..
Человек этот — старший лейтенант. Его разжаловали
и сейчас отправляют в штрафной батальон. Надо сказать, перспектива сопровождать его меня не очень радовала.
Я попробовал было упросить начальника штаба: не надо, мол, мне такого «отдыха». Он сначала засмеялся, а потом насупился, но ничего не сказал. Я сообразил, что вроде как пытаюсь не выполнить приказ комдива, и замолчал. Солдат есть солдат, и приказ есть приказ.
У меня с собой пистолет и две гранаты. Начальник штаба приказал мне на случай, если арестованный попытается бежать, пустить его в расход. И это почему-то вселило в меня страх.
Штрафнику лет под тридцать, невысокий, круглолицый, фамилия его Борисов. Погоны у него с шинели сорваны, но на преступника вообще-то не похож...
Вскоре мы пересекли Волхов. В Селищевской крепости нам выдали хлеба на двоих и сухой паек. Я тут же развел костер и сварил похлебку. Сели есть, спрашиваю старшего лейтенанта:
— За что разжаловали?..
— Думаешь, за измену? Нет. Я с тридцать четвертого служу. На фронте с первого дня войны...
Мне вдруг показалось, что он вот-вот заплачет.
Что мне было говорить? Я молчал.
— Командиром батареи я был. Три дня мои солдаты оставались без хлеба. И тут как раз к нам в батарею пришел начальник политотдела дивизии. Я возьми да и спроси, почему нам хлеб не доставляют. Он только руками развел. Меня взорвало: «Если, говорю, не можете организовать снабжение солдат самым необходимым, подайте в отставку». Он в отставку не подал, а я вот разжалован, да еще и под арестом...
Темно и холодно. Но здесь есть теплые землянки, кипяток. Мы с Борисовым устроились на нарах. Он с удовольствием вытянул ноги.
— Хоть высплюсь.
Мне тоже очень хочется спать. Но тут в землянку вдруг ввалились четверо военных и две девушки в штатском. Один из военных, майор по званию, предупредил нас:
— Прошу никаких разговоров не вести. С нами немец.
Немец, как мы поняли, перебежчик. Высокий, белобрысый парень. И странно, но он удивительно весел. Наши девушки тоже непонятно любезны, говорят с ним по-немецки. Его тоже препровождают в Боровичи, видать, ценная добыча.
Ужинали они шумно. Немца напоили водкой, дали ему и шоколаду.
Я постарался уснуть. Но Борисов не шел из головы. Жалко человека.
Утро. Меня разбудил Борисов:
— Уйдем, пока господин немец не изволили проснуться. Не хочу, чтобы он меня, советского офицера, видел арестованным.
Вышли из землянки. До станции Малая Вишера день пути.
Я вытянул ремень из брюк, отдал его Борисову, велел подпоясаться. И погоны были, тоже велел надеть. А звездочек у меня сколько хочешь, можно и до капитана набавить.
— Что вы, зачем? — удивился Борисов.— А если я убегу?
— Бегите.
Дальше мы шли как равные. Солдаты отдавали честь и Борисову и мне. Долго шли молча.
Вечер. Добрались до Малой Вишеры. Мороз страшенный.
Сегодня шестое февраля. Уже месяц и девять дней, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои мятежны.
ТАИСА АЛЕКСАНДРОВНА
Все тут в руинах: станция, дома, улицы... Ужасающую картину представляет этот прифронтовой городок. Прохожих на улицах почти не видно.
Мы с трудом разыскали кухню, получили трехдневный паек — дали нам хлеба, сала, консервов, сахару. Еще бы найти ночлег. Снег под ногами отчаянно скрипит, идем куда глаза глядят.
Вдруг женщина какая-то остановила нас и спрашивает:
— Видать, ищете, где бы переночевать?
— Да...
— Идемте со мной.
Женщина в ватных штанах и телогрейке. И все на ней черное. И валенки, и шаль тоже.
Мы пришли с ней к небольшой деревянной, чудом уцелевшей избенке. Внутри холод, запустение. Женщина сказала:
— Вы раздевайтесь, а я сейчас дров принесу.
Она вышла в сени и вернулась спустя минут десять с вязанкой дров. Я с трудом ее узнал. Она уже была в легком домашнем платье. И хотя было ей, наверное, лет сорок, но, скинув свое мрачное одеяние, она сейчас выглядела очень молодо.
Женщина бросила дрова на пол и начала разжигать буржуйку.
— Продрогли небось?..— Голос у нее приятный, приветливый.— Ну, милые мои, сейчас станет тепло. Согрею вам воды, помоете ноги. Зовут меня Таисой. Когда немцы заняли наш городок, я подалась в Боровичи. Месяц, как вернулась обратно.
Она пошла за водой. Борисов растянулся на тахте.
— Все рассказала,— бросил он,— и про ноги тоже. Послушайте, дружок, а бабенка ведь ничего себе. На ваш великий пост такая — сущий клад. Не теряйтесь...
Я зло глянул на него:
— Не болтайте глупостей!
— Глуп тот жаждущий, который у воды стоит, а жажды своей не утолит.
— Замолчите! Человек нас приютил, а вы?
— Приютила, вот и надо отблагодарить ее за доброту...
Таиса вошла с двумя ведрами в руках. Спросила, весело улыбаясь:
— Вы что тут, никак ссоритесь?
— Похоже на то,— признался Борисов.
Таиса стояла перед нами открытая, добрая. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Борисов преступил все границы дозволенного.
— Я,— с какой-то злостью сказал он,— советовал этому парню попользоваться вашей любезностью до конца...
Таиса криво усмехнулась, пристально посмотрела на меня. В ее глазах я приметил печаль. Она повернулась к Борисову:
— А он что? Отказывается?
— Вроде бы так,— сказал Борисов.— На словах...
— И правильно делает.— Она изменилась в лице.— Вот ты бы, пожалуй, не задумался?.,
И Таиса сделалась вдруг очень печальной. Даже Борисов примолк, может, опешил от ее слов.
Весь припас, что был у меня с собой, я выложил на стол и сказал:
— Тетя Таиса, приготовьте, если можно, из всего этого хороший обед.
И мы принялись с ней за дело. Открыв банку аппетитной тушенки, она всплеснула руками:
— Ой, дух-то какой необыкновенный!
табаком и курительной бумагой. Прощается сумрачный и строгий.
— Береги себя...
Вернулся в часть. Наши получили подкрепление: и людьми, и оружием. Пополнился и мой взвод. Теперь у меня сорок шесть бойцов и четыреста тридцать шесть метров земли под защитой. «Журавль, с родины нашей нет ли вестей?..» Вот он, кусочек моей родины. Четыреста тридцать шесть метров земли под защитой. Здесь я защищаю мою Армению. Мы снова уповаем на землю. Снова бой. Впереди еще много боев.
Ко мне зашел командир батальона. В тесном полутемном блиндаже он стал разъяснять мне задачу завтрашнего боя.
— Чего нам здесь тесниться, товарищ майор, не лучше ли подняться на НП? Там будет удобнее,— предложил я.
Наблюдательный пункт мой расположен на высоком дереве. Оттуда хорошо просматриваются позиции врага.
Мы поднялись по лесенке на сосну. Здесь у меня и рация.
Майор просмотрел мои наброски плана расположения немецких огневых точек.
— Какое вы училище окончили?—спросил он вдруг.
— В Мясном Бору.
— Вон что, значит, тоже там воевали?
— Принял первое боевое крещение...
— Ну, и как оно было?
— Плохо,— ответил я.— Много крови пролили.
Он хотел закурить. Я удержал его:
— Немец может заметить, товарищ майор. Потерпите, пожалуйста, вот спустимся с дерева...
Боевая задача мне ясна: поддержать огнем штурмовые группы и затем выйти на шоссейную дорогу, ту, что в шести километрах от нас.
— Полк наш во что бы то ни стало должен выйти на шоссе,— сказал майор.— Это даст нам возможность отрезать противника от его основных сил.
Я спросил, как у нас с танками.
— Мало, конечно,— сказал майор.—Будем брать шоссе собственными силами. Как считаете, удастся?
— Что ж, воевать мы уже научились,— сказал я.— Надо надеяться, что удастся.
Мы спустились с дерева.
Вечер. Ко мне зашел капитан Волков, начальник особого отдела. Он знаком мне еще по Мясному Бору. Мы с ним изредка поигрываем в шахматы.
— Вы хорошо знаете рядового Сахнова?
— Очень хорошо.
— Полк наш давно не имел «языка»,— сказал капитан.— А без «языка», без свежих данных о противнике, наступать будет трудновато. Сахнов просит командование полка позволить ему отправиться нынешней ночью за «языком»...
— Однажды он уже взял «языка». Со мной и с Сорокиным. Он ловок и отважен,— сказал я.— Раз берется, дело сделает.
Волков вынул пачку «Беломора», закурил папиросу и меня угостил.
— Но как вы думаете, почему Сахнов сам напрашивается на эту опасную вылазку? Уж не собирается ли он драпануть к немцам?
Меня всего передернуло. Как можно такое подумать?! Как я могу усомниться в боевом товарище!
— А почему вы спрашиваете меня об этом?—наконец проговорил я.
Волков выпустил дым через нос.
— Вы член бюро ВЛКСМ нашего полка, дважды орденоносец, мы верим вам. Кроме того, Сахнов с вами близок.
— Благодарю,— сказал я.—Но какое у вас основание ему не доверять?
— Основание серьезное,— сухо ответил он.— Не забывайте, что за Сахновым большие грехи. У него в прошлом много судимостей. У такого человека всякое может быть на уме.
Я взял себя в руки и довольно спокойно проговорил:
— Если вы считаете, что он собирается перебежать к немцам, тогда есть основания расстрелять его?
— Не понимаю вас?!—пожал плечами капитан.
— А что тут непонятного? Вы думаете, так трудно перебежать? Давайте выйдем из блиндажа, и я три раза кряду, у вас на глазах, схожу туда и обратно. Неужели вы не понимаете, что если бы Сахнов хотел бежать, он сделал бы это давно. Грех подозревать его.
Капитан поднялся и вышел.
Примерно через полчаса после ухода Волкова ко мне явился Сахнов. Он сиял от радости. Командир полка разрешил ему с тремя другими добровольцами отправиться за «языком». Я ничего не сказал о Волкове, о моем с ним разговоре.
Ночь. Сахнов с маленькой группой вышел на задание. Я остался на НП.
Всю ночь на немецких позициях была тишина. Неужто Сахнова засекли вместе с его товарищами? Мне вспомнилась молитва времен нашего пребывания в «аппендиксе»...
В предрассветной мгле я приметил на нейтральной полосе ползущих в нашу сторону людей. Это они! Я поспешил им навстречу. Здорово-то как! Сахнов и его ребята волокут фрица. Лицо у Сахнова в крови, над левым глазом синячище. Это чуть испугало меня. Но Сахнов радостно закричал:
— Порядок, сынок! Пока глотку этому сукину сыну заткнули, он успел садануть меня рукояткой пистолета.
Рядом со мной вдруг возник капитан Волков. Он был невозмутим. Откуда ни возьмись прибежала Шура. Боже ты мой, она-то как сюда попала, в полк? И когда? Или сбежала от своего старикана врача? Но если и сбежала, то зачем именно сюда явилась, в наш полк? Чего она все преследует меня?..
Шура наложила повязку Сахнову. Немец здорово его разукрасил. Но Сахнов ни звука не издал, когда Шура обрабатывала рану. Она повела его в полевой госпиталь. Когда вернулась, я спрашиваю:
— Что, твой старикан тоже перевелся к нам в полк?
— Хотел было, но я не дала ему сделать этого. И вообще бросила его.
— Другого, что ли, нашла?..
Шура схватила меня за плечи, посмотрела прямо в лицо и взмолилась:
— Не убивай меня!
Всхлипнула и побежала вон.
Хотелось закурить — и не смог: руки почему-то дрожали.
«Язык» Сахнова оказался очень важной и ценной добычей.
Рассвело. Полк наш двинул в наступление. Для противника это было неожиданным. И мы с первого же удара ворвались в их расположение.
Полдень. Мы вышли к шоссе. Идти дальше нет сил. Окопались. Я неотступно думаю о Шуре. Боюсь, что на этот раз обидел ее сильнее прежнего. Но как мне быть?..
Сегодня десятое февраля. Уже месяц и тринадцать дней, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои заморожены.
РАЗОРВАННЫЕ ОКОВЫ
На новых позициях денно и нощно мы строим оборонительные укрепления. Я как-то отважился спросить командира полка, почему мы приостановили наступательные бои. Он чуть помедлил с ответом и сказал:
— Это вопрос не однозначный. К сожалению, наш полк на сегодняшний день не располагает достаточными силами для наступления...
Комполка долго молча осматривал наши новые блиндажи, траншеи, а потом, вернувшись к моей роте, сказал, как бы продолжая свою мысль:
— Ведь это наше наступление имеет сугубо местное значение. Мы, так сказать, делаем «шум на фронте». Это тоже, конечно, дело нужное, если учесть, что перед нами блокированный Ленинград...
По его тону я понял, что готовится серьезное, большое наступление с целью прорыва блокады Ленинграда. Наш Волховский фронт стоит лицом к Ленинграду и Ленинградскому фронту. Правое его крыло упирается во льды Ладожского озера, а левое по берегу Волхова простирается до самого Новгорода. Мы находимся в южной части фронта, на Волховском плацдарме.
Разведчики наши донесли, что немцы перебросили с севера на наш участок две дивизии. И это все против одного нашего полка. Оно конечно, страшновато, но мы тем не менее полны гордости, что и говорить: ведь это из-за нас с Ленинградского фронта сняты две дивизии. Худо ли, бедно ли, а мы связали их по рукам и ногам:
ни вперед не могут продвинуться, ни назад отойти — ударить против Ленинграда.
А знаете ли вы, что такое блокадный Ленинград? Не знаете? Так вот. Я пишу письмо домой. Вот оно. «Скоро уже полтора года, как Ленинград блокирован, то есть окружен. Милая мама, знаешь ли ты, что значит окружен? Не знаешь. И не дай бог тебе знать. Огромный город на берегу моря окружен вражескими войсками. Их много — двадцать пять немецких и шесть финских дивизий. Это почти полмиллиона солдат, тысячи орудий и эти шестиствольные минометы, которые мы называем «ишаками», потому что ревут они истинно как ишаки. Каждый день на Ленинград обрушиваются тысячи бомб, снарядов и мин. Они взрываются в домах, где живут люди, падают на трамвайные вагоны, в которых едут люди... Фашисты бросает бомбы на госпитали, где лежат раненые, на школы, на дома. Взрывают все. Безжалостно сеют смерть. И это длится вот уже полтора года. Никто даже представить не может, какие страдания выпали на долю ленинградцев. Ну, что мне сказать вам о них? Ведь ленинградцы — это не просто люди: это герои-ленинградцы. Не знаю, кто бы еще смог вынести такое, столько мук и смертей, столько адских страданий!
Хлеба нет, люди гибнут от голода, от холода, от всего...
И при всем этом, милая мама, ленинградцы держатся, у них и в мыслях нет, чтобы сдать город...»
Рассвет. Я получил приказ открыть минометный огонь по развалинам едва виднеющейся впереди бывшей деревеньки. Осенью сорок первого фашисты дотла сожгли ее. Сейчас это груда обожженных кирпичей с одной-единственной, чудом уцелевшей печной трубой.
Приказ мне ясен: на рассвете Ленинградский и наш Волховский фронты начинают одновременное наступление. Передовые линии наших фронтов отстоят друг от друга всего на пятнадцать километров в самом широком месте. По этому перешейку немцы вышли к Ладоге и полностью отрезали Ленинград от Большой земли.
Необходимо во что бы то ни стало прорвать вражескую оборону на этом перешейке, чтобы город имел путь сообщения с Большой землей.
До наступления остается всего полчаса. Здесь же в окопах состоялось собрание коммунистов и комсомольцев нашей роты. Собрания мы устраиваем нечасто, и длятся они, как правило, десять — пятнадцать минут, а на повестке дня больше один и тот же вопрос: все силы на уничтожение ненавистного врага. Что еще мы можем решать, кроме того, что враг должен быть разбит и изгнан с нашей земли?
На этом собрании секретарем был я и с удовольствием записал в протокол: «Не пожалеем жизни во имя свободы Родины. Откроем путь Ленинграду, дадим вздохнуть». Мне припомнились слова Петра Первого о том, что Петербург — это окно в Европу, и я дописал: «Ленинграду необходимы и путь и окно к сердцу Родины».
Девять часов утра. Через полчаса мы начнем артобстрел. Для снабжения Ленинграда электричеством по дну Ладоги проложен электрокабель. Жидкое топливо городу тоже доставляется по трубопроводу. И он проходит под водой. И только зимой, когда лед сковывает Ладожское озеро, по нему открывается путь автомашинам, доставляющим в осажденный город продовольствие. Путь этот называют «дорогой жизни». Именно она, эта «дорога жизни», при всех жертвах, питает надеждой ленинградцев, придает им силы.
В десять минут десятого меня позвали к телефону. На проводе был командующий армией. Понятно, звал он не лично меня, просто хотел, наверно, поговорить с минометчиками нашего участка, выяснить обстановку,— вот в штабе и решили соединить его со мной.
— Слушаю вас, товарищ генерал!..
— Как у вас с боеприпасами?—спокойно спросил генерал.
— Обеспечены всем сполна, товарищ генерал.
— Добро... Противника видите?
— Прямо вот он, перед носом.
Генерал засмеялся. Я понял, что сморозил чушь, и тотчас поправился:
— Противник напротив, мне с моего наблюдательного пункта виден каждый метр его укреплений, товарищ генерал.
— Что ж, все как, надо,— сказал генерал.— Но первый ваш ответ мне больше нравится. Перед носом — это
значит: щелк — и нет его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Человек этот — старший лейтенант. Его разжаловали
и сейчас отправляют в штрафной батальон. Надо сказать, перспектива сопровождать его меня не очень радовала.
Я попробовал было упросить начальника штаба: не надо, мол, мне такого «отдыха». Он сначала засмеялся, а потом насупился, но ничего не сказал. Я сообразил, что вроде как пытаюсь не выполнить приказ комдива, и замолчал. Солдат есть солдат, и приказ есть приказ.
У меня с собой пистолет и две гранаты. Начальник штаба приказал мне на случай, если арестованный попытается бежать, пустить его в расход. И это почему-то вселило в меня страх.
Штрафнику лет под тридцать, невысокий, круглолицый, фамилия его Борисов. Погоны у него с шинели сорваны, но на преступника вообще-то не похож...
Вскоре мы пересекли Волхов. В Селищевской крепости нам выдали хлеба на двоих и сухой паек. Я тут же развел костер и сварил похлебку. Сели есть, спрашиваю старшего лейтенанта:
— За что разжаловали?..
— Думаешь, за измену? Нет. Я с тридцать четвертого служу. На фронте с первого дня войны...
Мне вдруг показалось, что он вот-вот заплачет.
Что мне было говорить? Я молчал.
— Командиром батареи я был. Три дня мои солдаты оставались без хлеба. И тут как раз к нам в батарею пришел начальник политотдела дивизии. Я возьми да и спроси, почему нам хлеб не доставляют. Он только руками развел. Меня взорвало: «Если, говорю, не можете организовать снабжение солдат самым необходимым, подайте в отставку». Он в отставку не подал, а я вот разжалован, да еще и под арестом...
Темно и холодно. Но здесь есть теплые землянки, кипяток. Мы с Борисовым устроились на нарах. Он с удовольствием вытянул ноги.
— Хоть высплюсь.
Мне тоже очень хочется спать. Но тут в землянку вдруг ввалились четверо военных и две девушки в штатском. Один из военных, майор по званию, предупредил нас:
— Прошу никаких разговоров не вести. С нами немец.
Немец, как мы поняли, перебежчик. Высокий, белобрысый парень. И странно, но он удивительно весел. Наши девушки тоже непонятно любезны, говорят с ним по-немецки. Его тоже препровождают в Боровичи, видать, ценная добыча.
Ужинали они шумно. Немца напоили водкой, дали ему и шоколаду.
Я постарался уснуть. Но Борисов не шел из головы. Жалко человека.
Утро. Меня разбудил Борисов:
— Уйдем, пока господин немец не изволили проснуться. Не хочу, чтобы он меня, советского офицера, видел арестованным.
Вышли из землянки. До станции Малая Вишера день пути.
Я вытянул ремень из брюк, отдал его Борисову, велел подпоясаться. И погоны были, тоже велел надеть. А звездочек у меня сколько хочешь, можно и до капитана набавить.
— Что вы, зачем? — удивился Борисов.— А если я убегу?
— Бегите.
Дальше мы шли как равные. Солдаты отдавали честь и Борисову и мне. Долго шли молча.
Вечер. Добрались до Малой Вишеры. Мороз страшенный.
Сегодня шестое февраля. Уже месяц и девять дней, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои мятежны.
ТАИСА АЛЕКСАНДРОВНА
Все тут в руинах: станция, дома, улицы... Ужасающую картину представляет этот прифронтовой городок. Прохожих на улицах почти не видно.
Мы с трудом разыскали кухню, получили трехдневный паек — дали нам хлеба, сала, консервов, сахару. Еще бы найти ночлег. Снег под ногами отчаянно скрипит, идем куда глаза глядят.
Вдруг женщина какая-то остановила нас и спрашивает:
— Видать, ищете, где бы переночевать?
— Да...
— Идемте со мной.
Женщина в ватных штанах и телогрейке. И все на ней черное. И валенки, и шаль тоже.
Мы пришли с ней к небольшой деревянной, чудом уцелевшей избенке. Внутри холод, запустение. Женщина сказала:
— Вы раздевайтесь, а я сейчас дров принесу.
Она вышла в сени и вернулась спустя минут десять с вязанкой дров. Я с трудом ее узнал. Она уже была в легком домашнем платье. И хотя было ей, наверное, лет сорок, но, скинув свое мрачное одеяние, она сейчас выглядела очень молодо.
Женщина бросила дрова на пол и начала разжигать буржуйку.
— Продрогли небось?..— Голос у нее приятный, приветливый.— Ну, милые мои, сейчас станет тепло. Согрею вам воды, помоете ноги. Зовут меня Таисой. Когда немцы заняли наш городок, я подалась в Боровичи. Месяц, как вернулась обратно.
Она пошла за водой. Борисов растянулся на тахте.
— Все рассказала,— бросил он,— и про ноги тоже. Послушайте, дружок, а бабенка ведь ничего себе. На ваш великий пост такая — сущий клад. Не теряйтесь...
Я зло глянул на него:
— Не болтайте глупостей!
— Глуп тот жаждущий, который у воды стоит, а жажды своей не утолит.
— Замолчите! Человек нас приютил, а вы?
— Приютила, вот и надо отблагодарить ее за доброту...
Таиса вошла с двумя ведрами в руках. Спросила, весело улыбаясь:
— Вы что тут, никак ссоритесь?
— Похоже на то,— признался Борисов.
Таиса стояла перед нами открытая, добрая. Я готов был провалиться сквозь землю от стыда. Борисов преступил все границы дозволенного.
— Я,— с какой-то злостью сказал он,— советовал этому парню попользоваться вашей любезностью до конца...
Таиса криво усмехнулась, пристально посмотрела на меня. В ее глазах я приметил печаль. Она повернулась к Борисову:
— А он что? Отказывается?
— Вроде бы так,— сказал Борисов.— На словах...
— И правильно делает.— Она изменилась в лице.— Вот ты бы, пожалуй, не задумался?.,
И Таиса сделалась вдруг очень печальной. Даже Борисов примолк, может, опешил от ее слов.
Весь припас, что был у меня с собой, я выложил на стол и сказал:
— Тетя Таиса, приготовьте, если можно, из всего этого хороший обед.
И мы принялись с ней за дело. Открыв банку аппетитной тушенки, она всплеснула руками:
— Ой, дух-то какой необыкновенный!
табаком и курительной бумагой. Прощается сумрачный и строгий.
— Береги себя...
Вернулся в часть. Наши получили подкрепление: и людьми, и оружием. Пополнился и мой взвод. Теперь у меня сорок шесть бойцов и четыреста тридцать шесть метров земли под защитой. «Журавль, с родины нашей нет ли вестей?..» Вот он, кусочек моей родины. Четыреста тридцать шесть метров земли под защитой. Здесь я защищаю мою Армению. Мы снова уповаем на землю. Снова бой. Впереди еще много боев.
Ко мне зашел командир батальона. В тесном полутемном блиндаже он стал разъяснять мне задачу завтрашнего боя.
— Чего нам здесь тесниться, товарищ майор, не лучше ли подняться на НП? Там будет удобнее,— предложил я.
Наблюдательный пункт мой расположен на высоком дереве. Оттуда хорошо просматриваются позиции врага.
Мы поднялись по лесенке на сосну. Здесь у меня и рация.
Майор просмотрел мои наброски плана расположения немецких огневых точек.
— Какое вы училище окончили?—спросил он вдруг.
— В Мясном Бору.
— Вон что, значит, тоже там воевали?
— Принял первое боевое крещение...
— Ну, и как оно было?
— Плохо,— ответил я.— Много крови пролили.
Он хотел закурить. Я удержал его:
— Немец может заметить, товарищ майор. Потерпите, пожалуйста, вот спустимся с дерева...
Боевая задача мне ясна: поддержать огнем штурмовые группы и затем выйти на шоссейную дорогу, ту, что в шести километрах от нас.
— Полк наш во что бы то ни стало должен выйти на шоссе,— сказал майор.— Это даст нам возможность отрезать противника от его основных сил.
Я спросил, как у нас с танками.
— Мало, конечно,— сказал майор.—Будем брать шоссе собственными силами. Как считаете, удастся?
— Что ж, воевать мы уже научились,— сказал я.— Надо надеяться, что удастся.
Мы спустились с дерева.
Вечер. Ко мне зашел капитан Волков, начальник особого отдела. Он знаком мне еще по Мясному Бору. Мы с ним изредка поигрываем в шахматы.
— Вы хорошо знаете рядового Сахнова?
— Очень хорошо.
— Полк наш давно не имел «языка»,— сказал капитан.— А без «языка», без свежих данных о противнике, наступать будет трудновато. Сахнов просит командование полка позволить ему отправиться нынешней ночью за «языком»...
— Однажды он уже взял «языка». Со мной и с Сорокиным. Он ловок и отважен,— сказал я.— Раз берется, дело сделает.
Волков вынул пачку «Беломора», закурил папиросу и меня угостил.
— Но как вы думаете, почему Сахнов сам напрашивается на эту опасную вылазку? Уж не собирается ли он драпануть к немцам?
Меня всего передернуло. Как можно такое подумать?! Как я могу усомниться в боевом товарище!
— А почему вы спрашиваете меня об этом?—наконец проговорил я.
Волков выпустил дым через нос.
— Вы член бюро ВЛКСМ нашего полка, дважды орденоносец, мы верим вам. Кроме того, Сахнов с вами близок.
— Благодарю,— сказал я.—Но какое у вас основание ему не доверять?
— Основание серьезное,— сухо ответил он.— Не забывайте, что за Сахновым большие грехи. У него в прошлом много судимостей. У такого человека всякое может быть на уме.
Я взял себя в руки и довольно спокойно проговорил:
— Если вы считаете, что он собирается перебежать к немцам, тогда есть основания расстрелять его?
— Не понимаю вас?!—пожал плечами капитан.
— А что тут непонятного? Вы думаете, так трудно перебежать? Давайте выйдем из блиндажа, и я три раза кряду, у вас на глазах, схожу туда и обратно. Неужели вы не понимаете, что если бы Сахнов хотел бежать, он сделал бы это давно. Грех подозревать его.
Капитан поднялся и вышел.
Примерно через полчаса после ухода Волкова ко мне явился Сахнов. Он сиял от радости. Командир полка разрешил ему с тремя другими добровольцами отправиться за «языком». Я ничего не сказал о Волкове, о моем с ним разговоре.
Ночь. Сахнов с маленькой группой вышел на задание. Я остался на НП.
Всю ночь на немецких позициях была тишина. Неужто Сахнова засекли вместе с его товарищами? Мне вспомнилась молитва времен нашего пребывания в «аппендиксе»...
В предрассветной мгле я приметил на нейтральной полосе ползущих в нашу сторону людей. Это они! Я поспешил им навстречу. Здорово-то как! Сахнов и его ребята волокут фрица. Лицо у Сахнова в крови, над левым глазом синячище. Это чуть испугало меня. Но Сахнов радостно закричал:
— Порядок, сынок! Пока глотку этому сукину сыну заткнули, он успел садануть меня рукояткой пистолета.
Рядом со мной вдруг возник капитан Волков. Он был невозмутим. Откуда ни возьмись прибежала Шура. Боже ты мой, она-то как сюда попала, в полк? И когда? Или сбежала от своего старикана врача? Но если и сбежала, то зачем именно сюда явилась, в наш полк? Чего она все преследует меня?..
Шура наложила повязку Сахнову. Немец здорово его разукрасил. Но Сахнов ни звука не издал, когда Шура обрабатывала рану. Она повела его в полевой госпиталь. Когда вернулась, я спрашиваю:
— Что, твой старикан тоже перевелся к нам в полк?
— Хотел было, но я не дала ему сделать этого. И вообще бросила его.
— Другого, что ли, нашла?..
Шура схватила меня за плечи, посмотрела прямо в лицо и взмолилась:
— Не убивай меня!
Всхлипнула и побежала вон.
Хотелось закурить — и не смог: руки почему-то дрожали.
«Язык» Сахнова оказался очень важной и ценной добычей.
Рассвело. Полк наш двинул в наступление. Для противника это было неожиданным. И мы с первого же удара ворвались в их расположение.
Полдень. Мы вышли к шоссе. Идти дальше нет сил. Окопались. Я неотступно думаю о Шуре. Боюсь, что на этот раз обидел ее сильнее прежнего. Но как мне быть?..
Сегодня десятое февраля. Уже месяц и тринадцать дней, как мне исполнилось девятнадцать. Записи мои заморожены.
РАЗОРВАННЫЕ ОКОВЫ
На новых позициях денно и нощно мы строим оборонительные укрепления. Я как-то отважился спросить командира полка, почему мы приостановили наступательные бои. Он чуть помедлил с ответом и сказал:
— Это вопрос не однозначный. К сожалению, наш полк на сегодняшний день не располагает достаточными силами для наступления...
Комполка долго молча осматривал наши новые блиндажи, траншеи, а потом, вернувшись к моей роте, сказал, как бы продолжая свою мысль:
— Ведь это наше наступление имеет сугубо местное значение. Мы, так сказать, делаем «шум на фронте». Это тоже, конечно, дело нужное, если учесть, что перед нами блокированный Ленинград...
По его тону я понял, что готовится серьезное, большое наступление с целью прорыва блокады Ленинграда. Наш Волховский фронт стоит лицом к Ленинграду и Ленинградскому фронту. Правое его крыло упирается во льды Ладожского озера, а левое по берегу Волхова простирается до самого Новгорода. Мы находимся в южной части фронта, на Волховском плацдарме.
Разведчики наши донесли, что немцы перебросили с севера на наш участок две дивизии. И это все против одного нашего полка. Оно конечно, страшновато, но мы тем не менее полны гордости, что и говорить: ведь это из-за нас с Ленинградского фронта сняты две дивизии. Худо ли, бедно ли, а мы связали их по рукам и ногам:
ни вперед не могут продвинуться, ни назад отойти — ударить против Ленинграда.
А знаете ли вы, что такое блокадный Ленинград? Не знаете? Так вот. Я пишу письмо домой. Вот оно. «Скоро уже полтора года, как Ленинград блокирован, то есть окружен. Милая мама, знаешь ли ты, что значит окружен? Не знаешь. И не дай бог тебе знать. Огромный город на берегу моря окружен вражескими войсками. Их много — двадцать пять немецких и шесть финских дивизий. Это почти полмиллиона солдат, тысячи орудий и эти шестиствольные минометы, которые мы называем «ишаками», потому что ревут они истинно как ишаки. Каждый день на Ленинград обрушиваются тысячи бомб, снарядов и мин. Они взрываются в домах, где живут люди, падают на трамвайные вагоны, в которых едут люди... Фашисты бросает бомбы на госпитали, где лежат раненые, на школы, на дома. Взрывают все. Безжалостно сеют смерть. И это длится вот уже полтора года. Никто даже представить не может, какие страдания выпали на долю ленинградцев. Ну, что мне сказать вам о них? Ведь ленинградцы — это не просто люди: это герои-ленинградцы. Не знаю, кто бы еще смог вынести такое, столько мук и смертей, столько адских страданий!
Хлеба нет, люди гибнут от голода, от холода, от всего...
И при всем этом, милая мама, ленинградцы держатся, у них и в мыслях нет, чтобы сдать город...»
Рассвет. Я получил приказ открыть минометный огонь по развалинам едва виднеющейся впереди бывшей деревеньки. Осенью сорок первого фашисты дотла сожгли ее. Сейчас это груда обожженных кирпичей с одной-единственной, чудом уцелевшей печной трубой.
Приказ мне ясен: на рассвете Ленинградский и наш Волховский фронты начинают одновременное наступление. Передовые линии наших фронтов отстоят друг от друга всего на пятнадцать километров в самом широком месте. По этому перешейку немцы вышли к Ладоге и полностью отрезали Ленинград от Большой земли.
Необходимо во что бы то ни стало прорвать вражескую оборону на этом перешейке, чтобы город имел путь сообщения с Большой землей.
До наступления остается всего полчаса. Здесь же в окопах состоялось собрание коммунистов и комсомольцев нашей роты. Собрания мы устраиваем нечасто, и длятся они, как правило, десять — пятнадцать минут, а на повестке дня больше один и тот же вопрос: все силы на уничтожение ненавистного врага. Что еще мы можем решать, кроме того, что враг должен быть разбит и изгнан с нашей земли?
На этом собрании секретарем был я и с удовольствием записал в протокол: «Не пожалеем жизни во имя свободы Родины. Откроем путь Ленинграду, дадим вздохнуть». Мне припомнились слова Петра Первого о том, что Петербург — это окно в Европу, и я дописал: «Ленинграду необходимы и путь и окно к сердцу Родины».
Девять часов утра. Через полчаса мы начнем артобстрел. Для снабжения Ленинграда электричеством по дну Ладоги проложен электрокабель. Жидкое топливо городу тоже доставляется по трубопроводу. И он проходит под водой. И только зимой, когда лед сковывает Ладожское озеро, по нему открывается путь автомашинам, доставляющим в осажденный город продовольствие. Путь этот называют «дорогой жизни». Именно она, эта «дорога жизни», при всех жертвах, питает надеждой ленинградцев, придает им силы.
В десять минут десятого меня позвали к телефону. На проводе был командующий армией. Понятно, звал он не лично меня, просто хотел, наверно, поговорить с минометчиками нашего участка, выяснить обстановку,— вот в штабе и решили соединить его со мной.
— Слушаю вас, товарищ генерал!..
— Как у вас с боеприпасами?—спокойно спросил генерал.
— Обеспечены всем сполна, товарищ генерал.
— Добро... Противника видите?
— Прямо вот он, перед носом.
Генерал засмеялся. Я понял, что сморозил чушь, и тотчас поправился:
— Противник напротив, мне с моего наблюдательного пункта виден каждый метр его укреплений, товарищ генерал.
— Что ж, все как, надо,— сказал генерал.— Но первый ваш ответ мне больше нравится. Перед носом — это
значит: щелк — и нет его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30