А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

В октябре 1913 года он пророчит: «Не все можно предугадать и предусмотреть. Кровь и огонь могут заговорить, когда их никто не ждет. Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть более страшной» (статья «Пламень»).
В его сознании и творчестве возникает образ бездны, куда вот-вот провалится старая Россия – вся целиком, с царской камарильей, Распутиным, черной сотней, финансовой плутократией, со всем, что он так страстно ненавидел и проклинал.
Он занесен – сей жезл железный –
Над нашей головой. И мы
Летим, летим над грозной бездной
Среди сгущающейся тьмы.
Здесь бездна уже не тот отвлеченно умопостигаемый «бездонный провал в вечность», в который преображалась пустота под петербургскими мостами, но метафора, насыщенная не приблизительным, а точнейшим реально-историческим смыслом, однозначная в своем семантическом содержании.
В свисте и вое безудержного полета над разверстой бездной Блока не отпускала «роковая о гибели весть», – ведь вместе с обреченным миром можно погибнуть и самому. «Но если гибель предстоит?» – этот вопрос никогда не терял для него громадного значения, напротив – с годами он звучал все настойчивее и тревожнее.
Да и как могло быть иначе! Нет поэта (если это настоящий поэт) без ощущения своей судьбы как самопожертвования, как постоянной готовности погибнуть во имя своей «крылатой мечты». Гениальный поэт революционной демократии, все отдавший борьбе за дело народа, взывал: «Уведи меня в стан погибающих…»
Блок давно постиг ту истину, что человек мужает и духовно вырастает перед лицом гибели, обретает высшее счастье – торжество личной победы над смертью. Больше того: как никто умел он испытывать упоенье на самом краю бездны. Он и в самом деле «любил гибель», в чем признался когда-то Андрею Белому.
Губительный «восторг самозабвенья» – без этого Блок и непредставим. Он был настоящим Вальсингамом русской поэзии, и, конечно, никто другой не мог бы с такой силой понимания и сочувствия откликнуться на страстное убеждение, высказанное не каким-нибудь мизантропом, но величайшим жизнелюбцем, притом в тот миг, когда он думал о бессмертье:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог,
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.
Все эти годы Блок жил ощущением полета над бездной. В переводе на язык точных понятий такое ощущение прекрасно передано в одном из его писем (несколько более позднего времени): «Вся современная жизнь людей есть холодный ужас, несмотря на отдельные светлые точки, – ужас, надолго непоправимый. Я не понимаю, как ты, например, можешь говорить, что все хорошо, когда наша родина, может быть, на краю гибели, когда социальный вопрос так обострен во всем мире, когда нет общества, государства, семьи, личности, где было бы хоть сравнительно благополучно».
3
За примером не нужно было ходить далеко. Хуже не могло быть, нежели в его непоправимо распавшейся семье, в его собственном опустевшем доме.
В светлой квартире окнами на тихую Пряжку сохранялся налаженный быт, порядок, даже уют. Но никакими тяжелыми шторами нельзя было отгородиться ни от того, что происходило в России, ни от того, чем так болела душа.
Милый друг, и в этом тихом доме
Лихорадка бьет меня.
Не найти мне места в тихом доме
Возле мирного огня!
Голоса поют, взывает вьюга,
Страшен мне уют…
Даже за плечом твоим, подруга,
Чьи-то очи стерегут!
Милый друг… подруга… Жизнь разделила. Не осталось уже ничего, кроме воспоминаний. «Как когда-то, ты помнишь тогда… О, какие то были года!»
Память об этих баснословных годах не отпускала ни на миг. Когда случайно возникший на горизонте Блока, после долгой разлуки, Сергей Соловьев заметил, что в Любу в свое время, в самом деле, можно было «поверить», Блок написал ей: «Я-то знал это прежде всех и знаю до сих пор». А она в ответ признавалась с отнюдь не подкупающим простодушием: «Я все диву даюсь – какие ты стихи хорошие сочиняешь! И как это я про них могу временами забывать!»
Разговор глухих…
Они условились, что останутся «товарищами», но и из этого мало что получалось. Любовь Дмитриевна пропадала то в Житомире, то в Бердичеве, целиком уйдя в «личную жизнь» (по-своему тоже нелегкую). Блок пишет ей: «Нет-нет и забеспокоюсь о тебе, все думаю, где ты и как ты, часто думаю, скучаю иногда, каждый вечер хожу к тебе и окрещиваю твою кроватку». Немного погодя: «Приехала бы; весна, я бы тебя покатал и сладкого тебе купил. Ты даже почти не пишешь…» Приближается лето – он спрашивает: «Где и с кем ты хочешь быть?» Она отмалчивалась или со дня на день меняла решения. В конце концов договорились: вместе едут за границу.
Двенадцатого июня 1913 года они отправились во Францию. Десять дней провели в Париже. Блок целыми днями бродил по городу, полюбил сидеть в маленьком кафе на Монмартре, у подножья Sacre Coeur, и смотреть на Париж – громадный, подернутый лиловой дымкой. В Лувре мало что понравилось, – «музей восковых фигур интереснее».
Решили поехать на юг, на Бискайское побережье. Там – «близко от Толозы и тех мест, где родилась Изора».
Поселились в уединенном Г тари. Некогда, в XV – XVI веках, здесь была баскская Гетария – оживленный город рыбаков, китобоев и мореходов, родина прославленного Эль-Кано, по сути дела первым осуществившего кругосветное плавание. Сейчас это было совсем маленькое местечко с единственным скромным Hotel de la Plage.
Ландшафт, суровый и величественный, Блоку понравился. «Здесь все так грандиозно, как только может быть»: справа – Биарриц, слева – Сен-Жан де Люц, за ним – Испания, впереди – ничем не загражденный океан. Волны так шумят, что заглушают шум пролетающего по ночам рядом с отелем sud-express'a.
«У меня окно во всю стену, прямо на море, я так и сплю, не закрывая его… Вся моя комната пропитана морем».
Время проходило в купаньях (Блок плавать не умел, Люба учила его, он делал успехи) и в длинных прогулках – пеших, верховых, экипажных. Блок сильно загорел, стал красно-коричневым, ходил в эспадрильях – местных сандалиях на веревочной подошве.
Ездили в Биарриц, Сен-Себастьян, Фуэнтеррабию, Сен-Жан де Люц, Гандай, в Пиренеи, где понравились старые церкви и «страшные усатые испанцы» – стражники. Как-то проскакали галопом по берегу океана к устью Адура, где саженные волны боролись с бурной рекой.
Смотрели праздничные шествия с фонарями, барабанами и трубами, танцы басков, гиньоль с петрушкой, великолепный фейерверк… Воспоминание об этом зрелище закреплено в филигранно отделанном стихотворении:
Из ничего – фонтаном синим
Вдруг брызнул свет.
Мы готовы наверх закинем –
Его уж нет.
Раскинулся над черной далью
Златым пучком.
А здесь – опять, – другой, спиралью,
Шаром, волчком,
Зеленый, желтый, синий, красный –
Вся ночь в лучах…
И всполошив ее напрасно,
Зачах.
Но самой большой радостью оказались крабы – громадные и драчливые. «Я провожу много времени с крабами, они таскают окурки и кушают табак… Это – самое интересное, что здесь есть». Потом эти крабы появятся в поэме «Соловьиный сад», в которой вообще узнается пейзаж Гетари – океан, скалистый берег, таинственный сад за оградой, с которой свешивались крупные, тяжелые розы.
Впрочем, была еще молодая испанка необыкновенной красоты, поселившаяся в том же отеле. Блок заглядывался на нее, прозвал ее perla del Oceano и пометил в книжке: «Надо быть в хорошем настроении, чтобы записывать какой-то вздор об испанке. Какое мне дело до зубов и глаз? Со вчерашнего дня нашла опять тоска. Заграница мне вредна вообще…»
Ровного настроения и впрямь хватило ненадолго. Как обычно, он стал раздражаться иноземными порядками и затосковал по дому, по Шахматову. «Да и вообще надо сказать, что мне очень надоела Франция и хочется вернуться в культурную страну – Россию», – пишет он матери. И тут же в юмористическом тоне описывает поездку в достопримечательное место Pas de Rolands: «Французы переводят это – „путь Роланда“ (а я – „здесь нет Роланда“), там есть ущелье, где будто бы прошла вся армия Роланда. Мы тоже прошли через это ущелье, там страшно сильно пахнет ватер-клозетом».
Люба… Даже здесь, среди прелестной природы и приятных развлечений, эта открытая рана болела. Вот несколько горестных замет в записной книжке: «Вечером – горькие мысли о будущем и 1001-й безмолвный разговор о том, чтобы разойтись. Горько. Горько. Может быть, так горько еще и не было… Утром – разговор до слез. Потом – весь день дружны… Я купил милой роз… Всего много, но – как будто жизнь кончается. Какая безвыходность на рассвете!»
То, что разбилось вдребезги, не склеишь. Да и стоило ли собирать осколки? Он любил ее теперь, может быть, как никогда раньше, но уже примирился с тем, что произошло.
Тень утешения он нашел у Стриндберга, – «старый Август» опять пришел на помощь. Говорят о женоненавистничестве сурового шведа. Но ведь он предал проклятью только «бабье», не посягнув на женственное, – и поступил как «мужественный человек, предпочитающий остаться наедине со своей жестокой судьбой, когда в мире не встречается настоящей женщины, которую только и способна принять честная и строгая душа».
В Париж Блок вернулся уже до крайности раздраженным. Великий город ему «нестерпим», Версаль – тоже. «Все, начиная с пропорций, мне отвратительно в XVIII веке, потому Версаль мне показался даже еще более уродливым, чем Царское Село». Ничего не скажешь, не расхожие вкусы были у нашего поэта!
Третьего августа Блок в Петербурге и через несколько дней уезжает в Шахматово.
Здесь было прекрасно: «После заграницы ценишь все подлинное особенно».
Стояли засушливые, знойные дни. Блок чистит сад, собирается с мыслями, по вечерам сочиняет замысловатые шарады, развлекая мать и тетку. Любы с ними не было.
Он и не подозревал, какая новая буря ждет его через какие-нибудь полгода.
… В феврале 1914-го Любовь Дмитриевна принесла известие, что Мейерхольд задумал показать на Пасхе силами своей студии блоковский спектакль – в один вечер впервые «Незнакомку» и заново «Балаганчик».
Блок отнесся к этой затее равнодушно, никаких радостей для себя от нее он не ждал. На следующий день он записывает: «Опять мне больно все, что касается Мейерхольдии, мне неудержимо нравится «здоровый реализм», Станиславский и Музыкальная драма. Все, что получаю от театра, я получаю оттуда, а в Мейерхольдии – тужусь и вяну. Почему они-то меня любят? За прошлое и настоящее, боюсь, что не за будущее, не за то, чего хочу».
Мейерхольд и его студисты горячо взялись за дело. Любовь Дмитриевна была вся в хлопотах. Собрали деньги, сняли Тенишевский зал для пяти вечерних и двух утренних представлений на Святой неделе (7 – 11 апреля). Художником спектакля был Юрий Бонди, один из самых страстных приверженцев Мейерхольда.
Скучный Тенишевский зал преобразился: люстры затянули темно-голубыми лентами, такого же цвета ткани с нарисованными крупными звездами образовали задник открытой, не отгороженной занавесом сцены. Играть должны были на просцениуме, устланном синим сукном.
«Слуги просцениума» – те же студисты, одетые в серое, – бесшумно, как мыши, меняли на глазах у зрителей ткани и бутафорию, ловко орудовали бамбуковыми палками с натянутой на них голубой тканью, долженствовавшей изображать снежную ночь. Возбужденный Мейерхольд в рабочем комбинезоне сам таскал реквизит.
Первой шла «Незнакомка». На сцену вынесли легкий горбатый мост. Исполнявшая заглавную роль хорошенькая и стройная студийка Ия Ильяшенко в шуршащих шелках и в громадной шляпе с черными страусовыми перьями (из гардероба Любови Дмитриевны) возникла на мосту на фоне иссиня-черного неба, под ярко горевшей звездой.
Условность постановки была доведена до предела. Когда Голубой должен был исчезнуть в метели, «слуги просцениума» попросту окутывали его кисеей. Когда нужно было показать превращение Незнакомки в звезду, она быстро проскальзывала в еле заметную щель – и тотчас же за окном вспыхивала большая острозубая звезда.
В антракте очаровательные фокусники-китайчата, где-то разысканные Мейерхольдом, жонглировали и перекидывались ножами, а вымазанные сажей «арапчата» кидали в публику апельсины. Зрителям предоставлялось догадаться, что тут был намек не только на дивертисмент графа Гоцци «Любовь к трем апельсинам», но и на озаглавленный так же театральный журнал Мейерхольда (он же Доктор Дапертутто), первый номер которого только что вышел в свет.
«Балаганчик» был поставлен совсем по-другому, нежели восемь лет тому назад у Комиссаржевской. И, нужно сказать, гораздо проще, беднее. На просцениуме стоял только длинный стол, за которым восседали мистики. Первые ряды амфитеатра были убраны, и действие происходило на образовавшемся свободном, но крайне узком пространстве, как бы среди публики, кольцом окружавшей актеров. Когда актеры передвигались, случалось, развевающийся шарф задевал зрителя.
Завсегдатаи театральных премьер, знавшие всех и каждого, с любопытством поглядывали в первый ряд, где сидел элегантный, неулыбчивый, отчужденный Блок.
Арапчата, китайчата, апельсины… – как все это было бесконечно далеко от его театра…
Рядом, положив красивую, сильную, очень белую руку на черный рукав его сюртука, сидела рыжеволосая женщина в открытом вечернем платье лиловых тонов. Одному из присутствовавших на спектакле запомнилось ее злое и помятое лицо.

МУЗЫКА И СВЕТ
1
Он словно напророчил себе эту встречу…
Натянулись гитарные струны,
Сердце ждет.
Только тронь его голосом юным –
Запоет!
Это было написано в декабре 1913-го. Остается неясным, когда именно услышал он голос, тронувший его сердце. То ли это случилось еще в октябре, то ли – несколько позже.
… В 1912 году в Петербурге возник новый театр – Музыкальная драма. По замыслу учредителей (режиссер И.М.Лапицкий, дирижер М.А.Бихтер), погрязшей в рутине и сплошных условностях опере следовало противопоставить целостное музыкально-драматическое представление, реалистическое по духу и формам, с характерами и бытом. Труппа составилась в основном из молодых артистов и студентов Консерватории, хотя в дальнейшем в нее вошли и такие знаменитости, как Собинов и Липковская.
Новый театр открылся «Евгением Онегиным». Блок смотрел этот спектакль и одобрил его горячо – за «здоровый реализм», за то, что «сжимается сердце от крепостного права», за психологию и мелочи быта, короче говоря, за все, чего он не находил в «Мейерхольдии».
Второй постановкой Музыкальной драмы была «Кармен». Премьера состоялась 9 октября 1913 года. Спектакль имел успех, даже в снобистском «Аполлоне» отметили, что «постановка поражает своей жизненностью». Очень может быть, что Блок был на премьере. Во всяком случае, осведомленная тетушка Марья Андреевна утверждала, что увидел он этот спектакль именно в октябре.
Увидел – и зачастил: 12 января 1914-го он смотрит «Кармен» во второй раз (вместе с женой), 14 февраля – в третий (вместе с матерью).
Откуда такой напряженный интерес к давно знакомой, конечно не раз слышанной опере? Примерно за год перед тем Блок слушал «Кармен» с прославленной Марией Гай в заглавной партии – и не обмолвился о ней ни единым словом. На сей же раз все дело было именно в исполнительнице.
Пришел, не ожидая никаких чудес, – и вдруг, в буре бессмертной бравурно-тревожной музыки, на сцене возникла настоящая Кармен, полная огня и страсти, вся – дерзкая, неукротимая воля, вся – вихрь и сверканье. Разлетающиеся юбки, рыжие косы, сияющие глаза, зубы, плечи…
Потом он вспоминал: «С первой минуты не было ничего общего ни с одной из моих встреч. Сначала – буря музыки и влекущая колдунья, и – одинокое прислушивание к этой буре, какое-то медленное помолодение души».
Как океан меняет цвет,
Когда в нагроможденной туче
Вдруг полыхнет мигнувший свет, –
Так сердце под грезой певучее
Меняет строй, боясь вздохнуть,
И кровь бросается в ланиты,
И слезы счастья душат грудь
Перед явленьем Карменситы.
Этот, еще летний, набросок, в замысле обращенный к другой женщине, был обработан как раз в октябре 1913-го. А в феврале 1914-го Блок записывает: «К счастью, Давыдова заболела, и пела Андреева-Дельмас – мое счастье».
Это была еще не очень известная столичной публике оперная актриса (меццо-сопрано). Украинка по происхождению, она в 1905 году окончила петербургскую консерваторию, пела в киевской опере, в петербургском Народном доме, участвовала в «Русских сезонах» в Монте-Карло. Когда Блок увидел ее, ей шел тридцать пятый год. Она была замужем за известным басом-баритоном Мариинской оперы П.3.Андреевым. Исполнение партии Кармен было ее первым и, в сущности, единственным настоящим сценическим успехом. Все, что она спела в дальнейшем (Марина в «Борисе Годунове», Полина и Графиня в «Пиковой даме», Лаура в «Каменном госте», Лель и Весна в «Снегурочке», Волшебная дева в «Парсифале», Амнерис в «Аиде»), не шло ни в какое сравнение с ее Кармен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84