепета. «В каких словах я приняла его любовь, что сказала – не помню, но только Блок вынул из кармана сложенный листок, отдал мне, говоря, что если б не мой ответ, утром его уже не было бы в живых. Этот листок я скомкала, и он хранится весь пожелтелый, со следами снега».
Сейчас этот скомканный листок лежит в архиве. Это – записка с указанием адреса, датированная тем же днем – 7 ноября 1902 года: «В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее вполне „отвлеченны“ и ничего общего с „человеческими“ отношениями не имеют». Подписано: «Поэт Александр Блок».
(Зная Блока, его неспособность пускать слова на ветер, нужно думать, он, в самом деле, в ту ночь был на шаг от смерти. Подумать только, от юноши остались бы одни «Ante Lucem» и «Стихи о Прекрасной Даме» (даже без «Распутий»). Конечно, и это немногое стало бы явлением в русской поэзии, но страшно представить себе, что мир не узнал бы ничего остального, то есть не узнал бы Александра Блока!)
Домой он отвез ее в санях. О чем-то спрашивал, но она была как в дурмане. «Морозные поцелуи, ничему не научив, сковали наши жизни».
Вернувшись в Гренадерские казармы, Блок крупно, как на памятной плите, записал в дневнике:
Сегодня 7 ноября 1902 года
совершилось то, чего никогда
еще не было, чего я ждал четыре года.
Кончаю как эту тетрадь,
так и тетрадь моих стихов
сего 7 ноября (в ночь с 7-го на 8-е).
Прикладываю билет, письмо, написанное
перед вечером, и заканчиваю
сегодня ночью обе тетради.
Сегодня – четверг.
Суббота – 2 часа дня – Казанский собор.
Я – первый в забавном
русском слоге о добродетелях Фелицы
возгласил.
(Билет – на бал в Дворянском собрании; письмо – записка о самоубийстве, которая была у Блока в кармане. «Я – первый…» – цитата из Державина.)
На следующий день, 8 ноября, было написано стихотворение, открывающее в книгах Блока уже новый (после «Стихов о Прекрасной Даме») раздел «Распутья»:
Я их хранил в приделе Иоанна,
Недвижный страж, – хранил огонь лампад.
И вот – Она, и к Ней – моя Осанна –
Венец трудов – превыше всех наград.
Я скрыл лицо, и проходили годы.
Я пребывал в Служеньи много лет.
И вот зажглись лучом вечерним своды,
Она дала мне Царственный Ответ…
В этот же день он получил от Любы записочку: «Мой милый, дорогой, бесценный Сашура, я люблю тебя! Твоя».
В субботу, 9-го, они, как было условлено, встретились в Казанском соборе. Оттуда пошли в Исаакиевский. Храм был пуст. Затерявшись в этой громаде, в дальнем темном углу, они были как бы отделены от всего мира.
Люба рассталась с Блоком завороженная и покоренная. «Вся обстановка, все слова – это были обстановка и слова наших прошлогодних встреч; мир, живший тогда только в словах, теперь воплощался. Как и для Блока, вся реальность была мне преображенной, таинственной, запевающей, полной значительности. Воздух, окружавший нас, звенел теми ритмами, теми тонкими напевами, которые Блок потом улавливал и заключал в стихи».
…И зимней ночью, верен сновиденью,
Я вышел из людных и ярких зал,
Где душные маски улыбались пенью,
Где я ее глазами жадно провожал.
И она вышла за мной, покорная,
Сама не ведая, чт будет через миг.
И видела лишь ночь городская, черная,
Как прошли и скрылись: невеста и жених.
И в день морозный, солнечный, красный –
Мы встретились в храме – в глубокой тишине.
Мы поняли, что годы молчанья были ясны,
И то, что свершилось, – свершилось в вышине.
Снова пошли встречи – довольно редкие (он хворал), прогулки в Лесном парке под зимним лиловым небом, уже «пророчащим мятежи и кровь», и – переписка, нервическая, «иногда – с телеграммами, с немедленным беспокойством, как только нет письма». А письма посылались ежедневно, а то и по нескольку раз в день, и их приходилось скрывать от домашних, что создавало множество затруднений.
Письма Блока к Л.Д.М. за 1902-1903 годы (их свыше ста) – это не просто письма, в обычном понимании этого слова, а сплошной поток лирики, некое художественное единство, «роман в письмах» со своим сюжетом, а по стилю, по образной ткани – нечто вроде «поэмы в прозе», – органическое дополнение к блоковскому первому тому. (Так, кстати сказать, они и воспринимались той, кому были адресованы.) То, что оставалось недосказанным в стихах, получало обоснование в письмах; метафизика любви, которую Блок развивал в письмах, обретала художественную плоть в стихах, – круг замыкался.
«Нет больше ничего обыкновенного и не может быть»: такая любовь ниспосылается свыше, – произошло нечто из ряда вон выходящее, некое чудо, которое «недвижно дожидалось случая три с половиной года» и не имеет ничего общего с «обыкновенными любовными отношениями».
При всей сгущенности мистического жаргона, которым злоупотреблял Блок, в письмах его громко звучит живая человеческая страсть. Сам он в одном из писем назвал ее «несгорающей любовью, в которой сгорает все, кроме нее самой».
В этой необыкновенной любви он «обрел силу своей жизни», познал «гармонию самого себя», угадал предопределенность своей судьбы.
Тон переписки был задан сразу.
Александр Блок – Л.Д.М. (10 ноября 1902 года): «Моя жизнь вся без изъятий принадлежит Тебе с начала и до конца… Если мне когда-нибудь удастся что-нибудь совершить и на чем-нибудь запечатлеться, оставить мимолетный след кометы, все будет Твое, от Тебя и к Тебе».
Л.Д.М. – Александру Блоку (12 ноября 1902 года): «Нет у меня слов, чтобы сказать тебе все, чем полна душа, нет выражений для моей любви… Я живу и жила лишь для того, чтобы давать тебе счастье, и в этом единственное блаженство, назначенье моей жизни».
… В едва налаженные отношения при всей их возвышенности вторгалась грубая житейская проза. Невозможно же было все время встречаться в соборах. А визиты на Забалканский вызывали одно раздражение: там, на людях, они были только «знакомыми», приходилось обращаться друг к другу на «Вы» и вообще ломать комедию. Появляются меблированные комнаты на Серпуховской, 10 (неподалеку от Забалканского), куда можно было хотя бы на полчаса забежать днем или вечером – повидаться или, на худой конец, получить письмо. Но с миром меблирашек была связана вечная боязнь слежки, пересудов, всяческой пошлости и грязи. Все это «отравляло самые чистые мысли».
Л.Д.М., девица благонравная, находившаяся в строгом послушании у крутой матери, впадает в нервозность и сомнения. Уже усвоив язык Блока, она пишет: «…я вижу, что мы с каждым днем все больше и больше губим нашу прежнюю, чистую, бесконечно прекрасную любовь. Я вижу это и знаю, что надо остановиться, чтобы сохранить ее навек, потому что лучше этой любви ничего нет на свете: победил бы свет, Христос, Соловьев». Она только любит; рассуждать и решать должен он: «Реши беспристрастно, объективно, что должно победить: свет или тьма, христианство или язычество, трагедия или комедия. Ты сам указал мне, что мы стоим на этой границе между безднами, но я не знаю, какая бездна тянет тебя».
Отношения явно нуждались в легализации.
Двадцать восьмого декабря у Блока состоялся большой и важный («необыкновенный») разговор с матерью. Он рассказал ей все – и о прошлогодних встречах, и о седьмом ноября, и о переписке, и о Серпуховской. Зная характер Александры Андреевны и ее непомерно ревнивую любовь к сыну, нетрудно догадаться, как взволновал ее этот разговор.
Блок утешал Любу: «…имей в виду, что мама относится к Тебе более чем хорошо, что ее образ мыслей направлен вполне в мистическую сторону, что она совершенно верит в предопределение по отношению ко мне». Подчеркнутое «к Тебе» означает, что более чем хорошее отношение не распространялось Александрой Андреевной на Анну Ивановну Менделееву. Тем не менее она побывала у Менделеевых и подготовила почву.
Второго января 1903 года Блок сделал предложение – и оно было принято. Дмитрий Иванович, как выяснилось, ровным счетом ничего не заметил, и появление на его горизонте будущего зятя было для него полной неожиданностью. Но он был доволен, что его дочь захотела связать свою судьбу с внуком Бекетова. Со свадьбой, впрочем, решили повременить.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ДЕБЮТ
После неудачного визита к Острогорскому в «Мир божий» Блок долго никуда не совался со своими стихами, пока не узнал, что готовится студенческий литературно-художественный сборник. Стихи собирал приват-доцент Петербургского университета Никольский, а рисунки студентов Академии художеств – сам Илья Ефимович Репин.
Никольский, поклонник и исследователь Фета, дюжинный рифмач, мнивший себя поэтом, призванным оберегать классическое наследие, возглавлял кружок университетских стихотворцев. Они сходились по вечерам то у Никольского на Екатерингофском проспекте, то за длинным столом большой аудитории так называемого «Jeu de pomme'a» – старинного мрачного здания, стоявшего в глубине университетского двора.
Тон в кружке задавали трое – талантливый поэт, сенаторский сын Леонид Семенов, человек неординарной судьбы; влюбленный в древнюю Элладу общительный Александр Кондратьев и грустный лирик Виктор Поляков. Большинство составляли безличные и благопристойные дилетанты.
В феврале 1902 года среди них появился молчаливый, отчужденно державшийся Блок. Он принес и прочитал несколько стихотворений. Никольский, обозвав автора в своем дневнике «убогим полудекадентом», выбрал для сборника три маленькие вещицы, которые показались ему попроще.
Связи с кружком у Блока не установилось. Лысый и юркий Никольский, оголтелый монархист и черносотенец, внушал ему антипатию. Но с Леонидом Семеновым и Кондратьевым он вскоре сблизился.
Между тем произошла встреча куда более важная. «В современном мне мире я приобрел большой плюс в виде знакомства с Мережковскими, которые меня очень интересуют с точек зрения религии и эстетики», – сообщил Блок отцу.
Мережковские – это единосущная и нераздельная троица: во-первых, сам Дмитрий Сергеевич Мережковский, поэт, начавший в восьмидесятые годы подголоском Надсона, романист, критик, «религиозный мыслитель», один из отцов русского декаданса; во-вторых, жена его Зинаида Николаевна Гиппиус: одаренный поэт и бесталанный прозаик, темпераментный критик с большим полемическим запалом, в-третьих, неразлучный с ними Дмитрий Владимирович Философов (в домашнем обиходе – Дима), блазированный эстет и сноб на амплуа критика и публициста. Все трое заняты были «обновлением православия» и заигрывали с «передовыми» иерархами казенной церкви.
В целях сближения интеллигенции с церковными кругами они затеяли в ноябре 1901 года, сообща с поэтом и философом Н.М.Минским, приват-доцентом Духовной академии А.В.Карташовым и публицистом В.В.Розановым, Религиозно-философские собрания. Они происходили в зале Географического общества, где стояло громадное изваяние Будды, – каждый раз от соблазна на него набрасывали покрывало. Председательствовал ректор Духовной академии Сергий, епископ Финляндский; присутствовала пестрая публика – архиереи и архимандриты, синодские чиновники, студенты – светские и духовные, весь «Мир искусства», модные дамы.
В высших сферах на собрания посматривали косо, и вскоре Победоносцев добился их запрещения – как подозрительных по части ереси.
Знакомство Блока с Мережковскими состоялось 26 марта 1902 года. Он пришел в известный всем петербуржцам дом Мурузи, выходивший «мавританскими» фасадами на три улицы. Прошагал на четвертый этаж, позвонил не без робости. Открыла сама Зинаида Гиппиус.
– Я хотел бы записаться на лекцию Дмитрия Сергеевича в Соляном городке… (Существовала в те времена такая практика.)
– Как ваша фамилия?
– Блок…
– Какой Блок? Это о вас писала мне Ольга Михайловна Соловьева? Это вы пишете стихи, от которых Андрей Белый в таком восторге, что буквально катается по полу?.. Пойдемте ко мне.
В темно-красной гостиной, окнами на Спасо-Преображенский собор «всей гвардии», у пылавшего камина Блок разглядел хозяйку дома, которая слыла в обществе «декадентской мадонной». Об ее броской наружности, смелых туалетах и экстравагантных повадках судачил весь литературный, художественный и театральный Петербург.
На удивление стройная и тонкая, с осиной талией, гибкая и хрупкая фигура, облаченная в некое подобие хитона… Копна медно-золотых волос, зеленые, русалочьи глаза и очень красные губы на густо напудренном лице… Аромат крепких духов, черный крест на плоской груди, пальцы в кольцах, пахучая папироска и блескучая лорнетка…
Она была умна, зла, привередлива, любопытна, обожала молодых поклонников и держала их в строгом послушании. Это была ночная птица. Поднимаясь поздно, часам к трем, половину дня и половину ночи проводила на козетке среди коловращения посетителей – студентов, всегда немного обалдевавших перед этой Цирцеей, декадентских поэтов, философов, церковников, – шармировала, ссорила и мирила (больше ссорила, чем мирила), выслушивала и распространяла слухи и сплетни (больше распространяла, чем выслушивала), вообще – «создавала атмосферу салона». В троице «Мережковских» она была Пифией, возвещавшей идеи и пророчества, – на долю самого Мережковского оставалось их оформление.
Она задержала Блока надолго, искусно разведала обо всех его делах и обстоятельствах, заставила прочесть стихи, повела к Мережковскому в его святая святых – огражденный от непрошеных посетителей кабинет, где известный писатель восседал за монументальным письменным столом. Блок поглядел на стол уважительно, за ним были написаны большие книги – «Вечные спутники», романы об Юлиане и Леонардо, «Лев Толстой и Достоевский»… Теперь на нем лежала раскрытая рукопись последней части романической трилогии – «Петр и Алексей».
Мережковский – малого роста, до скул заросший каштановой бородой, аккуратный и брюзгливый, попыхивающий дорогой сигарой, обошелся с новым почитателем из студентов с обычным высокомерно-снисходительным величием. Только и слышались его вечные присловья: «Вы – наши, мы – ваши…», «Или мы, или никто…», «Или с нами, или – против…»
Зинаида Гиппиус – Андрею Белому (март 1902 года):
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84