А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Неужели мне еще предстоит окружить черным и столицу!.. Нет, не верю в это!
Я зашел к Шуре в медпункт. Голова, говорю, у меня болит... Но Шура поняла, что моя головная боль только предлог.
Она в белом халате, в белой косыночке.
— Досыта наглотался пыли в пустыне?
В голосе у нее тревога...
— А ты,— спрашиваю я,— зачем пошла в армию?
Она смело и прямо глянула мне в глаза и вдруг неожиданно тихо проговорила:
— А что же мне, в тылу ржавчиной покрываться?.. Голова, говоришь, болит?
— Да... нет.
— Живот?
— Нет.
Я сердито посмотрел в ее синие глаза.
— Ничего у меня не болит, и никакая твоя помощь мне вовсе и не нужна.
Она закрыла лицо ладонями. Я вышел.
Едва я, переступив порог читальни, притворил за собой дверь, слезы невольно полились у меня из глаз. Отчего бы?..
У нас в батальоне полный комплект бойцов и командиров. Все как один поднимаются в шесть утра, по команде дневальных. Умываются, делают зарядку, в семь завтракают, после чего строем отправляются на работы. Возвращаются вечером — в девять. В палатках остаются только дневальные, больные и... я.
Я написал письмо Маро: «...Знаешь, Мароджан, мы еще не на фронте. Живем, можно сказать, как на курорте. Но это очень плохо. Я очень хочу на фронт. И поскорее. Ведь проклятые фашисты топчут нашу землю. Но ты, наверно, все знаешь из газет и радио слушаешь. Я спросил у нашего комиссара, почему мы не отправляемся на фронт, он сказал, что тыл — тот же фронт. Но в этом я ему не верю. Я хочу на самом ответственном и трудном участке фронта воевать с врагом. Я с нетерпением жду, когда наконец нас повезут на запад, на передовую...»
Написал письмо и отправил. Свои треугольники мы отсылаем без марок. Это специальная льгота для бойцов.
Серож пишет химическим карандашом. Послюнявит грифелек и пишет. И язык у него от этого подолгу остается синим. Сложив письмо в треугольник, он обычно протягивает его мне, просит адрес надписать...
Я чувствую себя придавленным. Все думаю, зачем же нас призвали в армию, если оружия не дают, не готовят к бою? Немцы ведь уже Киев заняли, под Ленинградом стоят. И натиск их продолжается. Мое горячее желание воевать с фашистами не сбывается.
— Я хочу на фронт!— говорю Серожу.
— Я тоже,— отвечает он.— Но нас не отправят...
— Почему?
Он пожимает своими узкими плечами:
— Откуда мне знать!..
Я решаю покончить с этим и рвануть на фронт. Интересно, Шура согласилась бы уйти со мной? Но я словом не обмолвлюсь с ней о своем решении.
Холода наступили ранние, очень ранние.
Ночевали мы в наших палатках промерзаем до костей. Шура изредка приносит мне немного спирту. Разведет водой и говорит:
— На, пей.
— Эту отраву?
— Пей, согреешься...
И я понемногу привыкаю пить спирт. Шура требует, чтобы я еще и ежедневно, утром и вечером, обтирался холодной водой.
— Знай, что чистое тело меньше мерзнет.
Я с удовольствием выполняю ее советы. Но все равно холодно. Я написал маме: «Милая мама, пришли мне стеганую душегрейку. И теплые носки, если есть шерсть...»
От холодов свалились трое ребят-азербайджанцев. Один из них из нашей соседней деревни. Отличный парень, скромный. Я давно его знал. Он привозил к нам в городишко черешню, виноград, персики и всякие фрукты — на продажу. Погоняя навьюченного корзинами осла, с весами-тарелками через плечо, он проходил по улицам и выкрикивал по-армянски:
— Отборные персики, персики!.. Самый лучший виноград!..
Вскоре он умер. Мы похоронили его...
«Самый лучший виноград!..»
А у него двое детей. Там, в наших далеких ущельях...
Я выменял на толкучке свою пайку хлеба на вату. Сошью себе стеганку, надену, чтоб спина не мерзла. Хотел Шуре отдать, чтоб она мне сшила, да постыдился. Шура смотрит на меня с такой грустью, с такой жалостью, что плакать хочется...
Разорвал я одну из своих рубах и с грехом пополам выстегал подобие душегрейки. Надел, и сразу стало теплее. Смастерил такие же штуки Андранику и Барцику тоже. Оставался только Серож. Ваты на черном рынке больше не попадается...
Встретил Сахнова.
— Не замерзаешь?— спросил он.
— Пока терплю.
— Нагревай кирпич и на ночь подкладывай его себе под ноги,— посоветовал он.— И следи за тем, чтоб портянки у тебя всегда были сухие и чистые. Морозы будут еще сильнее.
Сегодня первое октября. Через два месяца и двадцать семь дней мне будет восемнадцать лет. Записи мои неспокойны.
ОЛЕДЕНЕЛАЯ ЗЕМЛЯНКА
В холод работать под открытым небом истинное бедствие. Парни-то все ведь с юга!.. Руки коченеют. Носы и уши отморожены.
Каждое утро растираюсь до пояса снегом, как советовала Шура. Она-то знает, как уберечься от холодов.
Не стало хватать хлеба... И надо сказать, голодная жизнь пострашнее морозов. Ужасные дни.
Шура все учит меня:
— Смотри, пей только кипяченую воду...
.Мы вырыли себе землянки и перекочевали в них из палаток.
Стены очень скоро сковало морозом. И с топливом беда. Спим, укрываясь чем можем.
Кто-то вдруг кричит из угла:
— Братцы, замерзаю!..
Боец-грузин, сидя на заиндевевшей доске, напевает по-своему что-то жалобно-тоскливое...
В Москве завершились переговоры глав правительств трех великих держав — Советского Союза, Соединенных Штатов Америки и Великобритании, на которых обсуждались вопросы о совместной борьбе с гитлеровской Германией и об оказании материальной помощи Советскому Союзу. Я знакомил бойцов подразделения с сообщениями о ходе и об итогах переговоров, часто читал им вслух газеты. Все эти новости вселяли надежду. Но тревожило то, что на подступах к Москве в эти октябрьские дни шли тяжелейшие бои. Я расчертил карту красными стрелами к западу и югу от Москвы, указывая предполагаемое направление контрнаступления наших войск, хотя они пока еще все оборонялись.
Слух о том, что большинство наших правительственных учреждений эвакуировано из Москвы в Куйбышев, подействовал на бойцов подавляюще.
— Неужели нашим войскам придется и столицу оставить?!
Эти слова, тяжелые и горькие, были у всех на устах. Никто больше не улыбался.
Серож Зарелян припал ко мне:
— Давай сбежим?..
— Куда?— спросил я.
— Сбежим на фронт, под Москву! Почему не отправляют нас воевать! Чего оружия не дают?!
Комиссар нашего батальона Тоно Надоян очень смуглый и очень добрый здоровяк. Он лично руководит моей читальней.
Как-то вечером я говорю ему:
— Товарищ комиссар, разрешите обратиться к вам с просьбой?
— В чем дело?—спрашивает он.
— Прошу направить меня на передовую!..
— И много таких желающих?
— Много. Почти все.
— Это хорошо! — кивнул он.— Но ты все же подожди, дорогой. Командование помнит, где мы есть. И раз не отправляют на фронт, значит, и здесь мы тоже очень нужны.
Я по-прежнему сплю и во сне вижу, как бы мне оказаться на фронте. Тут чувствуешь себя каким-то ничтожным. Такое в мире творится, а ты отсиживаешься в тылу!..
Шура время от времени приносит немного спирту, для бодрости духа. Но мне уже все не впрок. Я пропадаю...
Город полон эвакуированных. Все они из западных областей. За хлеб и сахар отдают все, что имеют,—костюм, кольцо, часы...
Ночь. Серож разбудил меня, сунул в ладонь краюху хлеба.
— Откуда?
— Не спрашивай,— вздохнул он.—Я теперь хлеб в часть доставляю...
Он поспешно отошел от меня. Зажимая в ладони хлеб, я чуть не заплакал. Ведь этот кристально чистой души парень... украл его?! Боже праведный!..
Я еще из дому прихватил с собой две книжки —«Песни и раны» Исаакяна и сборничек «Западноармянекие поэты». Записные книжки я уже исписал и отправил их матери. Теперь все свои заметки делаю на полях «Песен и ран».
Смерти я не боюсь.
Артист из Батуми Каро Зананян на год старше меня. Я помню его по сцене. Он был очень хорошим Пепо, Сейраном Его красивое лицо сейчас как бы погасло, плечи обвисли. Втянув руки в рукава, он едва передвигает ноги.
Как-то спрашивает меня:
— Смерти боишься?..
— Не знаю.
— Боишься! — сказал он с гамлетовской улыбкой.— По глазам вижу. Все мы боимся. Все как один...
Вечер. Каро говорит мне:
— Я познакомился с двумя женщинами, эвакуированными. Пойдем к ним?
Мне даже слушать его страшно. Он захохотал как Мефистофель.
— Надеешься домой живым вернуться? Э-эх!.. Я свою жену, Аиду, знаешь как люблю? Но я уже мертвый! Слышишь, мертвый?..
Я попробовал было усадить его рядышком, ну хоть бы в шахматы, что ли, сыграть, успокоить. Он снова захохотал.
— Меня пожалеть надо и тебя тоже... Не идешь? Выходит, и ты тоже мертвый!..
И он ушел. Жаль. Ему всего двадцать шесть. Никогда еще я не видел его таким красивым.
Сегодня восьмое октября. Через два месяца и двадцать дней мне будет восемнадцать лет. В записках моих мефистофельский дух.
ЛЕДЯНЫЕ ПОЦЕЛУИ
Я снова написал Маро: «Прими мои ледяные поцелуи. (Это потому, что здесь очень холодно.) Прости мне мой грех. Ты —богиня Анаит, чей трон в небесной выси!» Все это я начертал на полях «Песен и ран». И не отправил, конечно. Помнит ли Маро меня? Я ведь даже к руке ее не прикасался!,. Еще одной раной стало больше на страницах «Песен и ран». А я все писал и писал. «На восходе дня, коленопреклоненный, я шлю тебе свою молитву, мой далекий огонек!..»
Октябрь. Снежные сугробы. Морозно.
Лейтенант Арам Арутюнян вызвал меня к себе.
— Я уезжаю,—сказал он.
— Куда?
— На фронт.
Я с мольбой уставился на него. Он собирает вещи. Подтянутый, стройный, бравый. Начищен до блеска, все так и сверкает — пуговицы, пряжка, сапоги. Протянул мне брюки и пару белья:
— Это от меня на память.
Я почувствовал себя совсем осиротевшим.
— Значит... уезжаете?
— Родина в опасности. Надо, брат, ехать. Надо фашистам показать!..
— А я?—кричу в отчаянии.— Меня тоже возьмите с собой, умоляю!..
— Это не от меня зависит...
Но на прощанье он вдруг сказал:
— Желаю тебе от всей души попасть на фронт.
Я обнял его, как когда-то отца обнимал маленьким и беспомощным.
—Возьмите и меня! Возьмите!..
Лейтенант высвободился из моих объятий. Что он мог сделать? Я не заплакал, только зубы сжал. Встречу ли еще его? Едва ли...
Сегодня мы похоронили двух бойцов. Шура принесла мне спирту.
— Берегись морозов!..
Пришло письмо от Арама Арутюняна. Из Чкалова. «Мне присвоили звание старшего лейтенанта и назначили командиром роты,— пишет он.— Направляюсь на передовую...»
Морозы стоят отчаянные. Арам уехал сражаться, А я — в этой промозглой землянке. За что?..
Зашел Каро.
— Что поделываешь, дорогой?—спросил он.
— Мозгую, как бы рвануть на фронт.
Он засмеялся. Попросил махорки. У меня ее не было. Хлеба спросил — тоже не было. Увы, и воды у меня не было. Он шмыгнул носом и пробурчал:
— С ума вы все посходили!..
Я предложил ему вместе махнуть в Караганду, в военкомат, на фронт проситься. Он спрятал свое изборожденное морщинками лицо в обмороженных ладонях и прохрипел:
— Псих!
Вечером Серож дал мне кусок хлеба.
— Один из наших упал и ногу сломал. На льду поскользнулся. Его домой отправляют...— сказал он.
— Несчастный,— посочувствовал я.— И тяжелый перелом?
Серож зашептал:
— А он очень даже рад..
— Чему?
— Что домой едет.
После отъезда Арама командиром нашей роты назначили старикана. Первым долгом он прикрыл мою читальню.
— Какие еще тут книги? Чушь собачья! Отправляйся-ка лучше землю копать.
И я пошел землю копать.
На бетономешалке работаю. Стараюсь не обморозить лица и рук. Шура волнуется:
— Ты ведь такой хлипкий, не выдюжишь.
— Чему быть — того не миновать, — говорю я.
И Шура вдруг придумала просить начальника санчасти взять меня санитаром.
— И не вздумай! — рассердился я.
Шура плачет.
Седьмое ноября. Двадцать четвертая годовщина Великой Октябрьской революции. Наш батальонный комитет комсомола принял решение работать в этот день на строительстве, ознаменовать праздник двухсотпроцентным выполнением плана. Наше подразделение сейчас на важном задании: мы строим помещение для эвакуированного сюда предприятия. Наш лозунг: «Все для победы родной Красной Армии!»
С шести утра мы уже на стройке. Вернемся только в десять вечера. Так было решено на ротных комсомольских собраниях. Про себя все невольно задаемся вопросом: будет ли и на этот раз парад на Красной площади, как во все мирные годы? Бои ведь идут уже на подступах к Москве?.. Гитлер бросил на Москву свои отборные силы, приказав войскам Гудериана именно Седьмого ноября пройти по Красной площади.
— Ах ты, оголтелая тварь!—взъярился Сахнов.— Смотрите-ка, каков у него аппетит!..
У нас на стройке еще вчера установили громкоговорители. Комиссар уверяет, что парад обязательно состоится и мы услышим голос Москвы...
Так оно и случилось. Ровно в десять наши громкоговорители все как один разнесли над стройкой знакомый родной голос Красной площади.
Сахнов прослезился.
— Москва не сдается, братцы! Вы слышите ее?
Слышим. Вот по Красной площади идут воинские соединения. Держа равнение на Мавзолей Ленина, с клятвой в сердцах, прямо с парада воины уходят на передовую, уходят отражать натиск врага на подступах к Москве.
Что сталось с гитлеровским молниеносным ударом, с его блицкригом? Сахнов произносит «блицкрик». Оно и впрямь так: крик издыхающего.
В столовой Сахнов отечески обхватил меня за плечи.
— Нос-то побелел. Обморозился?..
Он вывел меня во двор и стал растирать снегом. Тер до боли.
— Ну,— засмеялся наконец Сахнов,— нос я тебе спас. Ты, парень, как из теплицы... А что, если тебя в штукатуры взять? Знаешь это дело?
— Да нет,
— Тьфу!—разозлился он.— Хоть бы соврал! Ну что тут мудреного, штукатурить-то?.. Я бригадир у штукатуров. Нас шестнадцать человек. Попрошу комроты, и тебя возьмем. Спросит, какой разряд, говори —шестой. Понял? Мы сейчас в помещении работаем и раствор замешиваем на теплой воде. С нами и нос сбережешь.
Сахнов сдержал свое слово. Комроты направил меня к нему в бригаду.
Работаем мы во вновь отстроенном огромном здании. Оно уже подведено под крышу, окна застеклены. Вода тут не замерзает.
— Ну, сынок,— говорит Сахнов,— будь побойчее, одолевай ремесло. В жизни все сгодится. А войне еще конца-краю нет.— Он дал мне мастерок и поставил рядом с собой: — Делай все, как я.
Из кожи лезу, учусь штукатурному мастерству.
Сахнов старше меня на целых восемнадцать лет. Крепко слаженный, добродушный, в глазах чертики бегают, и всегда улыбается.
Сегодня двадцать пятое ноября. Через месяц и три дня мне стукнет восемнадцать. В записях моих холод.
ЖЕЛАНИЕ МОЕ НЕ ИСПОЛНЯЕТСЯ
Уже месяц, как я штукатур. На доске Почета рядом с фамилией Сахнова красуется и моя. И еще число «200». Это означает, что дневную норму я выполняю на двести процентов. Сахнов похлопывает меня по плечу:
— Ну, культурник, доволен?
Не доволен. Я снова и снова рвусь на фронт.
Нас неожиданно вызвали в часть и приказали сворачиваться. Едем в Челябинск. Конечно же всем батальоном.
В товарном вагоне тепло. Топится буржуйка. То и дело подсыпаем угля. И трескучий мороз нам сейчас нипочем. А какой мороз стоит — слеза, не скатившись, льдинкой оборачивается. На базарных прилавках и в станционных ларьках шаром покати. Останавливаемся часто. По нужде далеко не бегаем.
На одной из станций Шура дала мне головку чеснока.
— Не ешь его. Только десны каждый день натирай.
— Зачем?
— Чтоб цингой не заболеть.
На станциях добываем кипяток. Только «кипяток» этот чаще нависает над краном сосульками. Иной раз приходится набирать горячую воду из паровозного крана. Она попахивает смазкой, но делать нечего: мы пьем ее, запивая черные сухари.
Челябинск — город огромный. Над ним глыбой висит дымная туча. Здесь видимо-невидимо заводов. Трамваи ходят полупустые. На улицах гуляет ветер.
Нас привели на знаменитый Челябинский тракторный. Выделили участок, дали кирки, лопаты и ломы и сказали:
— Стройте себе казармы.
Земля промерзла больше чем на полметра. Мы начали орудовать топорами. Каждый взвод прежде вырыл себе землянки. На счастье, вокруг были навалены горы угля. Едва наши буржуйки раскалились, балки «заплакали», земля над ними разомлела-размякла и жижей посыпалась-потекла на нас. Но это ничего. Только бы отогреться.
Я снова работаю с Сахновым. Как и прежде, штукатуром. Работаем по шестнадцать часов. Подъем в шесть утра. На завтрак — кусок рыбы или горсть разваренного гороха да жиденький чай, после чего мы спешим на работы. Хлебная пайка у нас — пятьсот граммов на каждого.
Командир роты вдруг вызвал меня к себе.
— Грамотный?—спросил он.
— Да, был учителем.
— Комсомолец?
— Так точно!
Он привел меня в канцелярию огромного завода и представил приветливой седовласой женщине.
— Я беру вас в помощники,— сказала она. И поручила заниматься выдачей хлебных карточек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30