«О, закрой свои бледные ноги!» Уже завелись спекулянты от декадентства. Некий Емельянов-Коханский, мирно служивший кассиром на ипподроме, выпустил книгу немыслимых виршей, посвященную «себе и царице Клеопатре»; к книжке был приложен портрет автора с крыльями летучей мыши и привязанными к пальцам громадными когтями. Вскоре он выгодно женился на купчихе и торговал мукой в лабазе.
В эту эпоху «ломки», когда все сдвинулось с места и пришло в движение, началось расслоение интеллигентской среды. Одни послушно отдавали свои знания и таланты новому хозяину – капиталу; другие пытались сохранить верность прекраснодушным, но сильно потрепанным идеалам обанкротившегося либерального народничества; третьи (таких было очень немного) пошли вместе с революционным пролетариатом.
В обстановке идейного разброда выделилась особая, немногочисленная, но достаточно активная группа молодых людей, принадлежавших в большинстве к потомственной научно-художественной интеллигенции. Они заняли позицию промежуточную. Морально и эстетически осуждали ограниченный, пошлый и грубый мир капитализма и вместе с тем высокомерно третировали чуждую и непонятную им революционно-материалистическую идеологию. Именно из этого узкого круга вышли поэты и теоретики, составившие «вторую волну» русского символизма.
В дальнейшем они остро ощущали обозначившийся исторический рубеж в своих личных судьбах. «Мы – дети того и другого века: мы – поколение рубежа… В 1900 – 1901 годах мы подошли к рубежу с твердым знанием, что рубеж – Рубикон, ибо сами мы были – рубеж, выросший из недр конца века» (Андрей Белый). «Я позволю себе… в качестве свидетеля, не вовсе лишенного слуха и зрения и не совсем косного, указать на то, что уже январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года, что самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий» (Александр Блок).
«Дети рубежа» почувствовали кризис воспитавшей их культуры. Они с презрением отвергли идейное наследие, оставленное им отцами, – утилитарную философию, умеренно-аккуратный либерализм, плоско-натуралистическое искусство. И нельзя не признать, что в их отказе от этого нищенского наследия был настоящий пафос решительной переоценки ценностей.
Результаты переоценки старого и поисков нового могли бы быть велики, если бы искатели, освобождаясь от того, что потеряло соль и цену, и мечтая об обновлении форм познания, культуры, искусства, сумели связать свои идейно-художественные искания с задачами реальной борьбы за новую жизнь, за революционное пересоздание мира. Этого им было не дано, и в этом была их трагедия. Она предопределила судьбы некоторых даже высокоодаренных художников, достойных лучшей участи, нежели та, что их постигла. Никто из них, кроме Александра Блока, не сумел обрести прямого и мужественного пути в действительный, а не иллюзорный новый мир.
Люди этого круга исповедовали анархо-индивидуалистическую веру, в большинстве – сочувствовали освободительной борьбе против царизма, иные пытались своими счесться с эсерами и даже с социал-демократами. Но никаким сочувствием, не претворенным в дело, нельзя было восполнить отсутствие ясного мировоззрения, глубокого понимания перспективы исторического развития, доверия к народу.
В сложных условиях эпохи «ломки» особенно легко совершаются крутые повороты от общественной практики, от реального дела в сторону чистого умозрения и «незаинтересованного созерцания» всякого рода утопий и абсолютизаций неких абстрактных начал «мировой жизни» (Идея, Дух, Мировая Душа). Опору для них «дети рубежа» искали в идеалистической философии и модернизированной религии, больше всего – в учении Владимира Соловьева.
3
Владимир Соловьев был богословом, философом, публицистом, литературным критиком и лирическим поэтом. В русском обществе он занимал положение совершенно особое – ему «не было приюта меж двух враждебных станов», он не уживался ни с либералами, ни с ретроградами, ни с западниками, ни со славянофилами, ни с церковниками, ни с писателями.
Образ его двоится. Он взывал о милосердии для цареубийц-первомартовцев – и приветствовал Вильгельма II, выступившего инициатором жестокого подавления боксерского восстания в Китае, резко критиковал казенную церковь – и мечтал об установлении всемирной церковной власти; отвергая эстетскую теорию «искусства для искусства», высоко оцепил «положительную эстетику» Чернышевского – и видел в искусстве путь к религиозному служению, писал проникновенные стихи о таинственных видениях – и сочинил веселую комедию «Белая лилия», где в юмористическом духе перетолкованы самые заветные для него мистические темы, всерьез предвещал «наступающий конец мира» – и изощрялся в юмористических стихах, эпиграммах, пародиях.
На всем, что Соловьев писал, лежала печать двусмысленности. На полях богословских рукописей он чертит измененным почерком, как бы в трансе, нечто любовное за подписью «S», предоставляя своим поклонникам догадываться – то ли это условное обозначение божественной Софии Премудрости, то ли инициал Софьи Петровны Хитрово, к которой он был неравнодушен. В программной для Соловьева поэме «Три свидания» уверения в том, что он «ощутил сиянье божества», перемежаются с нарочито заземленными бытовыми подробностями, так что не всегда можно уловить грань, где кончается высокая мистика и начинается пародия. Все в нем было странно и противоречиво – и его издевательские шутки, и даже его неудержимый, захлебывающийся хохот, который одним казался простодушно-детским, другим – страшным.
В основе религиозно-мистического учения Владимира Соловьева лежала древняя платоновская идея двоемирия: земная жизнь – это всего лишь отображение, бледный отсвет и искаженное подобие потустороннего, постигаемого одной верой, сверхчувственного мира «высшей» и «подлинной» реальности.
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами –
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий –
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий –
вот сжатое, переложенное в стихи обоснование главной идеи соловьевской спиритуалистики: земное существование человека совместимо с духовным проникновением в «иные миры».
Не менее важную роль в теории и проповеди Соловьева играли христианские надежды на духовное очищение человечества во всемирной катастрофе, которая принесет одновременно и гибель старому порядку и возрождение к новой, лучшей жизни. Соловьев провозгласил, что старый мир, изменивший божеской правде и погрязший в грехах, уже заканчивает круг своего существования и что приближается предсказанная в Апокалипсисе «эра Третьего Завета», когда будут наконец разрешены все противоречия, искони заложенные в природе, в человеческом обществе, в самом человеке, и на Земле воцарятся мир, справедливость и христианская любовь.
Эта утопия была истолкована Соловьевым не в ортодоксально-церковном, но тоже мистическом духе. Божественная сила, призванная возродить и преобразить человечество, воплощена в философских сочинениях и стихах Соловьева в чисто мифологических образах Софии Премудрости, Мировой Души, Вечной Женственности, Девы Радужных Ворот, заимствованных из учений гностиков, новоплатоников и других представителей мистической философии древности. Мировая Душа (или что то же – Вечная Женственность), по Соловьеву, есть некое одухотворенное начало Вселенной, «единая внутренняя природа мира». Ей суждено в последние, предвещанные времена спасти и обновить мир, ознаменовав «высшее идеальное единство» – божественную гармонию истинно человеческой, просветленной жизни.
Знайте же: вечная женственность ныне
В теле нетленном на землю идет.
В свете немеркнущем новой богини
Небо слилося с пучиною вод.
Соловьев ратовал за целостное мировоззрение и цельную человеческую личность. Смысл своей проповеди он видел в «осуществлении положительного всеединства в жизни, знании и творчестве» – в «великом синтезе» отвлеченных, идеально-умозрительных и реальных, практически-деятельных начал. Отсюда вырастала соловьевская концепция гармонического, целостного (духовно-чувственного) человека.
Эта сторона учения Соловьева и была прежде всего и больше всего воспринята его юными поклонниками. Собственно богословские теории Соловьева, его утопическое учение о теократии (всемирном господстве объединенной, общечеловеческой католически-православной церкви) не имели для них особой притягательности; один Сергей Соловьев был убежденным церковником и утверждал, что «вся мистика – в символе веры», а все остальное в ней – «от Антихриста».
Зато эсхатологические предчувствия и мессианские надежды, особенно страстно высказанные в последнем сочинении Соловьева «Три разговора», наилучшим образом отвечали тревожным ощущениям и переживаниям «детей рубежа», которые почуяли приближение чреватых последствиями «бурь и бед», но не имели сколько-нибудь ясного представления о природе и реальном содержании начавшегося всемирно-исторического процесса.
Нужно заметить, однако, что сам Соловьев высказывался о грядущем мировом перевороте с известной осторожностью, умеряя пыл своих слишком нетерпеливых адептов. Заверяя одного из них, что «прежняя историческая канитель кончилась», он тут же оговорился: «Ну, а дальнейшее: не нам дано ведать времена и сроки».
Мечта о духовном преображении человечества в «новой жизни», что должна наступить мгновенно, в порядке осуществленного чуда, полонила воображение новых мифотворцев. Они воодушевлялись утешительными надеждами. Вот стихи Сергея Соловьева (февраль 1901 года):
Силы последние мрак собирает,
Тщетны они.
В дымном тумане уже возникают
Новые дни…
При всем том мистическую веру соловьевцев не следует понимать плоско и однозначно – как просто «уход от жизни». Нет, ими владело то чувство, о котором сказал Достоевский по поводу «русских мальчиков», что только и думают о «мировых вопросах» – есть ли бог и бессмертие, «а если в бога не веруют, то – о социализме, о переделке всего человечества по новому штату». Другое дело, что соловьевцы подошли к решению «мировых вопросов», как выразился тот же Достоевский, «с другого конца». Сами-то они верили, что способны в личном мистическом опыте обрести единство и согласие с миром.
«Безбрежное ринулось в берега старой жизни; а вечное показало себя среди времени… Все казалось новым, охваченным зорями космической и исторической важности: борьба света с тьмой, происходящая уже в атмосфере душевных событий, еще не сгущенной до явных событий истории, подготовляющей их; в чем конкретно события эти – сказать было трудно: и «видящие» расходились в догадках» (Андрей Белый).
Сказано справедливо и точно: «душевные события», волновавшие соловьевцев, происходили вне прямой связи с конкретными «событиями истории». Провозвестники «новой жизни» оставались в плену романтического идеализма, утратив чувство исторической реальности. Трезвое понимание закономерностей общественно-исторического развития подменялось в их распаленном воображении утопическими надеждами на некое вселенское чудо, предстающее в образе далеких и манящих «зорь».
Соловьевцы много рассуждали о «чувстве зорь», об особенном розово-золотом свечении неба в первые годы нового столетия. При этом они вкладывали в понятие «заря восходящего века» не только символико-метафорический, но и прямой метеорологический смысл: в 1902 году закаты повсеместно приобрели действительно особый оттенок благодаря рассеянию в атмосфере огромных масс пепла после разрушительного вулканического извержения на острове Мартиника.
Впоследствии, переосмысляя свое прошлое, Андрей Белый утверждал даже, что идеи Владимира Соловьева были для «детей рубежа» всего лишь «условной и временной гипотезой», не более как «звуком, призывающим к отчаливаныо от берегов старого мира». На самом деле, конечно, соловьевство было для них вовсе не «условной гипотезой», а настоящим символом веры.
Таким оно на известный период стало и для Александра Блока. Но здесь нужна существенная оговорка. Мало вникая в теократию Соловьева и в его учение о богочеловечестве, Блок полюбил только его поэзию, полную мистических ощущений и «несказанных» переживаний. И понял он Соловьева лирически, в духе собственных предчувствий – как вдохновенного проповедника «жизненной силы», от которого веяло «деятельным весельем наконец освобождающегося духа», и как «провозвестника будущего».
Много позже Блок так сформулировал давно выношенное представление о властителе своих юношеских дум: одержимый «страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия», этот Соловьев «стоял на ветру из открытого в будущее окна».
В лирике Блока 1900-1902 годов, составившей впоследствии раздел «Стихи о Прекрасной Даме», в личном переживании выражено предчувствие «грядущего переворота» – нового «ослепительного дня».
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Жду вселенского света
От весенней земли.
Все дышавшее ложью
Отшатнулось, дрожа.
Предо мной – к бездорожью
Золотая межа…
Уже в этой юношеской лирике сильно звучит тема призвания поэта, его пророческой миссии и духовно-нравственного долга. Поэт – не просто слагатель благозвучных песен, но искатель и провозвестник единственной истины, и дело его понимается как служение и подвиг «во Имя». Во имя того высшего начала, что знаменует победу над ложью неправильно устроенной жизни и указывает путь к далекой прекрасной цели.
Хоть все по-прежнему певец
Далеких жизни песен странных
Несет лирический венец
В стихах безвестных и туманных, –
Но к цели близится поэт,
Стремится, истиной влекомый,
И вдруг провидит новый свет
За далью, прежде незнакомой…
В основе такого представления о деле и назначении поэта лежало целое жизнепонимание, которое Б.Пастернак в применении к русским символистам второй волны очень точно охарактеризовал как «понимание жизни как жизни поэта». Смысл общеромантической формулы «жизнь и поэзия – одно» – не в том, что поэзия питается действительностью, но в том, что содержанием ее становится личная жизнь поэта, его духовный опыт постижения высших нравственных ценностей. И обратно – поэт строит свою собственную жизнь по типу, уже отложившемуся, нашедшему свою форму в стихах. Образуется взаимосвязь: личное переживание служит предметом стихов; стихи – закрепляют образ поэта, его лирическое «я».
Безвестный поэт проникся верой в то, что поэзия есть нечто большее, нежели только искусство. Она, как «неложное обетование», целиком наполняет жизнь, безраздельно овладевает душой, позволяет в личном мистическом опыте постичь влекущую тайну сущности мира. Ради этого «стоит жить».
Много лет спустя, с высоты прожитого и пережитого, Блок скажет о своих юношеских мистических стихах, скажет прямо, твердо, безоговорочно: они «писались отнюдь не во имя свое, а во Имя и перед Лицом Высшего (или того, что мне казалось тогда Высшим)… В этом и есть для меня единственный смысл „Стихов о Прекрасной Даме“, которые в противном случае я бы первый считал „стишками“, т.е. делом, о котором лучше молчать» (письмо к Н.А.Нолле, январь 1916 года).
О душевном состоянии юного Блока можно сказать словами Достоевского (об Алеше Карамазове, – после того как тот вышел из кельи почившего старца): «Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты…» Звезды сияли Алеше из бездны: «Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, „соприкасаясь мирам иным“… Какая-то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь и на веки веков».
ГОРИЗОНТ В ОГНЕ
Всей душой откликнулся Блок на «призывы зари». Миф о Вечной Женственности стал для него «мировой разгадкой», а Владимир Соловьев – «властителем дум».
Остро помнилось, как единственный раз увидел он его издали. (Потом он назовет эту встречу в числе событий, особенно сильно на него повлиявших.)
Александр Блок – Георгию Чулкову (23 июня 1905 года): «Помню я это лицо, виденное однажды в жизни на панихиде у родственницы. Длинное тело у притолоки, так что целое мгновение я употребил на поднимание глаз, пока не стукнулся глазами о его глаза. Вероятно, на лице моем выразилась душа, потому что Соловьев тоже взглянул долгим сине-серым взором. Никогда не забуду – тогда и воздух был такой. Потом за катафалком я шел позади Соловьева и видел старенький желтый мех на несуразной шубе и стальную гриву. Перелетал легкий снежок (это было в феврале 1900 года, в июле он умер), а он шел без шапки, и один господин рядом со мной сказал: „Экая орясина!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
В эту эпоху «ломки», когда все сдвинулось с места и пришло в движение, началось расслоение интеллигентской среды. Одни послушно отдавали свои знания и таланты новому хозяину – капиталу; другие пытались сохранить верность прекраснодушным, но сильно потрепанным идеалам обанкротившегося либерального народничества; третьи (таких было очень немного) пошли вместе с революционным пролетариатом.
В обстановке идейного разброда выделилась особая, немногочисленная, но достаточно активная группа молодых людей, принадлежавших в большинстве к потомственной научно-художественной интеллигенции. Они заняли позицию промежуточную. Морально и эстетически осуждали ограниченный, пошлый и грубый мир капитализма и вместе с тем высокомерно третировали чуждую и непонятную им революционно-материалистическую идеологию. Именно из этого узкого круга вышли поэты и теоретики, составившие «вторую волну» русского символизма.
В дальнейшем они остро ощущали обозначившийся исторический рубеж в своих личных судьбах. «Мы – дети того и другого века: мы – поколение рубежа… В 1900 – 1901 годах мы подошли к рубежу с твердым знанием, что рубеж – Рубикон, ибо сами мы были – рубеж, выросший из недр конца века» (Андрей Белый). «Я позволю себе… в качестве свидетеля, не вовсе лишенного слуха и зрения и не совсем косного, указать на то, что уже январь 1901 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года, что самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствий» (Александр Блок).
«Дети рубежа» почувствовали кризис воспитавшей их культуры. Они с презрением отвергли идейное наследие, оставленное им отцами, – утилитарную философию, умеренно-аккуратный либерализм, плоско-натуралистическое искусство. И нельзя не признать, что в их отказе от этого нищенского наследия был настоящий пафос решительной переоценки ценностей.
Результаты переоценки старого и поисков нового могли бы быть велики, если бы искатели, освобождаясь от того, что потеряло соль и цену, и мечтая об обновлении форм познания, культуры, искусства, сумели связать свои идейно-художественные искания с задачами реальной борьбы за новую жизнь, за революционное пересоздание мира. Этого им было не дано, и в этом была их трагедия. Она предопределила судьбы некоторых даже высокоодаренных художников, достойных лучшей участи, нежели та, что их постигла. Никто из них, кроме Александра Блока, не сумел обрести прямого и мужественного пути в действительный, а не иллюзорный новый мир.
Люди этого круга исповедовали анархо-индивидуалистическую веру, в большинстве – сочувствовали освободительной борьбе против царизма, иные пытались своими счесться с эсерами и даже с социал-демократами. Но никаким сочувствием, не претворенным в дело, нельзя было восполнить отсутствие ясного мировоззрения, глубокого понимания перспективы исторического развития, доверия к народу.
В сложных условиях эпохи «ломки» особенно легко совершаются крутые повороты от общественной практики, от реального дела в сторону чистого умозрения и «незаинтересованного созерцания» всякого рода утопий и абсолютизаций неких абстрактных начал «мировой жизни» (Идея, Дух, Мировая Душа). Опору для них «дети рубежа» искали в идеалистической философии и модернизированной религии, больше всего – в учении Владимира Соловьева.
3
Владимир Соловьев был богословом, философом, публицистом, литературным критиком и лирическим поэтом. В русском обществе он занимал положение совершенно особое – ему «не было приюта меж двух враждебных станов», он не уживался ни с либералами, ни с ретроградами, ни с западниками, ни со славянофилами, ни с церковниками, ни с писателями.
Образ его двоится. Он взывал о милосердии для цареубийц-первомартовцев – и приветствовал Вильгельма II, выступившего инициатором жестокого подавления боксерского восстания в Китае, резко критиковал казенную церковь – и мечтал об установлении всемирной церковной власти; отвергая эстетскую теорию «искусства для искусства», высоко оцепил «положительную эстетику» Чернышевского – и видел в искусстве путь к религиозному служению, писал проникновенные стихи о таинственных видениях – и сочинил веселую комедию «Белая лилия», где в юмористическом духе перетолкованы самые заветные для него мистические темы, всерьез предвещал «наступающий конец мира» – и изощрялся в юмористических стихах, эпиграммах, пародиях.
На всем, что Соловьев писал, лежала печать двусмысленности. На полях богословских рукописей он чертит измененным почерком, как бы в трансе, нечто любовное за подписью «S», предоставляя своим поклонникам догадываться – то ли это условное обозначение божественной Софии Премудрости, то ли инициал Софьи Петровны Хитрово, к которой он был неравнодушен. В программной для Соловьева поэме «Три свидания» уверения в том, что он «ощутил сиянье божества», перемежаются с нарочито заземленными бытовыми подробностями, так что не всегда можно уловить грань, где кончается высокая мистика и начинается пародия. Все в нем было странно и противоречиво – и его издевательские шутки, и даже его неудержимый, захлебывающийся хохот, который одним казался простодушно-детским, другим – страшным.
В основе религиозно-мистического учения Владимира Соловьева лежала древняя платоновская идея двоемирия: земная жизнь – это всего лишь отображение, бледный отсвет и искаженное подобие потустороннего, постигаемого одной верой, сверхчувственного мира «высшей» и «подлинной» реальности.
Милый друг, иль ты не видишь,
Что все видимое нами –
Только отблеск, только тени
От незримого очами?
Милый друг, иль ты не слышишь,
Что житейский шум трескучий –
Только отклик искаженный
Торжествующих созвучий –
вот сжатое, переложенное в стихи обоснование главной идеи соловьевской спиритуалистики: земное существование человека совместимо с духовным проникновением в «иные миры».
Не менее важную роль в теории и проповеди Соловьева играли христианские надежды на духовное очищение человечества во всемирной катастрофе, которая принесет одновременно и гибель старому порядку и возрождение к новой, лучшей жизни. Соловьев провозгласил, что старый мир, изменивший божеской правде и погрязший в грехах, уже заканчивает круг своего существования и что приближается предсказанная в Апокалипсисе «эра Третьего Завета», когда будут наконец разрешены все противоречия, искони заложенные в природе, в человеческом обществе, в самом человеке, и на Земле воцарятся мир, справедливость и христианская любовь.
Эта утопия была истолкована Соловьевым не в ортодоксально-церковном, но тоже мистическом духе. Божественная сила, призванная возродить и преобразить человечество, воплощена в философских сочинениях и стихах Соловьева в чисто мифологических образах Софии Премудрости, Мировой Души, Вечной Женственности, Девы Радужных Ворот, заимствованных из учений гностиков, новоплатоников и других представителей мистической философии древности. Мировая Душа (или что то же – Вечная Женственность), по Соловьеву, есть некое одухотворенное начало Вселенной, «единая внутренняя природа мира». Ей суждено в последние, предвещанные времена спасти и обновить мир, ознаменовав «высшее идеальное единство» – божественную гармонию истинно человеческой, просветленной жизни.
Знайте же: вечная женственность ныне
В теле нетленном на землю идет.
В свете немеркнущем новой богини
Небо слилося с пучиною вод.
Соловьев ратовал за целостное мировоззрение и цельную человеческую личность. Смысл своей проповеди он видел в «осуществлении положительного всеединства в жизни, знании и творчестве» – в «великом синтезе» отвлеченных, идеально-умозрительных и реальных, практически-деятельных начал. Отсюда вырастала соловьевская концепция гармонического, целостного (духовно-чувственного) человека.
Эта сторона учения Соловьева и была прежде всего и больше всего воспринята его юными поклонниками. Собственно богословские теории Соловьева, его утопическое учение о теократии (всемирном господстве объединенной, общечеловеческой католически-православной церкви) не имели для них особой притягательности; один Сергей Соловьев был убежденным церковником и утверждал, что «вся мистика – в символе веры», а все остальное в ней – «от Антихриста».
Зато эсхатологические предчувствия и мессианские надежды, особенно страстно высказанные в последнем сочинении Соловьева «Три разговора», наилучшим образом отвечали тревожным ощущениям и переживаниям «детей рубежа», которые почуяли приближение чреватых последствиями «бурь и бед», но не имели сколько-нибудь ясного представления о природе и реальном содержании начавшегося всемирно-исторического процесса.
Нужно заметить, однако, что сам Соловьев высказывался о грядущем мировом перевороте с известной осторожностью, умеряя пыл своих слишком нетерпеливых адептов. Заверяя одного из них, что «прежняя историческая канитель кончилась», он тут же оговорился: «Ну, а дальнейшее: не нам дано ведать времена и сроки».
Мечта о духовном преображении человечества в «новой жизни», что должна наступить мгновенно, в порядке осуществленного чуда, полонила воображение новых мифотворцев. Они воодушевлялись утешительными надеждами. Вот стихи Сергея Соловьева (февраль 1901 года):
Силы последние мрак собирает,
Тщетны они.
В дымном тумане уже возникают
Новые дни…
При всем том мистическую веру соловьевцев не следует понимать плоско и однозначно – как просто «уход от жизни». Нет, ими владело то чувство, о котором сказал Достоевский по поводу «русских мальчиков», что только и думают о «мировых вопросах» – есть ли бог и бессмертие, «а если в бога не веруют, то – о социализме, о переделке всего человечества по новому штату». Другое дело, что соловьевцы подошли к решению «мировых вопросов», как выразился тот же Достоевский, «с другого конца». Сами-то они верили, что способны в личном мистическом опыте обрести единство и согласие с миром.
«Безбрежное ринулось в берега старой жизни; а вечное показало себя среди времени… Все казалось новым, охваченным зорями космической и исторической важности: борьба света с тьмой, происходящая уже в атмосфере душевных событий, еще не сгущенной до явных событий истории, подготовляющей их; в чем конкретно события эти – сказать было трудно: и «видящие» расходились в догадках» (Андрей Белый).
Сказано справедливо и точно: «душевные события», волновавшие соловьевцев, происходили вне прямой связи с конкретными «событиями истории». Провозвестники «новой жизни» оставались в плену романтического идеализма, утратив чувство исторической реальности. Трезвое понимание закономерностей общественно-исторического развития подменялось в их распаленном воображении утопическими надеждами на некое вселенское чудо, предстающее в образе далеких и манящих «зорь».
Соловьевцы много рассуждали о «чувстве зорь», об особенном розово-золотом свечении неба в первые годы нового столетия. При этом они вкладывали в понятие «заря восходящего века» не только символико-метафорический, но и прямой метеорологический смысл: в 1902 году закаты повсеместно приобрели действительно особый оттенок благодаря рассеянию в атмосфере огромных масс пепла после разрушительного вулканического извержения на острове Мартиника.
Впоследствии, переосмысляя свое прошлое, Андрей Белый утверждал даже, что идеи Владимира Соловьева были для «детей рубежа» всего лишь «условной и временной гипотезой», не более как «звуком, призывающим к отчаливаныо от берегов старого мира». На самом деле, конечно, соловьевство было для них вовсе не «условной гипотезой», а настоящим символом веры.
Таким оно на известный период стало и для Александра Блока. Но здесь нужна существенная оговорка. Мало вникая в теократию Соловьева и в его учение о богочеловечестве, Блок полюбил только его поэзию, полную мистических ощущений и «несказанных» переживаний. И понял он Соловьева лирически, в духе собственных предчувствий – как вдохновенного проповедника «жизненной силы», от которого веяло «деятельным весельем наконец освобождающегося духа», и как «провозвестника будущего».
Много позже Блок так сформулировал давно выношенное представление о властителе своих юношеских дум: одержимый «страшной тревогой, беспокойством, способным довести до безумия», этот Соловьев «стоял на ветру из открытого в будущее окна».
В лирике Блока 1900-1902 годов, составившей впоследствии раздел «Стихи о Прекрасной Даме», в личном переживании выражено предчувствие «грядущего переворота» – нового «ослепительного дня».
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Жду вселенского света
От весенней земли.
Все дышавшее ложью
Отшатнулось, дрожа.
Предо мной – к бездорожью
Золотая межа…
Уже в этой юношеской лирике сильно звучит тема призвания поэта, его пророческой миссии и духовно-нравственного долга. Поэт – не просто слагатель благозвучных песен, но искатель и провозвестник единственной истины, и дело его понимается как служение и подвиг «во Имя». Во имя того высшего начала, что знаменует победу над ложью неправильно устроенной жизни и указывает путь к далекой прекрасной цели.
Хоть все по-прежнему певец
Далеких жизни песен странных
Несет лирический венец
В стихах безвестных и туманных, –
Но к цели близится поэт,
Стремится, истиной влекомый,
И вдруг провидит новый свет
За далью, прежде незнакомой…
В основе такого представления о деле и назначении поэта лежало целое жизнепонимание, которое Б.Пастернак в применении к русским символистам второй волны очень точно охарактеризовал как «понимание жизни как жизни поэта». Смысл общеромантической формулы «жизнь и поэзия – одно» – не в том, что поэзия питается действительностью, но в том, что содержанием ее становится личная жизнь поэта, его духовный опыт постижения высших нравственных ценностей. И обратно – поэт строит свою собственную жизнь по типу, уже отложившемуся, нашедшему свою форму в стихах. Образуется взаимосвязь: личное переживание служит предметом стихов; стихи – закрепляют образ поэта, его лирическое «я».
Безвестный поэт проникся верой в то, что поэзия есть нечто большее, нежели только искусство. Она, как «неложное обетование», целиком наполняет жизнь, безраздельно овладевает душой, позволяет в личном мистическом опыте постичь влекущую тайну сущности мира. Ради этого «стоит жить».
Много лет спустя, с высоты прожитого и пережитого, Блок скажет о своих юношеских мистических стихах, скажет прямо, твердо, безоговорочно: они «писались отнюдь не во имя свое, а во Имя и перед Лицом Высшего (или того, что мне казалось тогда Высшим)… В этом и есть для меня единственный смысл „Стихов о Прекрасной Даме“, которые в противном случае я бы первый считал „стишками“, т.е. делом, о котором лучше молчать» (письмо к Н.А.Нолле, январь 1916 года).
О душевном состоянии юного Блока можно сказать словами Достоевского (об Алеше Карамазове, – после того как тот вышел из кельи почившего старца): «Полная восторгом душа его жаждала свободы, места, широты…» Звезды сияли Алеше из бездны: «Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, „соприкасаясь мирам иным“… Какая-то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь и на веки веков».
ГОРИЗОНТ В ОГНЕ
Всей душой откликнулся Блок на «призывы зари». Миф о Вечной Женственности стал для него «мировой разгадкой», а Владимир Соловьев – «властителем дум».
Остро помнилось, как единственный раз увидел он его издали. (Потом он назовет эту встречу в числе событий, особенно сильно на него повлиявших.)
Александр Блок – Георгию Чулкову (23 июня 1905 года): «Помню я это лицо, виденное однажды в жизни на панихиде у родственницы. Длинное тело у притолоки, так что целое мгновение я употребил на поднимание глаз, пока не стукнулся глазами о его глаза. Вероятно, на лице моем выразилась душа, потому что Соловьев тоже взглянул долгим сине-серым взором. Никогда не забуду – тогда и воздух был такой. Потом за катафалком я шел позади Соловьева и видел старенький желтый мех на несуразной шубе и стальную гриву. Перелетал легкий снежок (это было в феврале 1900 года, в июле он умер), а он шел без шапки, и один господин рядом со мной сказал: „Экая орясина!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84