А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Надо быть отчетливей, потому что каждый новый день теперь – есть действие, близящееся к тому или другому окончанию.
Прошу тебя оставить домашний язык в обращении ко мне. Просыпайся, иначе – за тебя проснется другое. Благослови тебя бог, помоги он тебе быть не женщиной-разрушительницей, а – созидательницей.
Александр Блок»»
Она ничего не захотела (а может, и не смогла) понять. Ее ответ – все тот же: бессмысленный лепет, что она, дескать, его «любит», но не может отказаться от обретенного «счастья», невнятные телеграммы, деловые распоряжения насчет высылки сундука с ее туалетами.
В разгар всего этого личного неустройства, разрешившегося (вопреки тому, что он сказал в письме) компромиссом, Блок писал «Розу и Крест». Не следует, конечно, искать в драме прямого, зеркального отражения того, что происходило между ним и Любовью Дмитриевной. Но нельзя не заметить, что как раз в это время он был поглощен работой над произведением, главное в котором – трагедия человеческой любви, уже не небесной и не астартической, а именно человеческой.
«Неумолимо честный, трудно честный» Бертран любит Изору вечной, беззаветной любовью, и в этой любви раскрывается сила и красота его простой человеческой души, – сила и красота самопожертвования. В финальной сцене, когда истекающий кровью Бертран стоит на страже любовного свидания Изоры с мальчишкой Алисканом, он жертвует жизнью ради минутного счастья любимой женщины, «открыв для нее своей смертью новые пути» (как говорит Блок в своих пояснениях к пьесе).
Казалось бы, какие «новые пути» могут открыться перед женщиной, которая охарактеризована как «темная и страстная», «хищная, жадная, капризная», наделенная находчивостью и «здравым смыслом»? Но Блок, определяя «Розу и Крест» прежде всего как драму Бертрана, говорит, что во вторую очередь это также и драма Изоры. Не все просто и однолинейно в прекрасной графине. При всех ее «земных» качествах и свойствах есть в ней и душевная свежесть и цельность; она создана из «беспримесно-чистого и восприимчивого металла» и потому может и не разделить судьбы остальных обитателей графского замка. У нее еще может быть свое будущее, Пусть она неспособна понять и оценить «преданную человеческую только любовь, которая охраняет незаметно и никуда не зовет», пусть молодость и страсть бросают ее в объятья пошлого красавчика, но судьба ее «еще не свершилась», «о чем говорят ее слезы над трупом Бертрана».
Нравственное начало, которым всецело проникнута «Роза и Крест», стало для Блока важнейшим критерием искусства. Теперь он меряет этой мерой все, что его окружает. Современное русское искусство отравлено «ядом модернизма», из него исчезло единственно насущное – правда. Развелось великое множество легких и изящных талантов, которые вредны, потому что впадают в эстетическую ложь, в «цинизм голой души».
Средоточием и своего рода символом духа праздности и суесловья стала для Блока пресловутая «Бродячая собака», открывшаяся под новый, 1912 год как литературно-артистический клуб, а в дальнейшем превратившаяся в обычное кабаре. Она оставила заметный след в художественной жизни предвоенного времени. Учредителем и хозяином заведения был все тот же вездесущий Борис Пронин.
«Собака» помещалась в самом центре Петербурга, в старинном доме на Михайловской площади. Посетитель в глубине второго двора, по соседству с помойной ямой, находил невзрачную дверь, спускался по узкой лестнице и оказывался в подвале, тесно уставленном столиками и диванами и кругом расписанном ярчайшими громадными махровыми цветами и сказочными птицами богатого оперения. Это была работа Сергея Судейкина. Вторую комнату, поменьше, украшало панно Сапунова, изображавшее женщину и лань.
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам…
Это о подвале на Михайловской площади написала молодая Анна Ахматова.
Тут еженощно собиралось множество людей искусства, принадлежащих к самым разным лагерям и группам, но тон задавали акмеисты. На маленькой эстраде читали стихи и доклады, музицировали, танцевали, устраивали диспуты, импровизировали нечто театральное – кто во что горазд. Фантазия работала неутомимо.
Кого только из писателей, художников, актеров не видели и не слышали эти низкие, пестро раскрашенные стены. Здесь чествовали «короля французских поэтов» Поля Фора и главаря итальянских футуристов Маринетти, Макса Линдера и Эмиля Верхарна. Здесь показывали себя первейшие петербургские красавицы и самые изысканные франты.
Наши девы, наши дамы –
Что за прелесть глаз и губ!
Цех поэтов – всё «Адамы»,
Всяк приятен и не груб.
Не боясь собачьей ямы,
Наши шумы, наши гамы
Посещает, посещает, посещает Сологуб, –
дребезжащим голоском напевал «собачий гимн» собственного сочинения Михаил Кузмин.
И, конечно, в подвал валом валила жадная до зрелищ и тем более до нравов богемы состоятельная публика. Этих посетителей здесь презрительно именовали «фармацевтами», но обойтись без них не могли, – иначе «Собака» прогорела бы. В особых случаях Пронин заламывал с «фармацевтов» неслыханные цены – по четвертному билету с персоны, – и те платили безропотно.
Блок не был в «Бродячей собаке» ни разу, как ни завлекали его, и других «горячо убеждал не ходить и не поощрять».
Правда, один раз он чуть было не принял участия в делах подвала, но этот случай лучше всего иллюстрирует его отношение к тамошним эстетам и снобам. «Люба просит написать ей монолог для произнесения на Судейкинском вечере в „Бродячей собаке“ (игорный дом в Париже сто лет назад). Я задумал написать монолог женщины (безумной?), вспоминающей революцию. Она стыдит собравшихся».
Как жаль, что монолог не был написан! Но, может быть, заправилы «Собаки» и не захотели бы его услышать.
Значительным событием в жизни Блока было возникновение в октябре 1912 года нового издательства «Сирин», основанного М.И.Терещенкой и его сестрами. Блок вместе с Ремизовым принимал в делах «Сирина» самое близкое и постоянное участие, – Терещенки внимательно прислушивались к их советам,
Чуть ли не ежевечерне приходил Блок на Пушкинскую, 10, где в обитых красным сукном комнатах, с широкими оттоманками и глубокими креслами, засиживался до поздней ночи за долгими и доверительными беседами.
Ему казалось, что «Сирин» поможет оздоровлению литературной атмосферы. Задача издательства, писал он Андрею Белому, служить русской литературе и дать писателям возможность «работать спокойно».
В сложившейся литературной обстановке, ознаменованной активным напором «наглеющего акмеизма» (слова Блока) и футуристических скандалов, «Сирин» ориентировался на «классику» символизма, выпускал собрания сочинений Брюсова, Сологуба, Ремизова и альманахи, в которых увидели свет «Роза и Крест» и (по инициативе Блока) «Петербург» Андрея Белого. Предполагалось издать и сочинения Блока, но этому помешала война (в 1915 году «Сирин» прекратил свое недолгое существование).
Но самым важным и беспокоящим оставалась «Роза и Крест», вернее – ее судьба.
В начале апреля 1913 года драма была прочитана публично в «Обществе поэтов», учрежденном акмеистом Н.В.Недоброво. Чтение состоялось в актовом зале Шестой гимназии, на Фонтанке. Собралось до сотни слушателей. Александра Андреевна в письме к приятельнице охарактеризовала обстановку чтения в таких словах: лакированные ботинки, белые гвоздики, раскрашенные лица, наряды, улыбки – в общем «страшные личины светского разврата».
Драма снискала успех, но Блока он не обольстил. «Вчера я читал „Розу и Крест“ среди врагов, светских людей, холодных нововременцев. Внутренне очень боролся и, кажется, победил… Чувствую возбуждение от борьбы и думаю, что был вчера живым среди мертвых».
Он возлагал на «Розу и Крест» большие надежды и связывал их, как это было и с «Песней Судьбы», только с Художественным театром. В апреле 1913-го театр гастролировал в Петербурге, и Блок попросил Станиславского послушать пьесу. «Это очень важно для меня и внутренне (а может быть, и внешне) решит все: я способен верить только ему лично (в театре), остальное меня просто бесит – и твой Мейерхольд в том числе», – писал он Любови Дмитриевне.
В эти дни ему передали, что некий молодой режиссер по фамилии Вахтангов очень хотел бы поставить «Розу и Крест». Блок решительно уклонился: «Пока не поговорю с Станиславским, ничего не предпринимаю… Если захочет, ставил бы и играл бы сам – Бертрана. Если коснется пьесы его гений, буду спокоен за все остальное.».
Двадцать седьмое апреля. «Важный день» – записано в дневнике. Пришел громадный, громогласный, седоголовый и черноусый, необыкновенно элегантный Станиславский. Они девять часов говорили без перерыва. Блок прочитал и прокомментировал пьесу, потом московский гость подробно рассказывал про свою «систему», потом оба они еще подробнее обсуждали, как нужно ставить «Розу и Крест», «обедали кое-как и чай пили».
И тут для Блока неожиданно, но со всей очевидностью выяснилось, что художник, которого он считал гениальным и на понимание и поддержку которого так крепко надеялся, не услышал того настоящего, что ему, Блоку, удалось сказать и что было сказано столь тонко, что оказалось «не театральным». Смысл замечаний Станиславского, как понял и передал их Блок, сводился к тому, что природа театра требует уплотнения ткани пьесы, «огрубления», доказательств, разъяснений, подчеркиваний. У Блока все происходит, как может происходить только в поэзии, Станиславскому хотелось, чтобы все было «как в жизни».
Блок – жене: «Он прекрасен, как всегда, конечно. Но вышло так, оттого ли, что он очень состарился, оттого ли, что полон другим (Мольером), оттого ли, что в нем нет моего и мое ему не нужно, – только он ничего не понял в моей пьесе, совсем не воспринял ее, ничего не почувствовал… Станиславский не «повредил» мне, моя пьеса мне нравится, кроме того, я еще раз из разговора с Станиславским убедился, что она – правдива. А все-таки горько».
Встреча со Станиславским происходила уже в том «доме сером и высоком у морских ворот Невы», который стал последним земным приютом Блока.
В июле 1912-го он нашел себе жилье по вкусу – почти на краю города, в самом конце Офицерской улицы.
Квартира была расположена в верхнем этаже. Внизу узкая и тихая Пряжка, обсаженная молодыми тополями, описывала плавную дугу. Из окон открывался широкий простор, ничем не загроможденное и не перегороженное пространство. В отдалении дымили фабрики, вставали эллинги и подъемные краны Балтийского завода, за ними – церковь на Гутуевском острове, еще дальше – леса на Балтийской дороге. Моря, правда, не было видно, но дыхание его доносилось, и в ясную погоду на горизонте проплывали корабельные мачты. По ночам небо бороздили лучи прожекторов.
Блоку нравился этот непарадный район Северной Пальмиры, пушкинская и гоголевская Коломна, близлежащие затрапезные улицы – Мясная, Псковская, Витебская, Упраздненный переулок, на которых еще попадались дряхлые деревянные домишки с чахлыми палисадниками; Франко-русский завод; знаменитый на весь околоток буйный кабак; смахивающая на замковую башню каланча Коломенской пожарной части… Через Старо-Калинкин мост, по Фонтанке, недалеко было до взморья на пустынном Лоцманском острове. Здесь было совсем хорошо: домики рыбаков, сушатся сети, остро пахнет смолой и солью, рыбой и морем.
Все эти места были исхожены и изучены…
«Моя квартира смотрит на Запад, из нее многое видно», – говаривал Блок. Как-то он подвел к окну одного своего гостя. «Вы видите эти трубы? Видите, как они молчаливы? Они молчат еще, но скоро заговорят… Их голос будет грозен. Нам всем надо много думать об этом».
Люди, бывавшие у Блока на Пряжке, запомнили его просторную темно-зеленую комнату, книги – в шкафах, на полках, на столах и стульях, очень много книг, низкий зеленый абажур над письменным столом, глубокую тишину.
«Тихо в комнате просторной, а за окнами – мороз и малиновое солнце над лохматым сизым дымом… Как хозяин молчаливый ясно смотрит на меня!» (Анна Ахматова).
«А все-таки горько…» Это говорит уже сам хозяин. Работа, думы, тишина, пустые, выстуженные комнаты Любови Дмитриевны, одиночество. «Полынь, полынь!..»
Всюду – беда и утраты,
Что тебя ждет впереди?
Ставь же свой парус косматый…

ECCE HOMO!
Так прожил он свои тридцать два года, и осталось ему прожить еще неполных девять.
Парус был поставлен, курс взят.
…«При мысли о всяком поэте представляется больше или меньше личность его самого» (Гоголь). Нет искусства без художника, нет поэзии без личности поэта. Сам Блок, явно преуменьшая действительную пропорцию, высказался так: «В стихах всякого поэта 9/10, может быть, принадлежит не ему, а среде, эпохе, ветру, но 1/10 – все-таки от личности». Если этого нет, «не на что опереться».
Не раз и не два могли мы убедиться, как трудно складывалась эта жизнь, как душа поэта не знала ни мира, ни покоя, ни простого человеческого счастья. Он уже не мог повторить вслед за своим великим тезкой: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Поэт нового века разуверился в «несбыточной мечте» не только о счастье, но и о покое: «Покоя нет… Покой нам только снится…» И житейская дорога вела его не к чистым негам, но в кровь и пыль вечного боя.
Оставалось третье – воля. О ней прекрасно сказал другой, после Пушкина, русский гений, родственную близость с которым Блок чувствовал особенно глубоко: «Воля заключает в себе всю душу, хотеть – значит, ненавидеть, любить, сожалеть, радоваться, – жить, одним словом. Воля есть нравственная сила каждого существа, свободное стремление к созданию или разрушению чего-нибудь, отпечаток божества, творческая власть, которая из ничего созидает чудеса».
Точно так же, вслед за Лермонтовым, понимал эту власть и силу Блок: «мужественная воля, творческая воля».
Формирование характера немыслимо без участия воли. Прежде чем стать поступком, воля выражает себя в выработанной системе взглядов и убеждений, а они (если это, конечно, живые взгляды и убеждения) складываются под воздействием духа времени. Характер есть не что иное, как итог потаенного роста души, полное проявление личного духовно-нравственного опыта, накопленного в борьбе не только с чужим и враждебным, но и с самим собой – со своими слабостями, иллюзиями, заблуждениями.
(Вспоминается Пастернак:
Но кто ж он? На какой арене
Стяжал он поздний опыт свой?
С кем протекли его боренья?
С самим собой, с самим собой.)
Несомненно, о такой борьбе думал Блок, когда сказал: «Надо, по-видимому, перерастать самого себя, это и есть закон мирового движения».
То есть надо ощутить себя монадой, вовлеченной в поток мировой жизни.
А для этого необходимо было освободиться от всего, что мешало росту души, – от тяжелого семейного наследия, пережитков «сентиментального воспитания», сладких ядов декаданса, собственного мрака и отчаянья.
Обобщая, конечно, свой личный опыт, Блок в 1912 году размышлял о том, что, когда люди, долго обретавшиеся в одиночестве, выходят наконец в настоящую, общую жизнь, они часто оказываются беспомощными, и, чтобы «не упасть низко», чтобы устоять в «буре русской жизни» и «идти к людям», они должны обрести в себе «большие нравственные силы».
В обретении этих сил и раскрылся характер поэта.
«Обнаженной совестью» назвал его незлобивый Ремизов. «От него, так сказать, несло правдой», – вынуждена была признать ожесточившаяся против автора «Двенадцати» Зинаида Гиппиус.
Совесть и правда – вот, бесспорно, две главные, генеральные черты человеческого и поэтического характера Блока, два источника его душевной энергии, всецело завладевшие им и заставившие рано, сразу после первой революции, сделать выбор и определить курс.
Уже на склоне своих недолгих лет он так сформулировал давнюю, выношенную и заветную мысль: «Совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего и разлагающегося – в пользу нового, сначала неуютного и немилого, но обещающего свежую жизнь».
Без этого нельзя понять ни личности, ни поэзии Блока, ни его пути к нашей революции. Тоска по свежей жизни провела его по крутым перекресткам эпохи и вывела на прямую дорогу.
Отошли в безвозвратное годы «снежных масок». Блок сильно изменился, сохранив свою «незыблемую душу».
Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух,
Да, таким я и буду с тобой:
Не для ласковых слов я выковывал дух,
Не для дружб я боролся с судьбой.
Об этом человеке, строгом и замкнутом, углубленном в свои невеселые думы, об этой жизни, трудной и одинокой, рассказали многие люди – друзья, случайные встречные, тайные недруги (и такие были). Мало о ком из русских писателей нашего века образовалась такая обильная мемуарная литература.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84