На самом деле стихи озадачили.
… В душный, грозовой июньский день Андрей Белый и Сергей Соловьев во второй раз приехали в Шахматово.
Соловьев – все такой же порывистый, громогласный, в студенческой тужурке и русских сапогах, Белый – все такой же неврастенический, измученный очередными передрягами, в слишком просторной и прозрачной блузе, с большим черным крестом на груди, подаренным Зинаидой Гиппиус с наказом никогда его не снимать.
Началась «тяжелая неделя», в течение которой развалился тройственный союз. Дни стояли насыщенные грозовым электричеством, то и дело набегали тучи, громыхало. Так же сгустилась и душевная атмосфера, сразу возникла натянутость. Теперь уже нельзя было, как минувшим летом, сделать вид, будто гости не замечают, что Блока тяготит сложившийся стиль отношений. Стало очевидным, что и говорить, в сущности, не о чем.
Правда, Сергей Соловьев с полным отсутствием слуха и такта попробовал было, по примеру прошлого лета, балагурить о секте блоковцев и толковать о теократии, но все это было уже явно не к месту и не ко времени.
Во все более агрессивном тоне Соловьев требовал от Блока исполнения «долга». Тот, как всегда, уклонялся от объяснений, чем еще больше распалял Соловьева. В его лексиконе появились словечки: ренегат, падший рыцарь.
Уединившись в том же мезонине, где они жили прошлым летом, Белый и Соловьев отводили душу в бесконечных разговорах. Потом Белый признал, что они «не желали понять» внятной строчки Блока «Ты в поля отошла без возврата…»: «А.А. был в безвозвратности; С.М. каждым жестом своим возвращал, поворачивал на былое, не замечая, что все изменилось».
Обстановка сложилась крайне нервозная.
Вдобавок резко проступила давняя семейная распря Бекетовых и Коваленских. Тут масла в огонь щедро подливала мать Блока: Сережа был для нее не «Соловьев», а «Коваленский», а это означало оскудение духа, рассудочность, душевную черствость.
Распря перекинулась и в область поэзии: бабушка Александра Григорьевна считала своего Сережу поэтом истинным, а стихи Сашуры в грош не ставила; Александра Андреевна же, да и сам Блок, давали понять, что Сережа всего лишь набивший руку рифмач, подголосок Брюсова: «Поэзия не для Сережи…»
Как-то Блок прочитал гостям новые свои стихи – все, что было написано в последнее время. Это были, главным образом, стихи на «болотные» и «звериные» темы – те, что потом составили во втором томе лирики раздел «Пузыри земли».
Стилистика «Стихов о Прекрасной Даме» здесь полностью разрушена: вместо божественного и молитвенного господствует тварное и бесовское, вместо розовых зорь и белоснежных вьюг – болотная трясина, гиблая зыбь. «Это шутит над вами болото, это манит вас темная сила…» Болото в структуре тогдашней лирики Блока – это устойчивый образ демонического начала, разъедающего и разлагающего душу современного человека, обрекающего его на сомнения, колебания и падения.
Стихи уже не только озадачили, но и возмутили соловьевцев. Что должен означать этот ненастный, гнилой пейзаж – «зачумленный сон воды», убогие кочки и пни, тощие сгоревшие злаки? Откуда эти чертенята, что почему-то просятся «ко святым местам», этот болотный попик, эти колдуны и ведьмы? Стихи были восприняты как злостная пародия на «лазурь» и «зори», как беспардонное издевательство ренегата над тем, что для него было, а для них оставалось святым и вечным.
Отступник же прямо признавался: «Ты пред Вечностью полой измен…»
Особенно кольнуло четверостишие:
И сидим мы, дурачки,
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед…
Да не о нас ли уж это написано? «И подумалось: четверостишие соответствует стихотворению „Аргонавты“; «мы» – там – те же всё; в 1903 году обращается к «нам» со словами надежды он: «Молча свяжем вместе руки, отлетим в лазурь». В 1905 году – устанавливает: рук – не связали; не отлетели в лазурь; корабли не пришли: нас не взяли; и мы – одурачены… Стихи возмущали меня; возмущение я не высказывал вслух» (А. Белый).
Но «мучительны были обеды, сиденья всех вместе». Как-то Белый «не выдержал» – за обеденным столом сорвал с себя Зинаидин черный крест и закинул его в траву. Блок только усмехнулся.
Недоумения, недоговоренности, натяжки накапливались и, наконец, привели к бурному взрыву: нетерпимый и резкий на язык Сергей Соловьев грубо поссорился с Александрой Андреевной, «тетей Алей».
Повод к ссоре был случайный. В душный, грозой насыщенный вечер, когда Белый в гостиной читал шахматовским обитателям свою громадную гротескно-мистическую поэму «Дитя-Солнце», Соловьев ушел из дому и не вернулся ни в ночь, ни наутро.
Поднялась тревога, – в окружающих Шахматово лесах было много болотных окон, чарус. Припомнились несчастные случаи. На столе в мезонине увидели Сережин нательный крест. Мелькнула мысль о самоубийстве. В Шахматове всю ночь не сомкнули глаз, во все стороны разослали верховых. Едва рассвело, Блок, взволнованный донельзя, тоже ускакал на кое-как оседланной рыжей лошади. Белый побежал в Тараканово, где происходила ярмарка, – расспросить, не видел ли кто лохматого, сутулого студента без шапки, в русских сапогах.
В ожидании и тревоге прошел целый день. А к вечеру Соловьев явился как ни в чем не бывало, на бобловской тройке с бубенцами. Заливаясь смехом, рассказал, что «тайный голос» повелел ему пойти за «мистической звездой» – во имя спасения тройственного союза, что звезда вела его от церкви до церкви и в конце концов привела в Боблово, где его и приютили. Все это изображалось как нечто подобное странствию «дяди Володи» в египетской пустыне, описанному в поэме «Три свидания».
Александру Андреевну пережитое волнение и безответственность Сережи вывели из себя, и она наговорила племяннику много резких слов. Тот не остался в долгу.
Белый, оскорбившись за друга, непонятого и оклеветанного, заявил Александре Андреевне, что, будь она мужчиной, он вызвал бы ее на дуэль. В совершенно взвинченном состоянии он раньше предположенного срока покинул Шахматово. Блок его не удерживал.
Соловьев из амбиции остался еще на два дня. Они прошли в натянуто-безмолвной игре в карты. События этих дней причудливо отозвались в тогдашних стихах Блока:
Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
Слова слаще звуков Моцарта.
Кругом – возрастающий крик,
Свистки и нечистые речи,
И ярмарки гулу – далече
В полях отвечает зеленый двойник…
Отношения с Сергеем Соловьевым у Блока на этом фактически кончились.
Белый же, если верить ему, уехал с таким ощущением: «Прошлое – без возврата. Не знаю, как в будущем встретимся; знаю, не встретимся больше по-прежнему». Новые встречи были не за горами, и в них, в самом деле, уже ничего не осталось от прежнего.
Соловьевцы уехали. Блок остался наедине со своими тревогами и надеждами.
Александр Блок – Евгению Иванову (25 июня 1905 года): «Я много и долго мучился и падал духом, и были совсем черные дни. Теперь хорошо. На днях уехали – сначала Бугаев, потом Соловьев… Знаешь, что я хочу бросить? Кротость и уступчивость. Это необходимо относительно некоторых дел и некоторых людей. Знаешь ли, что одиночество, пока оно остается чувством, томит и нежит и думать не дает, и рукой манит. А потом вдруг оно становится из чувства – знанием, и тогда оно крепит и на узде держит, и заставляет опять себя же черпать… Знаешь ли, что мы – те, от которых хоть раз в жизни надо, чтобы поднялся вихрь? Мы сами ждем от себя вихрей… Я и написать не могу всего, но то, чего я не могу высказать ясно, вертится все близ одного: хочу действенности, чувствую, что близится опять огонь, что жизнь не ждет (она не успеет ждать – он сам прилетит), хочу много ненавидеть, хочу быть жестче… Близок огонь опять, – какой – не знаю. Старое рушится… Если б ты узнал лицо русской деревни – оно переворачивает; мне кто-то начинает дарить оружие… Может быть. Может быть, будет хорошо, кругом много гармонии… Какое важное время! Великое время! Радостно».
3
А на войне дела шли все хуже.
В феврале разгорелось невиданное по тем временам двадцатидневное кровопролитное сражение под Мукденом, на которое русское командование возлагало много надежд. Сражение было проиграно, потери нашей армии составили без малого девяносто тысяч убитыми, раненными и пленными.
В середине мая в Цусимском проливе погибла Вторая Тихоокеанская эскадра, – была бита последняя ставка царизма в этой несчастной войне. «От русского флота остались одни адмиралы…»
Россия вынуждена была пойти на мирные переговоры. В августе Витте подписал Портсмутский договор. Условия его были тяжелые – потеря значительной территории и около пяти миллиардов материального ущерба.
В день, когда в Петербург пришло известие о цусимской катастрофе, Е.П.Иванов разговорился в конке со служивым матросом. Тот сказал: «Если только народ и этим не возмутится, так значит совсем оскотинился он».
Народ ответил массовыми стачками, крестьянскими волнениями, восстанием на броненосце «Потемкин Таврический», баррикадными боями в Лодзи.
Наивысшей точки общественное брожение достигло в октябре.
Волна событий снова подхватила Блока. «В Петербурге очень много бодрости. Меня очень интересуют события. Университет преобразился – все оживлено. Слежу за газетами» (Андрею Белому, 22 сентября).
Вскоре, 10 октября, разразилась всеобщая стачка. В Петербурге забастовали все заводы, железная дорога, конка, электростанция. Столица погрузилась в темноту, – только мощный прожектор военно-морского ведомства, установленный на башне Адмиралтейства, освещал часть Невского проспекта. Повсюду и беспрерывно шли митинги. В знаменательный день 10 октября Блок написал свой «Митинг»:
Он говорил умно и резко,
И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
Слепые огоньки.
А снизу устремлялись взоры
От многих тысяч глаз.
И он не чувствовал, что скоро
Пробьет последний час…
И в звуки стекол перебитых
Ворвался стон глухой,
И человек упал на плиты
С разбитой головой…
И были строги и спокойны
Открытые зрачки,
Над ними вытянулись стройно
Блестящие штыки.
Как будто, спрятанный у входа
За черной пастью дул,
Ночным дыханием свободы
Уверенно вздохнул.
Стихотворение это – меньше всего простая зарисовка тогдашних событий: в нем довольно сложно и прихотливо преломились недостаточно отчетливые и в известной мере противоречивые представления молодого Блока о политической свободе. Но вряд ли можно сомневаться в том, что толчком к созданию «Митинга» послужила одна из типичных сцен тех горячих дней, которую поэт мог наблюдать непосредственно. Вот, например, записанный Е.П.Ивановым рассказ его приятеля Н.П.Ге: «Они стояли со знаменем, и оратор с тумбы говорил. Вдруг рожок. И из окон Семеновских казарм залп. Оратор упал, изо рта кровь; все разбежались…»
Каждый день приносил новое. Тринадцатого был создан Совет рабочих депутатов и состоялась грандиозная «общая сходка» во дворе университета. Четырнадцатого петербургский генерал-губернатор Трепов отдал приказ: «Холостых залпов не давать, патронов не жалеть». Пятнадцатого не вышло ни одной газеты и забастовали даже дворники; «город совсем обмер». Шестнадцатого закрылись все высшие учебные заведения.
Тем временем власти, колеблясь между объявлением военной диктатуры и введением хотя бы каких-то реформ» вынуждены были, пока не стало поздно, пойти на уступки. Спасая режим и династию, Витте буквально вырвал у царя манифест о «даровании населению незыблемых основ гражданской свободы» (речь шла о неприкосновенности личности, свободе совести, слова, собраний и союзов, о предоставлении Государственной думе, о созыве которой было объявлено еще в августе, прав законодательного органа).
«Дарование свобод» было отвлекающим маневром царизма, но своевременно догадались об этом очень немногие. Лишь большевистские листовки предупреждали, что манифест есть уловка, временное отступление самодержавия на новые позиции с целью выигрыша времени и перегруппировки сил.
Манифест был обнародован 18 октября. Он вызвал шумное ликование в лагере либералов. На него, естественно, живо откликнулись и широкие народные массы, поверившие царевым посулам.
Еще более широким и бурным потоком пошли манифестации и митинги. Произносились речи «самого крайнего направления», как докладывал начальник охранки. Зазвучала «Марсельеза». На здании Городской думы был водружен красный флаг. Однако же по демонстрантам продолжали стрелять. Подняла голову черная сотня, начались «патриотические» шествия с пением гимна, трехцветными флагами и портретами царя. В Москве черносотенцами был убит большевик Николай Бауман, и похороны его превратились в боевой смотр сил рабочего класса.
Очевидно, в первый же день «свободы» (или в один из последующих) сдержанный и молчаливый студент Александр Блок нес красное знамя во главе одной из манифестаций. Брюсов, прослышав об этом, не преминул заметить язвительно: «Блок ходил по Невскому с красным флагом».
Тем более знаменательны отклики Блока на царский манифест. В самый день его опубликования были написаны два стихотворения – «Вися над городом всемирным…» и «Еще прекрасно серое небо…». Оба они говорят о конце «древней сказки» самодержавия. Но решающее в них – нота не умиления или восторга по поводу происшедшего, но тревоги за будущее, боязнь обмана народных чаяний и надежд. Совершенно неискушенный в «конкретной политике» поэт словно предчувствовал кровь, залившую меньше чем через два месяца московскую Пресню, и палачество карательных экспедиций в той же Москве, в Прибалтике, в Сибири…
В обоснование своей тревоги он обратился к символике пушкинского «Медного всадника»:
И предок царственно-чугунный
Все так же бредит на змее,
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
Уже на до'мах веют флаги,
Готовы новые птенцы,
Но тихи струи невской влаги
И слепы темные дворцы.
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
Впоследствии Блок сделал пометку к заключительной строфе: «Плохо выражено». Но существо мысли совершенно ясно: по-настоящему еще «не сдавлен» ни один сустав старого мира.
Во втором стихотворении мысль эта выражена еще более отчетливо:
Еще несчастных, просящих хлеба,
Никому не жаль, никому не жаль!
Молчавший на студенческих сходках, чуждый либерального краснословия, автор «Фабрики» душой и сердцем постиг самое главное – голод голодных и сытость сытых.
Итогом и вершиной его поэтических откликов на события 1905 года служат стихи, которые так и озаглавлены: «Сытые». Здесь впечатление от октябрьской забастовки столичной электростанции разрастается в емкий образ исторического затмения, заката всего старого мира.
Они давно меня томили:
В разгаре девственной мечты
Они скучали, и не жили,
И мяли белые цветы.
И вот – в столовых и гостиных,
Над грудой рюмок, дам, старух,
Над скукой их обедов чинных –
Свет электрический потух.
К чему-то вносят, ставят свечи,
На лицах – желтые круги,
Шипят пергаментные речи,
С трудом шевелятся мозги…
Теперь им выпал скудный жребий:
Их дом стоит неосвещен,
И жгут им слух мольбы о хлебе
И красный смех чужих знамен!
Для характеристики тех, кто с младых ногтей был Блоку не просто чужд, но ненавистен, – пусть высокоумных и обремененных культурным преданием и дипломами, но в существе своем остававшихся сытыми мещанами, – он нашел такие бичующие, такие грубые слова, каких раньше не встречалось в его поэтическом обиходе»
Так – негодует все, что сыто.
Тоскует сытость важных чрев:
Ведь опрокинуто корыто,
Встревожен их прогнивший хлев!
В ноябре он пишет старому другу Александру Гиппиусу, с которым давно не общался: «Какой-то ты? Я – „социаль-демократ“».
Кавычки и мягкий знак здесь не случайны. Иначе как в кавычки это слово и нельзя было поставить: от всякой партийности и программности Блок был бесконечно далек. Упомянув в письме к отцу о возникшем у него было «сочувствии социал-демократам», он тут же с обезоруживающей искренностью добавил: «Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу (из „общественности“), отбросив то, чего душа не принимает».
Душа его, в самом деле, еще многого не принимала. Но зато с какой силой завладевало им чувство проснувшейся жизни, чувство будущего.
Примерно за год перед тем, в декабре 1904 года, Блок обработал набросок, сделанный летом. Получилось стихотворение «Помнишь думы? Они улетели…». Нужно думать, он придавал ему важное значение: посвятил матери, аккуратно переписал на первой странице подаренного ей экземпляра «Стихов о Прекрасной Даме».
Стихотворение темноватое. В нем говорится о «безумных детях», проживших долгие жизни на какой-то далекой планете, и о возвращении их на родную Землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
… В душный, грозовой июньский день Андрей Белый и Сергей Соловьев во второй раз приехали в Шахматово.
Соловьев – все такой же порывистый, громогласный, в студенческой тужурке и русских сапогах, Белый – все такой же неврастенический, измученный очередными передрягами, в слишком просторной и прозрачной блузе, с большим черным крестом на груди, подаренным Зинаидой Гиппиус с наказом никогда его не снимать.
Началась «тяжелая неделя», в течение которой развалился тройственный союз. Дни стояли насыщенные грозовым электричеством, то и дело набегали тучи, громыхало. Так же сгустилась и душевная атмосфера, сразу возникла натянутость. Теперь уже нельзя было, как минувшим летом, сделать вид, будто гости не замечают, что Блока тяготит сложившийся стиль отношений. Стало очевидным, что и говорить, в сущности, не о чем.
Правда, Сергей Соловьев с полным отсутствием слуха и такта попробовал было, по примеру прошлого лета, балагурить о секте блоковцев и толковать о теократии, но все это было уже явно не к месту и не ко времени.
Во все более агрессивном тоне Соловьев требовал от Блока исполнения «долга». Тот, как всегда, уклонялся от объяснений, чем еще больше распалял Соловьева. В его лексиконе появились словечки: ренегат, падший рыцарь.
Уединившись в том же мезонине, где они жили прошлым летом, Белый и Соловьев отводили душу в бесконечных разговорах. Потом Белый признал, что они «не желали понять» внятной строчки Блока «Ты в поля отошла без возврата…»: «А.А. был в безвозвратности; С.М. каждым жестом своим возвращал, поворачивал на былое, не замечая, что все изменилось».
Обстановка сложилась крайне нервозная.
Вдобавок резко проступила давняя семейная распря Бекетовых и Коваленских. Тут масла в огонь щедро подливала мать Блока: Сережа был для нее не «Соловьев», а «Коваленский», а это означало оскудение духа, рассудочность, душевную черствость.
Распря перекинулась и в область поэзии: бабушка Александра Григорьевна считала своего Сережу поэтом истинным, а стихи Сашуры в грош не ставила; Александра Андреевна же, да и сам Блок, давали понять, что Сережа всего лишь набивший руку рифмач, подголосок Брюсова: «Поэзия не для Сережи…»
Как-то Блок прочитал гостям новые свои стихи – все, что было написано в последнее время. Это были, главным образом, стихи на «болотные» и «звериные» темы – те, что потом составили во втором томе лирики раздел «Пузыри земли».
Стилистика «Стихов о Прекрасной Даме» здесь полностью разрушена: вместо божественного и молитвенного господствует тварное и бесовское, вместо розовых зорь и белоснежных вьюг – болотная трясина, гиблая зыбь. «Это шутит над вами болото, это манит вас темная сила…» Болото в структуре тогдашней лирики Блока – это устойчивый образ демонического начала, разъедающего и разлагающего душу современного человека, обрекающего его на сомнения, колебания и падения.
Стихи уже не только озадачили, но и возмутили соловьевцев. Что должен означать этот ненастный, гнилой пейзаж – «зачумленный сон воды», убогие кочки и пни, тощие сгоревшие злаки? Откуда эти чертенята, что почему-то просятся «ко святым местам», этот болотный попик, эти колдуны и ведьмы? Стихи были восприняты как злостная пародия на «лазурь» и «зори», как беспардонное издевательство ренегата над тем, что для него было, а для них оставалось святым и вечным.
Отступник же прямо признавался: «Ты пред Вечностью полой измен…»
Особенно кольнуло четверостишие:
И сидим мы, дурачки,
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед…
Да не о нас ли уж это написано? «И подумалось: четверостишие соответствует стихотворению „Аргонавты“; «мы» – там – те же всё; в 1903 году обращается к «нам» со словами надежды он: «Молча свяжем вместе руки, отлетим в лазурь». В 1905 году – устанавливает: рук – не связали; не отлетели в лазурь; корабли не пришли: нас не взяли; и мы – одурачены… Стихи возмущали меня; возмущение я не высказывал вслух» (А. Белый).
Но «мучительны были обеды, сиденья всех вместе». Как-то Белый «не выдержал» – за обеденным столом сорвал с себя Зинаидин черный крест и закинул его в траву. Блок только усмехнулся.
Недоумения, недоговоренности, натяжки накапливались и, наконец, привели к бурному взрыву: нетерпимый и резкий на язык Сергей Соловьев грубо поссорился с Александрой Андреевной, «тетей Алей».
Повод к ссоре был случайный. В душный, грозой насыщенный вечер, когда Белый в гостиной читал шахматовским обитателям свою громадную гротескно-мистическую поэму «Дитя-Солнце», Соловьев ушел из дому и не вернулся ни в ночь, ни наутро.
Поднялась тревога, – в окружающих Шахматово лесах было много болотных окон, чарус. Припомнились несчастные случаи. На столе в мезонине увидели Сережин нательный крест. Мелькнула мысль о самоубийстве. В Шахматове всю ночь не сомкнули глаз, во все стороны разослали верховых. Едва рассвело, Блок, взволнованный донельзя, тоже ускакал на кое-как оседланной рыжей лошади. Белый побежал в Тараканово, где происходила ярмарка, – расспросить, не видел ли кто лохматого, сутулого студента без шапки, в русских сапогах.
В ожидании и тревоге прошел целый день. А к вечеру Соловьев явился как ни в чем не бывало, на бобловской тройке с бубенцами. Заливаясь смехом, рассказал, что «тайный голос» повелел ему пойти за «мистической звездой» – во имя спасения тройственного союза, что звезда вела его от церкви до церкви и в конце концов привела в Боблово, где его и приютили. Все это изображалось как нечто подобное странствию «дяди Володи» в египетской пустыне, описанному в поэме «Три свидания».
Александру Андреевну пережитое волнение и безответственность Сережи вывели из себя, и она наговорила племяннику много резких слов. Тот не остался в долгу.
Белый, оскорбившись за друга, непонятого и оклеветанного, заявил Александре Андреевне, что, будь она мужчиной, он вызвал бы ее на дуэль. В совершенно взвинченном состоянии он раньше предположенного срока покинул Шахматово. Блок его не удерживал.
Соловьев из амбиции остался еще на два дня. Они прошли в натянуто-безмолвной игре в карты. События этих дней причудливо отозвались в тогдашних стихах Блока:
Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
Слова слаще звуков Моцарта.
Кругом – возрастающий крик,
Свистки и нечистые речи,
И ярмарки гулу – далече
В полях отвечает зеленый двойник…
Отношения с Сергеем Соловьевым у Блока на этом фактически кончились.
Белый же, если верить ему, уехал с таким ощущением: «Прошлое – без возврата. Не знаю, как в будущем встретимся; знаю, не встретимся больше по-прежнему». Новые встречи были не за горами, и в них, в самом деле, уже ничего не осталось от прежнего.
Соловьевцы уехали. Блок остался наедине со своими тревогами и надеждами.
Александр Блок – Евгению Иванову (25 июня 1905 года): «Я много и долго мучился и падал духом, и были совсем черные дни. Теперь хорошо. На днях уехали – сначала Бугаев, потом Соловьев… Знаешь, что я хочу бросить? Кротость и уступчивость. Это необходимо относительно некоторых дел и некоторых людей. Знаешь ли, что одиночество, пока оно остается чувством, томит и нежит и думать не дает, и рукой манит. А потом вдруг оно становится из чувства – знанием, и тогда оно крепит и на узде держит, и заставляет опять себя же черпать… Знаешь ли, что мы – те, от которых хоть раз в жизни надо, чтобы поднялся вихрь? Мы сами ждем от себя вихрей… Я и написать не могу всего, но то, чего я не могу высказать ясно, вертится все близ одного: хочу действенности, чувствую, что близится опять огонь, что жизнь не ждет (она не успеет ждать – он сам прилетит), хочу много ненавидеть, хочу быть жестче… Близок огонь опять, – какой – не знаю. Старое рушится… Если б ты узнал лицо русской деревни – оно переворачивает; мне кто-то начинает дарить оружие… Может быть. Может быть, будет хорошо, кругом много гармонии… Какое важное время! Великое время! Радостно».
3
А на войне дела шли все хуже.
В феврале разгорелось невиданное по тем временам двадцатидневное кровопролитное сражение под Мукденом, на которое русское командование возлагало много надежд. Сражение было проиграно, потери нашей армии составили без малого девяносто тысяч убитыми, раненными и пленными.
В середине мая в Цусимском проливе погибла Вторая Тихоокеанская эскадра, – была бита последняя ставка царизма в этой несчастной войне. «От русского флота остались одни адмиралы…»
Россия вынуждена была пойти на мирные переговоры. В августе Витте подписал Портсмутский договор. Условия его были тяжелые – потеря значительной территории и около пяти миллиардов материального ущерба.
В день, когда в Петербург пришло известие о цусимской катастрофе, Е.П.Иванов разговорился в конке со служивым матросом. Тот сказал: «Если только народ и этим не возмутится, так значит совсем оскотинился он».
Народ ответил массовыми стачками, крестьянскими волнениями, восстанием на броненосце «Потемкин Таврический», баррикадными боями в Лодзи.
Наивысшей точки общественное брожение достигло в октябре.
Волна событий снова подхватила Блока. «В Петербурге очень много бодрости. Меня очень интересуют события. Университет преобразился – все оживлено. Слежу за газетами» (Андрею Белому, 22 сентября).
Вскоре, 10 октября, разразилась всеобщая стачка. В Петербурге забастовали все заводы, железная дорога, конка, электростанция. Столица погрузилась в темноту, – только мощный прожектор военно-морского ведомства, установленный на башне Адмиралтейства, освещал часть Невского проспекта. Повсюду и беспрерывно шли митинги. В знаменательный день 10 октября Блок написал свой «Митинг»:
Он говорил умно и резко,
И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
Слепые огоньки.
А снизу устремлялись взоры
От многих тысяч глаз.
И он не чувствовал, что скоро
Пробьет последний час…
И в звуки стекол перебитых
Ворвался стон глухой,
И человек упал на плиты
С разбитой головой…
И были строги и спокойны
Открытые зрачки,
Над ними вытянулись стройно
Блестящие штыки.
Как будто, спрятанный у входа
За черной пастью дул,
Ночным дыханием свободы
Уверенно вздохнул.
Стихотворение это – меньше всего простая зарисовка тогдашних событий: в нем довольно сложно и прихотливо преломились недостаточно отчетливые и в известной мере противоречивые представления молодого Блока о политической свободе. Но вряд ли можно сомневаться в том, что толчком к созданию «Митинга» послужила одна из типичных сцен тех горячих дней, которую поэт мог наблюдать непосредственно. Вот, например, записанный Е.П.Ивановым рассказ его приятеля Н.П.Ге: «Они стояли со знаменем, и оратор с тумбы говорил. Вдруг рожок. И из окон Семеновских казарм залп. Оратор упал, изо рта кровь; все разбежались…»
Каждый день приносил новое. Тринадцатого был создан Совет рабочих депутатов и состоялась грандиозная «общая сходка» во дворе университета. Четырнадцатого петербургский генерал-губернатор Трепов отдал приказ: «Холостых залпов не давать, патронов не жалеть». Пятнадцатого не вышло ни одной газеты и забастовали даже дворники; «город совсем обмер». Шестнадцатого закрылись все высшие учебные заведения.
Тем временем власти, колеблясь между объявлением военной диктатуры и введением хотя бы каких-то реформ» вынуждены были, пока не стало поздно, пойти на уступки. Спасая режим и династию, Витте буквально вырвал у царя манифест о «даровании населению незыблемых основ гражданской свободы» (речь шла о неприкосновенности личности, свободе совести, слова, собраний и союзов, о предоставлении Государственной думе, о созыве которой было объявлено еще в августе, прав законодательного органа).
«Дарование свобод» было отвлекающим маневром царизма, но своевременно догадались об этом очень немногие. Лишь большевистские листовки предупреждали, что манифест есть уловка, временное отступление самодержавия на новые позиции с целью выигрыша времени и перегруппировки сил.
Манифест был обнародован 18 октября. Он вызвал шумное ликование в лагере либералов. На него, естественно, живо откликнулись и широкие народные массы, поверившие царевым посулам.
Еще более широким и бурным потоком пошли манифестации и митинги. Произносились речи «самого крайнего направления», как докладывал начальник охранки. Зазвучала «Марсельеза». На здании Городской думы был водружен красный флаг. Однако же по демонстрантам продолжали стрелять. Подняла голову черная сотня, начались «патриотические» шествия с пением гимна, трехцветными флагами и портретами царя. В Москве черносотенцами был убит большевик Николай Бауман, и похороны его превратились в боевой смотр сил рабочего класса.
Очевидно, в первый же день «свободы» (или в один из последующих) сдержанный и молчаливый студент Александр Блок нес красное знамя во главе одной из манифестаций. Брюсов, прослышав об этом, не преминул заметить язвительно: «Блок ходил по Невскому с красным флагом».
Тем более знаменательны отклики Блока на царский манифест. В самый день его опубликования были написаны два стихотворения – «Вися над городом всемирным…» и «Еще прекрасно серое небо…». Оба они говорят о конце «древней сказки» самодержавия. Но решающее в них – нота не умиления или восторга по поводу происшедшего, но тревоги за будущее, боязнь обмана народных чаяний и надежд. Совершенно неискушенный в «конкретной политике» поэт словно предчувствовал кровь, залившую меньше чем через два месяца московскую Пресню, и палачество карательных экспедиций в той же Москве, в Прибалтике, в Сибири…
В обоснование своей тревоги он обратился к символике пушкинского «Медного всадника»:
И предок царственно-чугунный
Все так же бредит на змее,
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
Уже на до'мах веют флаги,
Готовы новые птенцы,
Но тихи струи невской влаги
И слепы темные дворцы.
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
Впоследствии Блок сделал пометку к заключительной строфе: «Плохо выражено». Но существо мысли совершенно ясно: по-настоящему еще «не сдавлен» ни один сустав старого мира.
Во втором стихотворении мысль эта выражена еще более отчетливо:
Еще несчастных, просящих хлеба,
Никому не жаль, никому не жаль!
Молчавший на студенческих сходках, чуждый либерального краснословия, автор «Фабрики» душой и сердцем постиг самое главное – голод голодных и сытость сытых.
Итогом и вершиной его поэтических откликов на события 1905 года служат стихи, которые так и озаглавлены: «Сытые». Здесь впечатление от октябрьской забастовки столичной электростанции разрастается в емкий образ исторического затмения, заката всего старого мира.
Они давно меня томили:
В разгаре девственной мечты
Они скучали, и не жили,
И мяли белые цветы.
И вот – в столовых и гостиных,
Над грудой рюмок, дам, старух,
Над скукой их обедов чинных –
Свет электрический потух.
К чему-то вносят, ставят свечи,
На лицах – желтые круги,
Шипят пергаментные речи,
С трудом шевелятся мозги…
Теперь им выпал скудный жребий:
Их дом стоит неосвещен,
И жгут им слух мольбы о хлебе
И красный смех чужих знамен!
Для характеристики тех, кто с младых ногтей был Блоку не просто чужд, но ненавистен, – пусть высокоумных и обремененных культурным преданием и дипломами, но в существе своем остававшихся сытыми мещанами, – он нашел такие бичующие, такие грубые слова, каких раньше не встречалось в его поэтическом обиходе»
Так – негодует все, что сыто.
Тоскует сытость важных чрев:
Ведь опрокинуто корыто,
Встревожен их прогнивший хлев!
В ноябре он пишет старому другу Александру Гиппиусу, с которым давно не общался: «Какой-то ты? Я – „социаль-демократ“».
Кавычки и мягкий знак здесь не случайны. Иначе как в кавычки это слово и нельзя было поставить: от всякой партийности и программности Блок был бесконечно далек. Упомянув в письме к отцу о возникшем у него было «сочувствии социал-демократам», он тут же с обезоруживающей искренностью добавил: «Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу (из „общественности“), отбросив то, чего душа не принимает».
Душа его, в самом деле, еще многого не принимала. Но зато с какой силой завладевало им чувство проснувшейся жизни, чувство будущего.
Примерно за год перед тем, в декабре 1904 года, Блок обработал набросок, сделанный летом. Получилось стихотворение «Помнишь думы? Они улетели…». Нужно думать, он придавал ему важное значение: посвятил матери, аккуратно переписал на первой странице подаренного ей экземпляра «Стихов о Прекрасной Даме».
Стихотворение темноватое. В нем говорится о «безумных детях», проживших долгие жизни на какой-то далекой планете, и о возвращении их на родную Землю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84