В характере Бертрана «есть нечто, переросшее оперу».
Осенью он приступает к переработке, «располагая все вокруг Бертрана». Эта редакция была закончена 31 октября. Названия еще нет, – может быть, «Бедный рыцарь», или «Сон Изоры», или «Рыцарь-Грядущее»… Разговор все еще идет об «опере», Терещенко советует прочесть ее Станиславскому, потом думать о музыке (на Глазунова к тому времени надежды отпали). Однако Блок сразу же «понял окончательно», что пьесу нужно «всю переделать».
Третья, окончательная редакция «Розы и Креста» была завершена 19 января 1913 года.
Вся эта долгая и упорная работа шла в тесном общении с М.И.Терещенкой. «Милый и хороший», «с каждым разом мне больше нравится», – записывает Блок о новом приятеле. Они часто встречаются, разъезжают по городу и за городом в терещенковском автомобиле, гуляют, катаются с «американских гор» (очередное бурное увлечение Блока), говорят об искусстве, о религии, о жизни.
Терещенко был человеком серьезным, глубоко образованным, много лет провел за границей, учился в Лейпциге, окончил Петербургский университет, увлекся театром, хотел учиться у Станиславского. И при всем том оставался рафинированным эстетом, признавал за искусством значение абсолютное, презрительно третировал всякую «политику».
В комфортабельном доме Терещенки, сидя под врубелевским «Демоном», Блок спорил с хозяином («потому что знал когда-то нечто большее, чем искусство»), но к сам поддавался искушению абсолютизации искусства. Он своевременно почувствовал опасность и сделал свои выводы. Потом (уже в 1919 году) он записал о Терещенке: «Мы с ним в свое время загипнотизировали друг друга искусством. Если бы так шло дальше, мы ушли бы в этот бездонный колодезь; Оно – Искусство – увело бы нас туда, заставило бы забраковать не только всего меня, а и все; и остались бы: три штриха рисунка Микель-Анджело; строка Эсхила; и – все; кругом пусто, веревка на шею».
Ушли бы… Этого не случилось, но по причинам совершенно различным. Блок двигался к «Двенадцати», а Терещенко – к презиравшейся им политике, к идеологии русского империализма, к министерскому креслу во Временном правительстве. Как случайно сошлись они на житейском перекрестке, так легко и неприметно разошлись. Война разлучила их надолго; в последний раз они встретились в апреле 1917 года в Москве – завтракали в «Праге».
…Закончив «Розу и Крест», Блок дважды прочитал ее в кругу близких людей. «По тому, как относятся, что выражается на лицах, как замечания касаются только мелочей, вижу, что я написал, наконец, настоящее».
Так оно и было. В драматическом творчестве Блока «Роза и Крест» – явление принципиально новое. Это уже не субъективистская «лирическая драма» и не облеченная в сценическую форму аллегория. Здесь действуют не олицетворенные идеи, но драматические характеры – живые, реальные люди, изображенные пластично и точно, с психологической верностью, поставленные в реальные жизненные связи и конфликты.
Блок: «Одним из главных моих „вдохновений“ была честность, т.е. желание не провраться «мистически». Так, чтобы все можно было объяснить психологически, «просто». События идут как в жизни, и если они приобретают иной смысл, символический, значит я сумел углубиться в них. Я ничего не насиловал, не вводил никаких неизвестных».
Он хотел как можно яснее сказать о том, что стало для него самым важным в искусстве, – о человеке. Бертран – «главное действующее лицо, мозг всего представления» – это «человек по преимуществу», человек «со всем житейским», но – неудачник, лишенный «власти» над жизнью и потому униженный и искалеченный ею. (Заметим: Бертран – демократ, в жилах его «течет народная кровь».)
В душевной драме Бертрана раскрывается генеральная лирическая тема Блока – трагедия современного человека. При всем том, что в «Розе и Кресте» во всей достоверности изображены люди, нравы, быт и события французского средневековья, Блок с особенной настойчивостью подчеркивал, что это не историческая драма, что психология действующих лиц – «вечная», то есть могла быть «во все века», и что он раскрыл ее на историческом материале только потому, что «еще не созрел для современной жизни» и не владеет «современным языком».
И еще яснее, с еще более близким адресом: «Действующие лица – „современные“ люди, их трагедия – и наша трагедия». Время действия (французский XIII век) – время «между двух огней», вроде как в России от 1906-го по 1914 год.
…«Работал хорошо», «Работал туго», «Я все еще не могу приняться за свою работу – единственное личное, что осталось для меня в жизни». Это – на протяжений нескольких дней.
Единственное личное… Он думал: чем хуже складывается жизнь, тем лучше получается в творчестве. Но, может быть, он только притворялся?..
Отношения его с женщиной, которую он любил «до слез», претерпевали новое сильнейшее испытание.
После охватившей ее в 1908 году лихорадки и наступившего вслед за тем кризиса Любовь Дмитриевна притихла, ушла в себя и какое-то время пыталась восстановить семейную жизнь. Но хватило ее ненадолго.
Обозревая впоследствии прожитое, она охарактеризовала годы 1909 – 1911, проведенные с Блоком, двумя словами: «Без жизни». А в 1912 году для нее наступило «пробуждение», и следующее четырехлетие уже обозначено знаменательной пометой: «В рабстве у страсти».
Общая жизнь, едва наладившись, опять разладилась – и уже непоправимо. Да, в сущности, она и не налаживалась. Новый, 1911 год они встретили «за очень тяжелыми разговорами». В середине февраля положение обостряется настолько, что он решает искать себе отдельную квартиру. Камень преткновения между ними теперь – дурное отношение Любови Дмитриевны к Александре Андреевне. «Но отъезд не разрешит дела». И как итог – в. марте: «Она живет совсем другой жизнью».
Чем дальше, тем больше Любовь Дмитриевна втягивалась в свою «другую жизнь». У нее опять началась театральная полоса, и снова, как четыре года назад, театр уводит ее от Блока.
Весной 1912 года образовалось новое театральное предприятие под наименованием «Товарищество актеров, художников, писателей и музыкантов». Среди инициаторов, в большинстве участников труппы Комиссаржевской, была Л.Д.Блок. Режиссером был приглашен Мейерхольд, художниками – Н.Сапунов и Н.Кульбин (один из ранних русских футуристов, в миру военный врач в немалом чине). Близко к новому делу встал Михаил Кузмин.
Энергичнейший Борис Пронин, несостоявшийся актер, но вдохновенный администратор, снял на летний сезон театр в Финляндии, в Териоках, а по соседству, на самом берегу моря, большую дачу, похожую на старый усадебный дом, с громадным парком. Там дружной коммуной и поселилась вся труппа во главе с Мейерхольдом. Жалованья никто не получал, все на равных правах пользовались полным пансионом.
Блок стал ездить в Териоки. Первое впечатление: «Хотя у них еще ничего не налажено и довольно богемно, но духа пустоты нет, они все очень подолгу заняты, действительно. Все веселые и серьезные. У Мейерхольда прекрасные дети и такс».
Открытие состоялось 9 июня. Невзрачное здание летнего театра было приукрашено, над крышей развевался флаг, расписанный Сапуновым: на лиловом фоне белый Арлекин, но не веселый, а с загадочной печальной улыбкой. Показаны были три «пролога», пантомима «Влюбленные», интермедия Сервантеса «Два болтуна», мимическая сценка «Арлекин, ходатай свадеб», затем шло отделение концертное. Все было очень нарядно, изысканно, новомодно.
Блок: «Мне ничего не понравилось. Правда, прекрасную и пеструю шутку Сервантеса разыграли бойко. Спектаклю предшествовали две речи – Кульбина и Мейерхольда, очень запутанные и дилетантские (к счастью, короткие), содержания (насколько я мог уловить) очень мне враждебного (о людях, как о куклах, об искусстве, как „счастьи“). Впечатление у меня было неприятное, и не хотелось идти на дачу пить чай, так что мы только немного прошли с Любой вдоль очень красивого и туманного моря, над которым висел кусок красной луны, – и потом я уехал».
Автор «Розы и Креста» хотел видеть в театре «здоровый реализм», психологию и человека, «и вообще чтобы было питательно», а ему показывали «чистое зрелище», заправленную пряностями окрошку из Гоцци и русского балагана, отлично выдрессированных кукол. Все это он называл «узорными финтифлюшками вокруг пустынной души».
Первоначальная заинтересованность быстро развеялась: «Переменилось многое в духе предприятия… Вначале они хотели большого идейного дела, учиться и т.д. Понемногу стали присоединяться предприимчивые модернисты. Вместо большого дела, традиционного, на которое никто не способен, возникло талантливое декадентское маленькое дело… Речи были о Шекспире и идеях, дело пошло прежде всего о мейерхольдовских пантомимах».
На Петров день (29 июня) в Териоках был назначен карнавал – «Веселая ночь на берегу Финского залива». Инициатором был одареннейший живописец и декоратор Николай Николаевич Сапунов – веселый, насмешливый, неистощимый на выдумку. Ему виделись ярко раскрашенные балаганы, забавные аттракционы, толпы ряженых, всякого рода шутки и сюрпризы. Так, например, в одном из балаганов публику должны были заморить долгим ожиданием, а когда дело близилось к скандалу, раздвинулся бы занавес, открыв другой, с намалеванной дурацкой рожей и надписью: «Вы, требующие исполнения испанской пьесы, не доросли еще до ее понимания. В награду за уплаченные деньги можете бесплатно увидеть свое собственное изображение». Много было придумано еще разных занятных штук…
Четырнадцатого июня Сапунов по телефону зазывал Блока в Териоки – обсуждать карнавал.
В последнее время они, можно сказать, подружились, часто встречались. Сапунов собирался писать портрет Блока.
Он был на взлете, писал все лучше и лучше, по большей части темперы на свои излюбленные русские сюжеты – купеческие чаепития, трактиры, веселые дома, – щедрая, густая живопись быта, смелая гамма красок – желтой, синей, оранжевой.
Блоку полюбился этот легкий, размашистый человек, замоскворецкий денди в ослепительных жилетах, с нарочито простонародным говорком, вызывающей смелостью суждений, бесшабашными повадками, преклонением перед стихами Лермонтова и Тютчева В нем было что-то «роковое и романтическое», хотя, если присмотреться получше, в глубине души он оставался «очень чистым и простым».
От обсуждения карнавала Блок уклонился и в Териоки не поехал. Ему нечего было делать в атмосфере беспечного маскарадного и балаганного веселья: «Все идет своим путем. Скоро все серьезное будет затерто…»
Когда он ночью 14-го записывал эти слова в дневнике, Сапунова уже не было на свете.
В Териоках небольшая компания – Сапунов, Кузмин, две художницы и одна актриса – собрались в белую ночь покататься по морю. Если бы Блок приехал, он, возможно, принял бы участие в прогулке. Когда в трех верстах от берега менялись местами, лодка перевернулась. Все отделались испугом, Сапунов утонул. Тело его вынесло через две недели в Кронштадте.
Сказал: «Я не умею плавать»,
И вот – отплыл, плохой пловец,
Туда, где уж сплетала слава
Тебе лазоревый венец…
(Это стихи Михаила Кузмина.)
Тень бессмысленной гибели художника, которого все любили, легла на дни и дела его товарищей, но ненадолго. Жизнь брала свое. Люди трудились, готовили один за другим новые спектакли. Репертуар был пестрый: Гольдони, Уайльд, Стриндберг, Кальдерон, Шоу, а для пополнения кассы – Джером и «кабаре».
Любовь Дмитриевна играла много, старалась, как могла. Она так любила театр и так хотела стать актрисой, что не жалела для этого ничего: располагая после смерти отца известными средствами, она главным образом и финансировала териокское предприятие.
Блок искренне пытался разглядеть в ней актрису. Она даже понравилась ему в «Виновны – не виновны». Правда, в этом случае дело было, может быть, больше в Стриндберге, чем в исполнительнице. Пьесу поставили по совету Блока, перед спектаклем Пяст прочитал лекцию о Стриндберге, среди публики была дочь «старого Августа». Мейерхольд и художник Юрий Бонди, выдвинув на первый план задачу декоративную, в сложной гамме сине-черных, желтых и багрово-красных тонов хорошо передали сурово-трагический и грозный характер творчества Стриндберга. Блок оценил спектакль высоко: «Весь Стриндберговский вечер произвел на меня такое цельное и сильное впечатление, что я мог бы написать о нем статью».
Блок видел в своей жене «задатки здоровой работы», и все же в конечном счете отнесся к ее актерским претензиям беспощадно. Коль скоро дело касалось искусства, он не щадил никого. «Постоянно мне больно, что ты хочешь играть. Тут стыдное что-то. Спасает только гений, нет гения – стыдно, скучно, не нужно»,
К тому же вскоре ему стало ясно, что и не в театре, собственно, дело. С осени «Люба все уходит из дому», днями и вечерами до поздней ночи пропадает то у Мейерхольда, то в театре или кинематографе, то «на футболе», то в «Бродячей собаке», о которой еще будет сказано, – и всегда с одним и тем же спутником – участником териокского «Товарищества», молодым (на девять лет моложе ее!) студентом-юристом, начинающим актером и режиссером.
В октябре Блок записывает: «Вечером за чаем я поднял (который раз) разговор о том, что положение неестественно и длить его – значит погружать себя в сон, Ясно: „театр“ в ее жизни стал придатком к той любви, которая развивается, я вижу, каждый день, будь она настоящая или временная… Нам обоим будет хуже, если тянуть жизнь так, как она тянется сейчас. Туманность и неопределенность и кажущиеся отношения ее ко мне – хуже всего».
Но ничего решено не было, так «хуже всего» и осталось навсегда.
Любовь Дмитриевна уезжает в Житомир, где ее избранник отбывает военную службу, вскоре возвращается, но он без нее «пьет», и она снова едет – «без срока», говорит, что это «последняя влюбленность», чтобы Блок ее «отпустил по-хорошему».
Однако, как и в истории с Андреем Белым, она «раздваивается», взывает к жалости и милосердию Блока и тем самым его обезоруживает. Чего стоит хотя бы такая его запись: «Милая сказала мне к вечеру: если ты меня покинешь, я погибну там (с этим человеком, в этой среде). Если откажешься от меня, жизнь моя будет разбитая. Фаза моей любви к тебе – требовательная. Помоги мне и этому человеку».
И он помог – не отказался, хотя она договаривалась до немыслимого («Уронила, не хочу ли я жить на будущий год „втроем“»). «Требовательная любовь», как понимала ее эта эгоистическая женщина, выражалась в том, что, сидя в Житомире, она уверяла Блока, что поведение ее – «совсем не измена», потому что теперь она чувствует свою связь с ним лучше, нежели в последние годы, когда они были вместе.
И как было не «помочь» ей? Ведь он сам не мог с ней расстаться: «В ней – моя связь с миром, утверждение несказанности мира. Если есть несказанное, – я согласен на многое, на все…»
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
Единственное, что оставалось ему, – взывать если не к ее сердцу, то к разуму, все еще апеллируя, вопреки очевидному, к якобы обретенной некогда «гармонии».
«Сейчас пришло твое письмо. Сегодня ночью я видел тебя во сне. Я думаю о тебе все время. Не нужно и невозможно писать тебе длинно, что я думаю. В кратких словах: я убеждаюсь с каждым днем и моей душой и моим мозгом, которые к старости крепнут и работают все гармоничнее, увереннее и действеннее, что ты погружена в непробудный сон, в котором неуклонно совершаются свои события: на Кавказе ты ставила на карту только тело, теперь же (я уверен, почти нет сомнения) ты ставишь на карту и тело и душу, т.е. гармонию. Каждый день я жду момента, когда эта гармония, когда-то созданная великими и высокими усилиями, но не укрепленная и подтачиваемая и нами самими и чужими, врагами, – в течение десяти лет, – разрушится. То, что ты совершаешь, есть заключительный момент сна, который ведет к катастрофе или – к разрушению первоначальной и единственной гармонии, смысла жизни, найденного когда-то, но еще не оправданного, не заключенного в форму.
Переводя на свой язык, ты можешь назвать эту катастрофу – новым пробуждением, установлением новой гармонии (для себя и для третьего лица). Я в эту новую гармонию не верю, я ее проклинаю заранее не только лично, но и объективно. Она – низшего порядка, чем та, которая была достигнута когда-то, и в том, что это так, я клянусь всем, что мне было дорого и есть дорого.
Если ты сомневаешься в этом, то я – не сомневаюсь. Если ты веришь в установление новой гармонии для себя, то я готов к устранению себя с твоего пути, готов гораздо определеннее, чем 7 ноября 1902 года. Поверь мне, что это не угроза и не злоба, а ясный религиозный вывод, решительный отказ от всякого компромисса.
Твое письмо лишь немногим отчетливее, чем прежние письма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Осенью он приступает к переработке, «располагая все вокруг Бертрана». Эта редакция была закончена 31 октября. Названия еще нет, – может быть, «Бедный рыцарь», или «Сон Изоры», или «Рыцарь-Грядущее»… Разговор все еще идет об «опере», Терещенко советует прочесть ее Станиславскому, потом думать о музыке (на Глазунова к тому времени надежды отпали). Однако Блок сразу же «понял окончательно», что пьесу нужно «всю переделать».
Третья, окончательная редакция «Розы и Креста» была завершена 19 января 1913 года.
Вся эта долгая и упорная работа шла в тесном общении с М.И.Терещенкой. «Милый и хороший», «с каждым разом мне больше нравится», – записывает Блок о новом приятеле. Они часто встречаются, разъезжают по городу и за городом в терещенковском автомобиле, гуляют, катаются с «американских гор» (очередное бурное увлечение Блока), говорят об искусстве, о религии, о жизни.
Терещенко был человеком серьезным, глубоко образованным, много лет провел за границей, учился в Лейпциге, окончил Петербургский университет, увлекся театром, хотел учиться у Станиславского. И при всем том оставался рафинированным эстетом, признавал за искусством значение абсолютное, презрительно третировал всякую «политику».
В комфортабельном доме Терещенки, сидя под врубелевским «Демоном», Блок спорил с хозяином («потому что знал когда-то нечто большее, чем искусство»), но к сам поддавался искушению абсолютизации искусства. Он своевременно почувствовал опасность и сделал свои выводы. Потом (уже в 1919 году) он записал о Терещенке: «Мы с ним в свое время загипнотизировали друг друга искусством. Если бы так шло дальше, мы ушли бы в этот бездонный колодезь; Оно – Искусство – увело бы нас туда, заставило бы забраковать не только всего меня, а и все; и остались бы: три штриха рисунка Микель-Анджело; строка Эсхила; и – все; кругом пусто, веревка на шею».
Ушли бы… Этого не случилось, но по причинам совершенно различным. Блок двигался к «Двенадцати», а Терещенко – к презиравшейся им политике, к идеологии русского империализма, к министерскому креслу во Временном правительстве. Как случайно сошлись они на житейском перекрестке, так легко и неприметно разошлись. Война разлучила их надолго; в последний раз они встретились в апреле 1917 года в Москве – завтракали в «Праге».
…Закончив «Розу и Крест», Блок дважды прочитал ее в кругу близких людей. «По тому, как относятся, что выражается на лицах, как замечания касаются только мелочей, вижу, что я написал, наконец, настоящее».
Так оно и было. В драматическом творчестве Блока «Роза и Крест» – явление принципиально новое. Это уже не субъективистская «лирическая драма» и не облеченная в сценическую форму аллегория. Здесь действуют не олицетворенные идеи, но драматические характеры – живые, реальные люди, изображенные пластично и точно, с психологической верностью, поставленные в реальные жизненные связи и конфликты.
Блок: «Одним из главных моих „вдохновений“ была честность, т.е. желание не провраться «мистически». Так, чтобы все можно было объяснить психологически, «просто». События идут как в жизни, и если они приобретают иной смысл, символический, значит я сумел углубиться в них. Я ничего не насиловал, не вводил никаких неизвестных».
Он хотел как можно яснее сказать о том, что стало для него самым важным в искусстве, – о человеке. Бертран – «главное действующее лицо, мозг всего представления» – это «человек по преимуществу», человек «со всем житейским», но – неудачник, лишенный «власти» над жизнью и потому униженный и искалеченный ею. (Заметим: Бертран – демократ, в жилах его «течет народная кровь».)
В душевной драме Бертрана раскрывается генеральная лирическая тема Блока – трагедия современного человека. При всем том, что в «Розе и Кресте» во всей достоверности изображены люди, нравы, быт и события французского средневековья, Блок с особенной настойчивостью подчеркивал, что это не историческая драма, что психология действующих лиц – «вечная», то есть могла быть «во все века», и что он раскрыл ее на историческом материале только потому, что «еще не созрел для современной жизни» и не владеет «современным языком».
И еще яснее, с еще более близким адресом: «Действующие лица – „современные“ люди, их трагедия – и наша трагедия». Время действия (французский XIII век) – время «между двух огней», вроде как в России от 1906-го по 1914 год.
…«Работал хорошо», «Работал туго», «Я все еще не могу приняться за свою работу – единственное личное, что осталось для меня в жизни». Это – на протяжений нескольких дней.
Единственное личное… Он думал: чем хуже складывается жизнь, тем лучше получается в творчестве. Но, может быть, он только притворялся?..
Отношения его с женщиной, которую он любил «до слез», претерпевали новое сильнейшее испытание.
После охватившей ее в 1908 году лихорадки и наступившего вслед за тем кризиса Любовь Дмитриевна притихла, ушла в себя и какое-то время пыталась восстановить семейную жизнь. Но хватило ее ненадолго.
Обозревая впоследствии прожитое, она охарактеризовала годы 1909 – 1911, проведенные с Блоком, двумя словами: «Без жизни». А в 1912 году для нее наступило «пробуждение», и следующее четырехлетие уже обозначено знаменательной пометой: «В рабстве у страсти».
Общая жизнь, едва наладившись, опять разладилась – и уже непоправимо. Да, в сущности, она и не налаживалась. Новый, 1911 год они встретили «за очень тяжелыми разговорами». В середине февраля положение обостряется настолько, что он решает искать себе отдельную квартиру. Камень преткновения между ними теперь – дурное отношение Любови Дмитриевны к Александре Андреевне. «Но отъезд не разрешит дела». И как итог – в. марте: «Она живет совсем другой жизнью».
Чем дальше, тем больше Любовь Дмитриевна втягивалась в свою «другую жизнь». У нее опять началась театральная полоса, и снова, как четыре года назад, театр уводит ее от Блока.
Весной 1912 года образовалось новое театральное предприятие под наименованием «Товарищество актеров, художников, писателей и музыкантов». Среди инициаторов, в большинстве участников труппы Комиссаржевской, была Л.Д.Блок. Режиссером был приглашен Мейерхольд, художниками – Н.Сапунов и Н.Кульбин (один из ранних русских футуристов, в миру военный врач в немалом чине). Близко к новому делу встал Михаил Кузмин.
Энергичнейший Борис Пронин, несостоявшийся актер, но вдохновенный администратор, снял на летний сезон театр в Финляндии, в Териоках, а по соседству, на самом берегу моря, большую дачу, похожую на старый усадебный дом, с громадным парком. Там дружной коммуной и поселилась вся труппа во главе с Мейерхольдом. Жалованья никто не получал, все на равных правах пользовались полным пансионом.
Блок стал ездить в Териоки. Первое впечатление: «Хотя у них еще ничего не налажено и довольно богемно, но духа пустоты нет, они все очень подолгу заняты, действительно. Все веселые и серьезные. У Мейерхольда прекрасные дети и такс».
Открытие состоялось 9 июня. Невзрачное здание летнего театра было приукрашено, над крышей развевался флаг, расписанный Сапуновым: на лиловом фоне белый Арлекин, но не веселый, а с загадочной печальной улыбкой. Показаны были три «пролога», пантомима «Влюбленные», интермедия Сервантеса «Два болтуна», мимическая сценка «Арлекин, ходатай свадеб», затем шло отделение концертное. Все было очень нарядно, изысканно, новомодно.
Блок: «Мне ничего не понравилось. Правда, прекрасную и пеструю шутку Сервантеса разыграли бойко. Спектаклю предшествовали две речи – Кульбина и Мейерхольда, очень запутанные и дилетантские (к счастью, короткие), содержания (насколько я мог уловить) очень мне враждебного (о людях, как о куклах, об искусстве, как „счастьи“). Впечатление у меня было неприятное, и не хотелось идти на дачу пить чай, так что мы только немного прошли с Любой вдоль очень красивого и туманного моря, над которым висел кусок красной луны, – и потом я уехал».
Автор «Розы и Креста» хотел видеть в театре «здоровый реализм», психологию и человека, «и вообще чтобы было питательно», а ему показывали «чистое зрелище», заправленную пряностями окрошку из Гоцци и русского балагана, отлично выдрессированных кукол. Все это он называл «узорными финтифлюшками вокруг пустынной души».
Первоначальная заинтересованность быстро развеялась: «Переменилось многое в духе предприятия… Вначале они хотели большого идейного дела, учиться и т.д. Понемногу стали присоединяться предприимчивые модернисты. Вместо большого дела, традиционного, на которое никто не способен, возникло талантливое декадентское маленькое дело… Речи были о Шекспире и идеях, дело пошло прежде всего о мейерхольдовских пантомимах».
На Петров день (29 июня) в Териоках был назначен карнавал – «Веселая ночь на берегу Финского залива». Инициатором был одареннейший живописец и декоратор Николай Николаевич Сапунов – веселый, насмешливый, неистощимый на выдумку. Ему виделись ярко раскрашенные балаганы, забавные аттракционы, толпы ряженых, всякого рода шутки и сюрпризы. Так, например, в одном из балаганов публику должны были заморить долгим ожиданием, а когда дело близилось к скандалу, раздвинулся бы занавес, открыв другой, с намалеванной дурацкой рожей и надписью: «Вы, требующие исполнения испанской пьесы, не доросли еще до ее понимания. В награду за уплаченные деньги можете бесплатно увидеть свое собственное изображение». Много было придумано еще разных занятных штук…
Четырнадцатого июня Сапунов по телефону зазывал Блока в Териоки – обсуждать карнавал.
В последнее время они, можно сказать, подружились, часто встречались. Сапунов собирался писать портрет Блока.
Он был на взлете, писал все лучше и лучше, по большей части темперы на свои излюбленные русские сюжеты – купеческие чаепития, трактиры, веселые дома, – щедрая, густая живопись быта, смелая гамма красок – желтой, синей, оранжевой.
Блоку полюбился этот легкий, размашистый человек, замоскворецкий денди в ослепительных жилетах, с нарочито простонародным говорком, вызывающей смелостью суждений, бесшабашными повадками, преклонением перед стихами Лермонтова и Тютчева В нем было что-то «роковое и романтическое», хотя, если присмотреться получше, в глубине души он оставался «очень чистым и простым».
От обсуждения карнавала Блок уклонился и в Териоки не поехал. Ему нечего было делать в атмосфере беспечного маскарадного и балаганного веселья: «Все идет своим путем. Скоро все серьезное будет затерто…»
Когда он ночью 14-го записывал эти слова в дневнике, Сапунова уже не было на свете.
В Териоках небольшая компания – Сапунов, Кузмин, две художницы и одна актриса – собрались в белую ночь покататься по морю. Если бы Блок приехал, он, возможно, принял бы участие в прогулке. Когда в трех верстах от берега менялись местами, лодка перевернулась. Все отделались испугом, Сапунов утонул. Тело его вынесло через две недели в Кронштадте.
Сказал: «Я не умею плавать»,
И вот – отплыл, плохой пловец,
Туда, где уж сплетала слава
Тебе лазоревый венец…
(Это стихи Михаила Кузмина.)
Тень бессмысленной гибели художника, которого все любили, легла на дни и дела его товарищей, но ненадолго. Жизнь брала свое. Люди трудились, готовили один за другим новые спектакли. Репертуар был пестрый: Гольдони, Уайльд, Стриндберг, Кальдерон, Шоу, а для пополнения кассы – Джером и «кабаре».
Любовь Дмитриевна играла много, старалась, как могла. Она так любила театр и так хотела стать актрисой, что не жалела для этого ничего: располагая после смерти отца известными средствами, она главным образом и финансировала териокское предприятие.
Блок искренне пытался разглядеть в ней актрису. Она даже понравилась ему в «Виновны – не виновны». Правда, в этом случае дело было, может быть, больше в Стриндберге, чем в исполнительнице. Пьесу поставили по совету Блока, перед спектаклем Пяст прочитал лекцию о Стриндберге, среди публики была дочь «старого Августа». Мейерхольд и художник Юрий Бонди, выдвинув на первый план задачу декоративную, в сложной гамме сине-черных, желтых и багрово-красных тонов хорошо передали сурово-трагический и грозный характер творчества Стриндберга. Блок оценил спектакль высоко: «Весь Стриндберговский вечер произвел на меня такое цельное и сильное впечатление, что я мог бы написать о нем статью».
Блок видел в своей жене «задатки здоровой работы», и все же в конечном счете отнесся к ее актерским претензиям беспощадно. Коль скоро дело касалось искусства, он не щадил никого. «Постоянно мне больно, что ты хочешь играть. Тут стыдное что-то. Спасает только гений, нет гения – стыдно, скучно, не нужно»,
К тому же вскоре ему стало ясно, что и не в театре, собственно, дело. С осени «Люба все уходит из дому», днями и вечерами до поздней ночи пропадает то у Мейерхольда, то в театре или кинематографе, то «на футболе», то в «Бродячей собаке», о которой еще будет сказано, – и всегда с одним и тем же спутником – участником териокского «Товарищества», молодым (на девять лет моложе ее!) студентом-юристом, начинающим актером и режиссером.
В октябре Блок записывает: «Вечером за чаем я поднял (который раз) разговор о том, что положение неестественно и длить его – значит погружать себя в сон, Ясно: „театр“ в ее жизни стал придатком к той любви, которая развивается, я вижу, каждый день, будь она настоящая или временная… Нам обоим будет хуже, если тянуть жизнь так, как она тянется сейчас. Туманность и неопределенность и кажущиеся отношения ее ко мне – хуже всего».
Но ничего решено не было, так «хуже всего» и осталось навсегда.
Любовь Дмитриевна уезжает в Житомир, где ее избранник отбывает военную службу, вскоре возвращается, но он без нее «пьет», и она снова едет – «без срока», говорит, что это «последняя влюбленность», чтобы Блок ее «отпустил по-хорошему».
Однако, как и в истории с Андреем Белым, она «раздваивается», взывает к жалости и милосердию Блока и тем самым его обезоруживает. Чего стоит хотя бы такая его запись: «Милая сказала мне к вечеру: если ты меня покинешь, я погибну там (с этим человеком, в этой среде). Если откажешься от меня, жизнь моя будет разбитая. Фаза моей любви к тебе – требовательная. Помоги мне и этому человеку».
И он помог – не отказался, хотя она договаривалась до немыслимого («Уронила, не хочу ли я жить на будущий год „втроем“»). «Требовательная любовь», как понимала ее эта эгоистическая женщина, выражалась в том, что, сидя в Житомире, она уверяла Блока, что поведение ее – «совсем не измена», потому что теперь она чувствует свою связь с ним лучше, нежели в последние годы, когда они были вместе.
И как было не «помочь» ей? Ведь он сам не мог с ней расстаться: «В ней – моя связь с миром, утверждение несказанности мира. Если есть несказанное, – я согласен на многое, на все…»
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неподвижно лишь солнце любви.
Единственное, что оставалось ему, – взывать если не к ее сердцу, то к разуму, все еще апеллируя, вопреки очевидному, к якобы обретенной некогда «гармонии».
«Сейчас пришло твое письмо. Сегодня ночью я видел тебя во сне. Я думаю о тебе все время. Не нужно и невозможно писать тебе длинно, что я думаю. В кратких словах: я убеждаюсь с каждым днем и моей душой и моим мозгом, которые к старости крепнут и работают все гармоничнее, увереннее и действеннее, что ты погружена в непробудный сон, в котором неуклонно совершаются свои события: на Кавказе ты ставила на карту только тело, теперь же (я уверен, почти нет сомнения) ты ставишь на карту и тело и душу, т.е. гармонию. Каждый день я жду момента, когда эта гармония, когда-то созданная великими и высокими усилиями, но не укрепленная и подтачиваемая и нами самими и чужими, врагами, – в течение десяти лет, – разрушится. То, что ты совершаешь, есть заключительный момент сна, который ведет к катастрофе или – к разрушению первоначальной и единственной гармонии, смысла жизни, найденного когда-то, но еще не оправданного, не заключенного в форму.
Переводя на свой язык, ты можешь назвать эту катастрофу – новым пробуждением, установлением новой гармонии (для себя и для третьего лица). Я в эту новую гармонию не верю, я ее проклинаю заранее не только лично, но и объективно. Она – низшего порядка, чем та, которая была достигнута когда-то, и в том, что это так, я клянусь всем, что мне было дорого и есть дорого.
Если ты сомневаешься в этом, то я – не сомневаюсь. Если ты веришь в установление новой гармонии для себя, то я готов к устранению себя с твоего пути, готов гораздо определеннее, чем 7 ноября 1902 года. Поверь мне, что это не угроза и не злоба, а ясный религиозный вывод, решительный отказ от всякого компромисса.
Твое письмо лишь немногим отчетливее, чем прежние письма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84