Однако у этой мухи лапки из стали и хобот тоже.
— Оторвем лапки, товарищ генерал.
— Сколько вам лет?
— Недавно стукнуло девятнадцать.
— Ого!—хмыкнул генерал.— И уже успели пороху понюхать? А ведь вам сейчас самое бы времечко влюбиться. Ну что ж? Желаю успехов.
— Спасибо, товарищ генерал!—прокричал я в трубку.— Боевое задание будет выполнено!
Нам противостоит немецкая восемнадцатая армия. Командует ею генерал-полковник Лендеман. Говорят, он пользуется особым расположением Гитлера. Что ж, господин генерал, мы стоим лицом к лицу — померяемся силой. Между прочим, генерал, ты разбойник. Явился на чужую землю и хочешь ее отторгнуть. У нас в горах с вором разговор короткий — измолотим хорошенько, и делу конец.
И вообще, была бы у меня прямая связь с тобой, генерал, позвонил бы я и сказал: «Забирай, пока не поздно, свою полумиллионную армию, и уносите ноги восвояси. Зачем им здесь подыхать, землю нашу поганить?..»
Подумал такое и сам посмеялся своим мыслям.
Гитлер заявил, что сотрет Ленинград с лица земли. Даже план у него выработан для этого — перекрыть Неву, чтоб разлилась морем и затопила город. Многого он захотел. У нас в горах говорят: «Глянь, собака захотела арбуза».
Девять часов двадцать минут. Не чувствую холода. В руках у меня послание ленинградцев нам — солдатам. «В эти решающие дни с любовью и надеждой, с непреклонной уверенностью уповает на вас Ленинград и ленинградцы. Да настигнет врага справедливое возмездие! К возмездию взывают могилы ленинградских детей...» От последних слов к горлу подкатывает комок.
О господи, могилы детей!..
Девять часов тридцать минут.
Загрохотало все вокруг. Кажется, будто небо обрушилось. Но нет, это наша артиллерия: одновременный удар в несколько тысяч стволов. Без передыху палят и мои минометы.
— За Ленинград десятью минами беглый огонь!
Дрожит земля. Тяжелое зимнее небо нависло так низко, как на плечи легло. Все вокруг грохочет, все охвачено огнем. Бойцы не слышат моего голоса, только по руке догадываются о моей команде и стреляют. Недавно такое спокойное небо сейчас буйствует...
Артобстрел длился час сорок пять минут. Это был град из раскаленного металла, и лупил он по головам вражеских солдат, зажатых в узком перешейке.
И так потом день, два дня... Семь дней... Семерка — число магическое. Так оно и произошло. Блокада Ленинграда была прорвана, город получил выход к Большой земле.
Сегодня восемнадцатое февраля. Уже месяц и двадцать один день, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои сбросили оковы.
БЕСПОКОЙНЫЕ ДНИ
Ко мне на позиции завернул один из моих старых бойцов, теперь уже сержант. Он был в белом маскхалате. Мы оба обрадовались друг другу. Сержант сказал мне, что он уже три месяца, как снайпер.
— Вот как! — удивился я.— И сколько же на счету?..
Он вытащил из-за пазухи нашу армейскую газету
и показал мне свою фотографию. Под ней было написано, что этот снайпер из энской части — настоящий ад для фашистов. Только за один месяц он уничтожил сорок девять гитлеровцев. Я занес это себе в блокнот, конечно, переведя на армянский.
По просьбе сержанта я показал ему отлично замаскированные траншеи, ведущие от наших позиций к нейтральной полосе. В руках у него была снайперская винтовка с оптическим прицелом. Он спустился в траншею.
— Если замерзнешь, приходи греться в блиндаж,— сказал я.
— Спасибо. У меня экипировочка отменная. Никакой мороз не проберет.
Зимний безоблачный день...
В блиндаж он пришел только к вечеру. Я предложил ему кипяток, понятно, без сахару. Где ж его взять? Он достал из кармана два больших куска сахару, один протянул мне, другой опустил себе в кружку.
— Мы, снайперы, на усиленном пайке,— улыбнулся он.— С едой у нас полный порядок.
— Вижу,— сказал я.— Гладкий.
Он протянул мне листочек и попросил:
— Отметь, что сегодня я действовал на твоем участке и отправил к праотцам несколько фрицев.
— А именно сколько?
— Пиши: восемь...
Я написал. Он улыбнулся, сложил листок и сунул в карман.
— Завтра опять приду...
— Да нет уж, не приходи,— сказал я.— Если ты и завтра уложишь восьмерых, что же мне тогда делать, против кого воевать?..
Понял, видно, мою подковырку, ничего не сказал, только почесал затылок и ушел.
Письма из дому приходят редко. Я очень беспокоюсь. Журавль не приносит мне вестей с родины. А без писем солдату невмоготу. Солдату нужно немногое: боеприпасы, письма из дому да сытый желудок. Имей он все это — и свершит невозможное...
Но журавль все же принес мне весть. Пришло письмо от мамы. И она уверяет, что живут они очень-очень хорошо. Должен сказать, это «очень-очень» мне не совсем понравилось. Понимаю, что утешает меня. А на самом деле им, наверно, и хлеба не хватает, и дров тоже...
Письмо я обычно храню, пока не получу нового. Только после того пускаю его на курево. А что делать? Бумаги-то нет.
Ранило нашего Путкарадзе. Его сменил старший лейтенант Иван Овечкин. Ординарца Путкарадзе, друга моего Сахнова, я выпросил себе во взвод...
Овечкин все ворчит:
— Погоны, погоны... Дожили... Коммунисты — и в погонах...
— Ну, не так уж это страшно, товарищ старший лейтенант.
— Да, но погоны носили царские офицеры, а наши отцы в годы революции с этими офицерами боролись и погоны с них срывали...
С погонами все выглядят собраннее и внушительней— и офицеры и солдаты. Напрасно Овечкин расстраивался.
Сегодня из каждой роты нашего полка выделили по десять человек и собрали всех на лесной поляне. Изменника Родины будут расстреливать.
На приговоренном нет ни ремня, ни погон. За спиной у него яма. Он оглядывается на нее и мелко крестится. Не каждому дано увидеть свою могилу.
Перед осужденным стоят шесть человек солдат с винтовками. Председатель военного трибунала зачитывает смертный приговор. По его знаку солдаты вскидывают винтовки.
— По изменнику Родины — огонь!
Раздался залп. Приговоренный качнулся, но не упал, даже крикнул:
— Братцы, каюсь! Пощадите!
Снова залп. Жив я или мертв...
Приговоренный опять качнулся и упал. Его столкнули в могилу и засыпали землей.
«Братцы!..»
Ночь. Мне не спится. Перед глазами могила. И чудится, будто из нее пытается вылезти человек. В ушах стоит крик: «Братцы!»
Будь ты неладен. Не надо было тебе бежать во вражий стан, не надо было... А теперь что же могут поделать братцы? Война ведь. Убили бы в бою, была бы тебе слава, а уж коли в дерьме себя вывозил, так и получай по заслугам...
Всюду и везде смерть ходит рядом со мной: и за спиной, и впереди, и везде вокруг...
Мы впятером идем траншеей ко мне на позиции. Вдруг совсем рядом разорвалась мина. У лейтенанта, что шел впереди, как кинжалом ее срубили, слетела с плеч голова. Его кровь брызнула мне в лицо...
Добрались. Расчистили в снегу площадку для костра.
Я отправился за дровами. Вернулся, вижу, еще одного из наших убило — пулей живот распороло.
Не успели мы похоронить убитого, как над деревьями ударила шрапнель. Двое из моих товарищей были убиты на месте. Меня даже не царапнуло.
И так повторялось и днем и ночью. Повторялось ежедневно. Оставалось только удивляться, как это мы еще держимся, сохраняем силу духа и боеспособность...
Сегодня двенадцатое марта. Уже два месяца и пятнадцать дней, как мне исполнилось девятнадцать. В записках моих отдается эхом: «Братцы!»
Год, как я кандидат. Уже пора вступать в члены партии. Едва я заговорил об этом с майором Ериным, он с радостью предложил мне:
— Вот и прекрасно, прямо сейчас, не сходя с места, пишите заявление. Не многие из наших кандидатов становятся членами партии...
— Почему? — удивился и испугался я.
Он с грустью посмотрел на меня:
— Погибают...
В тот же день вечером меня приняли в члены Коммунистической партии.
Собрание состоялось у меня в окопе, под огнем врага. Протокол писали на горячем от стрельбы стволе миномета. Вечерело. Закатные лучи были кроваво-красными.
Меня поздравили.
Я наскоро поужинал и отправился в наряд. У меня две гранаты, пистолет и автомат с двумя дисками. Его я взял у своего помкомвзвода.
Я незамеченным прошел к секретной огневой точке. Меня никто не встретил. Подошел поближе. Часовой спит, прислонив винтовку к заледенелой стене. Я взял винтовку в руки, разбудил солдата. Бедняга от страха бухнулся мне в ноги:
— Не убивайте меня! Ой, мамочка...
За сон на посту — расстрел на месте. Я схватил его за ворот:
— Встань, дурень! Понимаешь ли ты, что ставишь под угрозу не только себя, но и всех своих товарищей?
Парень молодой, молоко еще на губах не обсохло. Чуть было не заревел, но я закрыл ему ладонью рот и
сказал:
— Возьми себя в руки, постыдись!..
Отвел его в блиндаж. Там уже спали четверо его товарищей. Велел и ему поспать, а сам встал на пост.
Со стороны немцев доносятся звуки музыки. Играет патефон. Небо прошивает очередь трассирующих пуль. Наши отвечают тем же. В морозном, ясном ночном небе эта огневая феерия по-своему причудлива.
Справа грохнуло тяжелое орудие и умолкло. В ответ затарахтел пулемет.
Страшная вещь — одиночество. Вокруг леденящий ужас, и я наедине со своими тяжелыми думами. А враг всего в ста метрах от меня.
Но вот наступила тишина, и меня клонит ко сну. Кусаю пальцы, чтобы не уснуть.
Наконец-то рассвело. Из блиндажа вылез солдат, которого я застукал спящим. Подошел, поздоровался.
— Устали? — робко спросил он.
— Есть малость. Ну, а вы как, хорошо поспали?
— Вначале не очень.— Он скрутил цигарку.— Хочу быть откровенным с вами, товарищ лейтенант. Я считал, что вы накажете меня по всей строгости военного времени...
— Что может быть лучше полной откровенности.
Бедняга, видно, всю ночь мучился. И, я чувствую, ему
непросто открыться.
— Я вам очень благодарен,— говорит он.— Рос в так называемой приличной семье. На фронт попал с третьего курса политехнического института... Вам я благодарен. Ведь если бы вы только захотели, меня бы уж...
— Ну ладно, кончайте об этом,— сказал я.
— Вы не знаете, а ведь у меня было страшное на уме...
Я только плечами пожал.
— Ну что ж, родителей опозорили бы на всю жизнь.
— Что верно, то верно,— кивнул он.— Я люблю свою Родину, свою землю... Но мы же люди, можно ведь и сломаться?..
Я не нашелся, что ему сказать в ответ. Мы и правда люди. Только люди. А вокруг нас столько смертей.
Луч солнца упал на снег и словно примерз к нему. Принесли поесть. Я засобирался к себе в роту. Злополучный часовой сказал:
— Можете больше не приходить к нам и других не присылайте. Будьте уверены, что отныне эта огневая точка в надежных руках...
Сегодня двадцать девятое марта. Уже три месяца и один день, как мне девятнадцать. В записях моих удивление.
ТАЯНЬЕ ЛЬДОВ
Река то и дело выбрасывает трупы.
Она только-только освободилась от своего ледяного панциря.
Говорят, весна. Но где она? Снова сыплет снег, по ночам землю все так же сковывает морозом. А Сахнов знай твердит, что пришла весна.
— Ну разве не видите?
Не вижу.
Сахнов недавно вернулся из госпиталя. По его словам, он там отдыхал, ублаженный врачихами. Раненный в глаз, Сахнов теперь плохо видит. И чуть косит.
— «Язык» стоит глаза,— шутит он.— Верно ведь?,,
В госпитале Сахнова подчистую освободили от военной службы, но он наотрез отказался уезжать в тыл.
— Зачем мне туда ехать? — сказал он.— Я одинокий зимний волк, и логова у меня нет. Да и война еще не кончилась, как же можно уехать в тыл?..
Чуть южнее наши войска ведут упорные наступательные бои. И кажется, будто скалы рушатся или Ильмень-озеро взбушевалось и воды его разрывают земную твердь.
Идут бои за Новгород. Кипят-бушуют воды Волхова от беспрерывного шквала снарядов и бомб, ливнем обрушивающихся в реку.
Нам поручено вылавливать из реки тела убитых и хоронить их.
Мы натянули металлическую сетку вдоль всей длины нашего единственного понтонного моста, роздали солдатам длинные шесты с крюками на концах, и началось: солдаты с моста, а то и прямо с берега стали вытаскивать одеревенелые трупы и складывать в отрытые на берегу могилы штабелями, как складывают дрова в поленницу. Я внимательно вглядываюсь в лица: нет ли знакомых или, не дай бог, родичей?..
Не успеваем закапывать — вода несет и несет убитых. И вот — о ужас! — я узнал среди них Серожа!.. Худоща-вого, чуть рыжеватого вытащили из воды и уложили на берегу. На фуди у него что-то блеснуло, я склонился, вижу — орден Красной Звезды. Глянул на лицо —нос Серожа, прямой, крупный, и копна волос тоже его...
Подумал, а что, если сделать ему искусственное дыхание: кто знает, вдруг... Но лоб бедняги пробит осколком снаряда.
Я поднял Серожа на руки, отнес к братской могиле и уложил на трупы. Не чувствую ни сердцебиения, ни дыхания. И слез нет в глазах, только дрожь меня бьет.
Вспомнился эшелон, с которым мы с Серожем покинули наши родные горы, вспомнилось, как он угощал меня домашней, и то, что Серож никак не хотел домой написать...
«О чем писать?..»
Я завернул тело друга в свою плащ-палатку вместе с орденом, оторвал уголок от маминого письма, полученного мною вчера, и сунул ему в сжатые губы.
Земля укрыла и Серожа.
Неделю спустя прекратилось наше неудавшееся наступление. Новгород по-прежнему пока еще оставался в руках гитлеровцев.
Я боюсь спать. Стоит только сомкнуть веки, сразу обступают трупы, и с ними Серож.
«О чем писать?..»
Сегодня шестое апреля. Уже три месяца и девять дней, как мне девятнадцать. Записи мои мрачны, как могила Серожа.
ПРЕКРАСНЫЙ ПОЛЕТ
Насыпка над моим блиндажом зазеленела. В амбразуре дота свила гнездышко — и когда только успела? — какая-то птичка. Как стрелять-то теперь, напугаешь ее?.. Пришлось перенести дот.
К нам на позиции прибыл новый пехотный батальон. Люди в основном пожилые, но с хорошей военной выправкой. Я пригласил кое-кого к себе в землянку — пусть погреются.
— Скоро ох как погреемся— говорят они, отказываясь от моего приглашения,—лучше не придумать.
— Собираетесь дать концерт?
«Концерт» на нашем фронтовом языке — это значит атака.
Батальон пехотинцев штрафной. Нет ли тут моего приятеля Борисова?.. И поди же, нашел! Подложив вещмешок под голову, он спал. На лице его не было прежней ясности. Я подождал, пока он проснулся.
— О, лейтенант, и вы с нами?
— Не совсем, Борисов. Здесь полк наш, моя рота...
— Рад, что вы живы.
— А вы-то как?
— Вот пришли, будем отвоевывать у врага Безымянную высоту, ту, что напротив ваших позиций. Победим— значит, нас восстановят в прежних правах. Кое- кого, конечно, посмертно. Таису Александровну вы не встречали?
— Нет.
— Если жив останусь, обязательно разыщу ее.
Я вернулся к себе в блиндаж. Не могу не думать о Борисове, хотя мы и пробыли-то вместе всего несколько дней, и при таких печальных обстоятельствах.
Утро. Половина одиннадцатого. Я на своем наблюдательном пункте, на дереве. Отсюда хорошо видно зеленеющую травой и кустарником Безымянную высоту. Видны и укрепления, протянувшиеся от моей батареи и до холма. Мне очень хочется, чтобы штрафники завладели высотой и Борисов остался бы жив...
Полчаса мы поливали огнем нашей артиллерии позиции гитлеровцев. Не меньше пяти снарядов на квадратный метр уложили. Мин я не жалею. Ведь там, среди атакующих, Борисов. Я расчищаю ему путь.
Мы перевели огонь артиллерии в глубь вражеских позиций. В то же мгновение вырвались из окопов штрафники и пошли в атаку...
Бросок был неистовый и отважный.
Наши быстро прошли узкую полосу поля и подступили к Безымянной высоте. Мне вспомнились строки Чаренца:
...Здесь, в этом иоле, без границ, закатным залиты огнем, Неистовые толпы бой, смертельный бой вели с врагом.
Гитлеровцы взяли под усиленный пулеметный обстрел эту узкую полосу. Упало наших пятеро, потом десять человек... И еще... Живые не дрогнули. Они неслись, как в полете. Так прекрасны летящие на огонь бабочки.
Завязался короткий штыковой бой. Гитлеровцы отступили. Я рад за Борисова, за всех тех, кто совершил этот победный бросок.
Мы перевели огонь нашей артиллерии еще дальше на запад. Надо в зародыше задушить возможную контратаку противника. Взяли высоту под круговой обстрел.
С противоположного берега Волхова ударили наши гвардейские минометы — «катюши». Они бьют по глубинным скоплениям вражеских войск.
Позиции гитлеровцев пылают, как подожженные стога сена. Огонь «катюш» уничтожающий. Я кричу в телефон:
— Еще! Еще! Бейте их!..
И так восторженно кричат все телефоны, все передатчики, кричит земля. Особенно земля.
«Катюши» перепахали все вражеские укрепления. Там все горит. Я в запале ударил кулаком по дереву и залился счастливым смехом: у меня на глазах свершился величественный акт человеческого мужества.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
— Оторвем лапки, товарищ генерал.
— Сколько вам лет?
— Недавно стукнуло девятнадцать.
— Ого!—хмыкнул генерал.— И уже успели пороху понюхать? А ведь вам сейчас самое бы времечко влюбиться. Ну что ж? Желаю успехов.
— Спасибо, товарищ генерал!—прокричал я в трубку.— Боевое задание будет выполнено!
Нам противостоит немецкая восемнадцатая армия. Командует ею генерал-полковник Лендеман. Говорят, он пользуется особым расположением Гитлера. Что ж, господин генерал, мы стоим лицом к лицу — померяемся силой. Между прочим, генерал, ты разбойник. Явился на чужую землю и хочешь ее отторгнуть. У нас в горах с вором разговор короткий — измолотим хорошенько, и делу конец.
И вообще, была бы у меня прямая связь с тобой, генерал, позвонил бы я и сказал: «Забирай, пока не поздно, свою полумиллионную армию, и уносите ноги восвояси. Зачем им здесь подыхать, землю нашу поганить?..»
Подумал такое и сам посмеялся своим мыслям.
Гитлер заявил, что сотрет Ленинград с лица земли. Даже план у него выработан для этого — перекрыть Неву, чтоб разлилась морем и затопила город. Многого он захотел. У нас в горах говорят: «Глянь, собака захотела арбуза».
Девять часов двадцать минут. Не чувствую холода. В руках у меня послание ленинградцев нам — солдатам. «В эти решающие дни с любовью и надеждой, с непреклонной уверенностью уповает на вас Ленинград и ленинградцы. Да настигнет врага справедливое возмездие! К возмездию взывают могилы ленинградских детей...» От последних слов к горлу подкатывает комок.
О господи, могилы детей!..
Девять часов тридцать минут.
Загрохотало все вокруг. Кажется, будто небо обрушилось. Но нет, это наша артиллерия: одновременный удар в несколько тысяч стволов. Без передыху палят и мои минометы.
— За Ленинград десятью минами беглый огонь!
Дрожит земля. Тяжелое зимнее небо нависло так низко, как на плечи легло. Все вокруг грохочет, все охвачено огнем. Бойцы не слышат моего голоса, только по руке догадываются о моей команде и стреляют. Недавно такое спокойное небо сейчас буйствует...
Артобстрел длился час сорок пять минут. Это был град из раскаленного металла, и лупил он по головам вражеских солдат, зажатых в узком перешейке.
И так потом день, два дня... Семь дней... Семерка — число магическое. Так оно и произошло. Блокада Ленинграда была прорвана, город получил выход к Большой земле.
Сегодня восемнадцатое февраля. Уже месяц и двадцать один день, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои сбросили оковы.
БЕСПОКОЙНЫЕ ДНИ
Ко мне на позиции завернул один из моих старых бойцов, теперь уже сержант. Он был в белом маскхалате. Мы оба обрадовались друг другу. Сержант сказал мне, что он уже три месяца, как снайпер.
— Вот как! — удивился я.— И сколько же на счету?..
Он вытащил из-за пазухи нашу армейскую газету
и показал мне свою фотографию. Под ней было написано, что этот снайпер из энской части — настоящий ад для фашистов. Только за один месяц он уничтожил сорок девять гитлеровцев. Я занес это себе в блокнот, конечно, переведя на армянский.
По просьбе сержанта я показал ему отлично замаскированные траншеи, ведущие от наших позиций к нейтральной полосе. В руках у него была снайперская винтовка с оптическим прицелом. Он спустился в траншею.
— Если замерзнешь, приходи греться в блиндаж,— сказал я.
— Спасибо. У меня экипировочка отменная. Никакой мороз не проберет.
Зимний безоблачный день...
В блиндаж он пришел только к вечеру. Я предложил ему кипяток, понятно, без сахару. Где ж его взять? Он достал из кармана два больших куска сахару, один протянул мне, другой опустил себе в кружку.
— Мы, снайперы, на усиленном пайке,— улыбнулся он.— С едой у нас полный порядок.
— Вижу,— сказал я.— Гладкий.
Он протянул мне листочек и попросил:
— Отметь, что сегодня я действовал на твоем участке и отправил к праотцам несколько фрицев.
— А именно сколько?
— Пиши: восемь...
Я написал. Он улыбнулся, сложил листок и сунул в карман.
— Завтра опять приду...
— Да нет уж, не приходи,— сказал я.— Если ты и завтра уложишь восьмерых, что же мне тогда делать, против кого воевать?..
Понял, видно, мою подковырку, ничего не сказал, только почесал затылок и ушел.
Письма из дому приходят редко. Я очень беспокоюсь. Журавль не приносит мне вестей с родины. А без писем солдату невмоготу. Солдату нужно немногое: боеприпасы, письма из дому да сытый желудок. Имей он все это — и свершит невозможное...
Но журавль все же принес мне весть. Пришло письмо от мамы. И она уверяет, что живут они очень-очень хорошо. Должен сказать, это «очень-очень» мне не совсем понравилось. Понимаю, что утешает меня. А на самом деле им, наверно, и хлеба не хватает, и дров тоже...
Письмо я обычно храню, пока не получу нового. Только после того пускаю его на курево. А что делать? Бумаги-то нет.
Ранило нашего Путкарадзе. Его сменил старший лейтенант Иван Овечкин. Ординарца Путкарадзе, друга моего Сахнова, я выпросил себе во взвод...
Овечкин все ворчит:
— Погоны, погоны... Дожили... Коммунисты — и в погонах...
— Ну, не так уж это страшно, товарищ старший лейтенант.
— Да, но погоны носили царские офицеры, а наши отцы в годы революции с этими офицерами боролись и погоны с них срывали...
С погонами все выглядят собраннее и внушительней— и офицеры и солдаты. Напрасно Овечкин расстраивался.
Сегодня из каждой роты нашего полка выделили по десять человек и собрали всех на лесной поляне. Изменника Родины будут расстреливать.
На приговоренном нет ни ремня, ни погон. За спиной у него яма. Он оглядывается на нее и мелко крестится. Не каждому дано увидеть свою могилу.
Перед осужденным стоят шесть человек солдат с винтовками. Председатель военного трибунала зачитывает смертный приговор. По его знаку солдаты вскидывают винтовки.
— По изменнику Родины — огонь!
Раздался залп. Приговоренный качнулся, но не упал, даже крикнул:
— Братцы, каюсь! Пощадите!
Снова залп. Жив я или мертв...
Приговоренный опять качнулся и упал. Его столкнули в могилу и засыпали землей.
«Братцы!..»
Ночь. Мне не спится. Перед глазами могила. И чудится, будто из нее пытается вылезти человек. В ушах стоит крик: «Братцы!»
Будь ты неладен. Не надо было тебе бежать во вражий стан, не надо было... А теперь что же могут поделать братцы? Война ведь. Убили бы в бою, была бы тебе слава, а уж коли в дерьме себя вывозил, так и получай по заслугам...
Всюду и везде смерть ходит рядом со мной: и за спиной, и впереди, и везде вокруг...
Мы впятером идем траншеей ко мне на позиции. Вдруг совсем рядом разорвалась мина. У лейтенанта, что шел впереди, как кинжалом ее срубили, слетела с плеч голова. Его кровь брызнула мне в лицо...
Добрались. Расчистили в снегу площадку для костра.
Я отправился за дровами. Вернулся, вижу, еще одного из наших убило — пулей живот распороло.
Не успели мы похоронить убитого, как над деревьями ударила шрапнель. Двое из моих товарищей были убиты на месте. Меня даже не царапнуло.
И так повторялось и днем и ночью. Повторялось ежедневно. Оставалось только удивляться, как это мы еще держимся, сохраняем силу духа и боеспособность...
Сегодня двенадцатое марта. Уже два месяца и пятнадцать дней, как мне исполнилось девятнадцать. В записках моих отдается эхом: «Братцы!»
Год, как я кандидат. Уже пора вступать в члены партии. Едва я заговорил об этом с майором Ериным, он с радостью предложил мне:
— Вот и прекрасно, прямо сейчас, не сходя с места, пишите заявление. Не многие из наших кандидатов становятся членами партии...
— Почему? — удивился и испугался я.
Он с грустью посмотрел на меня:
— Погибают...
В тот же день вечером меня приняли в члены Коммунистической партии.
Собрание состоялось у меня в окопе, под огнем врага. Протокол писали на горячем от стрельбы стволе миномета. Вечерело. Закатные лучи были кроваво-красными.
Меня поздравили.
Я наскоро поужинал и отправился в наряд. У меня две гранаты, пистолет и автомат с двумя дисками. Его я взял у своего помкомвзвода.
Я незамеченным прошел к секретной огневой точке. Меня никто не встретил. Подошел поближе. Часовой спит, прислонив винтовку к заледенелой стене. Я взял винтовку в руки, разбудил солдата. Бедняга от страха бухнулся мне в ноги:
— Не убивайте меня! Ой, мамочка...
За сон на посту — расстрел на месте. Я схватил его за ворот:
— Встань, дурень! Понимаешь ли ты, что ставишь под угрозу не только себя, но и всех своих товарищей?
Парень молодой, молоко еще на губах не обсохло. Чуть было не заревел, но я закрыл ему ладонью рот и
сказал:
— Возьми себя в руки, постыдись!..
Отвел его в блиндаж. Там уже спали четверо его товарищей. Велел и ему поспать, а сам встал на пост.
Со стороны немцев доносятся звуки музыки. Играет патефон. Небо прошивает очередь трассирующих пуль. Наши отвечают тем же. В морозном, ясном ночном небе эта огневая феерия по-своему причудлива.
Справа грохнуло тяжелое орудие и умолкло. В ответ затарахтел пулемет.
Страшная вещь — одиночество. Вокруг леденящий ужас, и я наедине со своими тяжелыми думами. А враг всего в ста метрах от меня.
Но вот наступила тишина, и меня клонит ко сну. Кусаю пальцы, чтобы не уснуть.
Наконец-то рассвело. Из блиндажа вылез солдат, которого я застукал спящим. Подошел, поздоровался.
— Устали? — робко спросил он.
— Есть малость. Ну, а вы как, хорошо поспали?
— Вначале не очень.— Он скрутил цигарку.— Хочу быть откровенным с вами, товарищ лейтенант. Я считал, что вы накажете меня по всей строгости военного времени...
— Что может быть лучше полной откровенности.
Бедняга, видно, всю ночь мучился. И, я чувствую, ему
непросто открыться.
— Я вам очень благодарен,— говорит он.— Рос в так называемой приличной семье. На фронт попал с третьего курса политехнического института... Вам я благодарен. Ведь если бы вы только захотели, меня бы уж...
— Ну ладно, кончайте об этом,— сказал я.
— Вы не знаете, а ведь у меня было страшное на уме...
Я только плечами пожал.
— Ну что ж, родителей опозорили бы на всю жизнь.
— Что верно, то верно,— кивнул он.— Я люблю свою Родину, свою землю... Но мы же люди, можно ведь и сломаться?..
Я не нашелся, что ему сказать в ответ. Мы и правда люди. Только люди. А вокруг нас столько смертей.
Луч солнца упал на снег и словно примерз к нему. Принесли поесть. Я засобирался к себе в роту. Злополучный часовой сказал:
— Можете больше не приходить к нам и других не присылайте. Будьте уверены, что отныне эта огневая точка в надежных руках...
Сегодня двадцать девятое марта. Уже три месяца и один день, как мне девятнадцать. В записях моих удивление.
ТАЯНЬЕ ЛЬДОВ
Река то и дело выбрасывает трупы.
Она только-только освободилась от своего ледяного панциря.
Говорят, весна. Но где она? Снова сыплет снег, по ночам землю все так же сковывает морозом. А Сахнов знай твердит, что пришла весна.
— Ну разве не видите?
Не вижу.
Сахнов недавно вернулся из госпиталя. По его словам, он там отдыхал, ублаженный врачихами. Раненный в глаз, Сахнов теперь плохо видит. И чуть косит.
— «Язык» стоит глаза,— шутит он.— Верно ведь?,,
В госпитале Сахнова подчистую освободили от военной службы, но он наотрез отказался уезжать в тыл.
— Зачем мне туда ехать? — сказал он.— Я одинокий зимний волк, и логова у меня нет. Да и война еще не кончилась, как же можно уехать в тыл?..
Чуть южнее наши войска ведут упорные наступательные бои. И кажется, будто скалы рушатся или Ильмень-озеро взбушевалось и воды его разрывают земную твердь.
Идут бои за Новгород. Кипят-бушуют воды Волхова от беспрерывного шквала снарядов и бомб, ливнем обрушивающихся в реку.
Нам поручено вылавливать из реки тела убитых и хоронить их.
Мы натянули металлическую сетку вдоль всей длины нашего единственного понтонного моста, роздали солдатам длинные шесты с крюками на концах, и началось: солдаты с моста, а то и прямо с берега стали вытаскивать одеревенелые трупы и складывать в отрытые на берегу могилы штабелями, как складывают дрова в поленницу. Я внимательно вглядываюсь в лица: нет ли знакомых или, не дай бог, родичей?..
Не успеваем закапывать — вода несет и несет убитых. И вот — о ужас! — я узнал среди них Серожа!.. Худоща-вого, чуть рыжеватого вытащили из воды и уложили на берегу. На фуди у него что-то блеснуло, я склонился, вижу — орден Красной Звезды. Глянул на лицо —нос Серожа, прямой, крупный, и копна волос тоже его...
Подумал, а что, если сделать ему искусственное дыхание: кто знает, вдруг... Но лоб бедняги пробит осколком снаряда.
Я поднял Серожа на руки, отнес к братской могиле и уложил на трупы. Не чувствую ни сердцебиения, ни дыхания. И слез нет в глазах, только дрожь меня бьет.
Вспомнился эшелон, с которым мы с Серожем покинули наши родные горы, вспомнилось, как он угощал меня домашней, и то, что Серож никак не хотел домой написать...
«О чем писать?..»
Я завернул тело друга в свою плащ-палатку вместе с орденом, оторвал уголок от маминого письма, полученного мною вчера, и сунул ему в сжатые губы.
Земля укрыла и Серожа.
Неделю спустя прекратилось наше неудавшееся наступление. Новгород по-прежнему пока еще оставался в руках гитлеровцев.
Я боюсь спать. Стоит только сомкнуть веки, сразу обступают трупы, и с ними Серож.
«О чем писать?..»
Сегодня шестое апреля. Уже три месяца и девять дней, как мне девятнадцать. Записи мои мрачны, как могила Серожа.
ПРЕКРАСНЫЙ ПОЛЕТ
Насыпка над моим блиндажом зазеленела. В амбразуре дота свила гнездышко — и когда только успела? — какая-то птичка. Как стрелять-то теперь, напугаешь ее?.. Пришлось перенести дот.
К нам на позиции прибыл новый пехотный батальон. Люди в основном пожилые, но с хорошей военной выправкой. Я пригласил кое-кого к себе в землянку — пусть погреются.
— Скоро ох как погреемся— говорят они, отказываясь от моего приглашения,—лучше не придумать.
— Собираетесь дать концерт?
«Концерт» на нашем фронтовом языке — это значит атака.
Батальон пехотинцев штрафной. Нет ли тут моего приятеля Борисова?.. И поди же, нашел! Подложив вещмешок под голову, он спал. На лице его не было прежней ясности. Я подождал, пока он проснулся.
— О, лейтенант, и вы с нами?
— Не совсем, Борисов. Здесь полк наш, моя рота...
— Рад, что вы живы.
— А вы-то как?
— Вот пришли, будем отвоевывать у врага Безымянную высоту, ту, что напротив ваших позиций. Победим— значит, нас восстановят в прежних правах. Кое- кого, конечно, посмертно. Таису Александровну вы не встречали?
— Нет.
— Если жив останусь, обязательно разыщу ее.
Я вернулся к себе в блиндаж. Не могу не думать о Борисове, хотя мы и пробыли-то вместе всего несколько дней, и при таких печальных обстоятельствах.
Утро. Половина одиннадцатого. Я на своем наблюдательном пункте, на дереве. Отсюда хорошо видно зеленеющую травой и кустарником Безымянную высоту. Видны и укрепления, протянувшиеся от моей батареи и до холма. Мне очень хочется, чтобы штрафники завладели высотой и Борисов остался бы жив...
Полчаса мы поливали огнем нашей артиллерии позиции гитлеровцев. Не меньше пяти снарядов на квадратный метр уложили. Мин я не жалею. Ведь там, среди атакующих, Борисов. Я расчищаю ему путь.
Мы перевели огонь артиллерии в глубь вражеских позиций. В то же мгновение вырвались из окопов штрафники и пошли в атаку...
Бросок был неистовый и отважный.
Наши быстро прошли узкую полосу поля и подступили к Безымянной высоте. Мне вспомнились строки Чаренца:
...Здесь, в этом иоле, без границ, закатным залиты огнем, Неистовые толпы бой, смертельный бой вели с врагом.
Гитлеровцы взяли под усиленный пулеметный обстрел эту узкую полосу. Упало наших пятеро, потом десять человек... И еще... Живые не дрогнули. Они неслись, как в полете. Так прекрасны летящие на огонь бабочки.
Завязался короткий штыковой бой. Гитлеровцы отступили. Я рад за Борисова, за всех тех, кто совершил этот победный бросок.
Мы перевели огонь нашей артиллерии еще дальше на запад. Надо в зародыше задушить возможную контратаку противника. Взяли высоту под круговой обстрел.
С противоположного берега Волхова ударили наши гвардейские минометы — «катюши». Они бьют по глубинным скоплениям вражеских войск.
Позиции гитлеровцев пылают, как подожженные стога сена. Огонь «катюш» уничтожающий. Я кричу в телефон:
— Еще! Еще! Бейте их!..
И так восторженно кричат все телефоны, все передатчики, кричит земля. Особенно земля.
«Катюши» перепахали все вражеские укрепления. Там все горит. Я в запале ударил кулаком по дереву и залился счастливым смехом: у меня на глазах свершился величественный акт человеческого мужества.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30