.. восемь... пять... одна минута и... Раздался страшный грохот.
Загремело громом все — и небо и земля.
Началось... Два фронта, лоб в лоб, двинули в атаку— Ленинградский и наш, Волховский. У меня в роте шестнадцать минометов, с обеспечением в триста пятьдесят мин на каждый, только на один сегодняшний день,
— Огонь! — командую я в рупор.
Целых пять тысяч шестьсот штук мин предстоит мне обрушить на головы гитлеровцев только за один сегодняшний день. А потом? Потом все будет хорошо.
Грохочут земля и небо.
— Огонь!..
Мы в захваченном у немцев блиндаже. Чуть погрелись, и опять в бой. Перед нами насыпь железной дороги, ведущей в Ленинград. За насыпью деревня.
Враг оттеснил нас немного, но мы снова рвемся вперед, как бушующее море: волна откатывается от берега, чтобы затем с новой силой рвануться к нему. Наш полк продвинулся вперед уже на тысячу метров. Скажете, мало? Спросите, сколько здесь полегло и наших, и немцев? Мне чудится, что мерзлая земля, освобожденная нами, улыбается сквозь кровь и отчаяние. Родная, израненная земля...
Мы заняли деревню, а деревни нет. Один только дом стоит, да и тот полуразваленный. У порога лежит, распластавшись, гитлеровец.
На всю деревню одна кошка, и больше ни живой души. Одичала. Шипит на нас, вцепившись в ствол поваленного дерева.
Оставляя деревни и поселки, фашисты, почти повсеместно, сжигают их дотла. Вокруг Мясного Бора все до единой деревни уничтожили.
Вот здесь была деревушка — следа не осталось. Только печные трубы торчат из-под снега да кое-где дыбятся обугленные бревна. Мы лишь по грудам развалин догадываемся, где были населенные пункты. И снег-то весь от гари почернел. Вот валяется смятая в гармошку жестяная вывеска. Едва разобрал одно слово: «Школа». Но школы нет. Ничего нет. Даже названия деревни не у кого узнать.
На обугленных деревьях тут и там повешенные. Ужасная картина! Все больше седобородые старики, по
чти голые. Тела так застыли и отяжелели, что даже не покачиваются.
Сахнов вдруг взялся за голову:
— А ну гляньте-ка вправо!
Лес там. Деревья, как скелеты,— без веток. Я онемел. На каждом из них висят люди — женщины, дети. Веревки белые, навощенные — гитлеровцы их специально из Германии привезли. Ноги у повешенных детей желтые, головы упали на грудь, языки вывалились.
В ярости я падаю на колени, тру лицо снегом, чтоб не лишиться чувств. Я тоже мертв, тоже закаменел, как эти обгоревшие деревья.
Сахнов пересчитал повешенных:
— Шестьдесят две женщины, девяносто детей. Мама родная!..
Из глаз моих текут не слезы — кровь течет...
Мы сняли всех с деревьев, уложили во дворе разрушенной школы, у обгоревшего баскетбольного щита. Один из моих солдат — Александр Прутов — плачет. Он совсем молоденький. Ему бы еще в школу ходить. Но уцелела ли школа в его деревне?..
Нам выдали нашу почту сразу за целых пятнадцать дней. Почтальоном у нас в полку молоденькая девчушка— наш добрый ангел. Кожа у нее на лице гладкая, нежная. Сама она очень серьезная, никогда не улыбается.
— Вам тоже есть письма,— сказала она.— Вот, целых три...
— Откуда вы знаете, что это мне? — удивился я, беря письма.
— Я всех старичков знаю,— сказала она.— Мало вас осталось.
Она раздала всем моим солдатам бумаги на курево и собралась уходить, но уже в двери землянки вдруг повернулась и прошептала со слезами в голосе:
— Ну пожалуйста, не надо погибать! Не погибайте!..
Мне почему-то подумалось, что она о ком-то из моих
солдат особо тревожится. Стало грустно и страшно за нее. Бедная девочка, неужели и ее коснется боль утраты? Нет, нет, пусть ее парень выживет! Но кто он?
Адресатов восемнадцати писем нет в живых. Вот письмо Давыдову. А его уже давным-давно убило. У миномета. Прямо в лоб пуля угодила. Я помнил, какой обжигающей была у него кровь. И треугольник письма, написанного его отцом или матерью, а может сестрой, сейчас жжет мне руку. Что тебе пишут твои родные, мой дорогой брат? Они не знают, что ты уже не прочтешь их письма и не увидишь, как мы прогоним врага. Тебя нет, а треугольник жжет мне руку.
Что мне делать с этим письмом, что делать с остальными семнадцатью письмами?.. Не знаю.
Я отдал все письма связисту.
— Что с ними делать? — спросил он.
— Побереги у себя...
Вечером связиста убило. Его похоронили вместе с письмами погибших.
Хлеб хорошо пропечен. На день дают шестьсот граммов, сахару — двадцать, сала — столько же, а крупы — семьдесят пять граммов на душу. Паек что надо.
А вот морозы — это серьезно. Большую часть дня проводим под открытым небом, на снегу. Усы мои, которые уже успели здесь отрасти, первыми реагируют на мороз — начинают топорщиться, и губы под ними от этого зудят. В иные дни бывает ниже тридцати градусов-. И тогда дыхание, мгновенно замерзая, оседает на усах кристалликами льда. Я растапливаю их, обсасывая. А сорвать невозможно — усы оборвешь. Мы уже приметили: если птицы начинают кружить над дверью нашей землянки, откуда валит дым и пар, значит, мороз под сорок градусов. Однако, надо признаться, морозы здесь сухие, здоровые, и даже мне, южанину, они не доставляют особых хлопот. Одежда у нас у всех теплая. Великие мудрецы придумали валенки. Ноги в них как в печке.
Одну за другой мы отбили несколько контратак противника.
Мороз настраивает меня на философский лад. Я уже давно понял, что эта война с фашизмом — суровое испытание для всех нас. Так в огне закаливают сталь. Уже два с половиной года в смертельной опасности то, что нам дороже всего на свете,— наша земля. Два с половиной года фашисты пытаются завладеть ею, а нас уничтожить. Без земли-то ведь нет народа.
Я стараюсь, чтобы все мои солдаты ясно понимали всю опасность, еще угрожающую нам. Только понимая, они будут воевать самоотверженно и победоносно. Не знаю,
вернусь ли я домой. Но одно знаю точно: если и не я сам, то победа непременно войдет в мой дом.
20 января
Новгород освобожден. Вижу высокие купола и колокольни его церквей. Стенам Кремля здорово досталось. И сахновской медали «За отвагу» тоже: осколок ее царапнул, осталась вмятина. Сахнов все бурчит:
— Никогда у меня в жизни ничего не было, где уж тут медаль сберечь...
— А ты на судьбу не очень-то жалуйся,— говорю я ему.— Не будь этой медали, осколок врезался бы тебе в грудь.
Он гладит рукой «раненую» медаль и смеется:
— Выходит, это она меня сберегла...
Наше самое ценное имущество — радиоприемник — мы везем на одной из обозных повозок. Сахнов обил его стальными щитками от пулемета, чтобы, не дай бог, не повредить. В передышках между боями солдаты включают приемник и слушают, что на белом свете делается.
Ночь уже к рассвету подступает. Укутавшись в овчинный тулуп, я лежу на снегу. Мягко, ногам в валенках тепло. Ушанку я натянул низко, до самого носа. И слушаю, что бы вы думали? «Крунк». Сплю, а слышу. Но, может, это во сне? Вроде нет. Только поет не Баграт Хачунц, хотя и этот голос мне знаком. Я открываю глаза. Молодцы ребята, знали, когда включить приемник: это передача из Москвы, поет Павел Лисициан. И снег словно согревается, тает... Но вот песня кончилась...
— Внимание! Говорит Москва...
Москва говорит голосом Левитана:
— Вчера наши войска полностью завершили прорыв блокады Ленинграда. Блокада, в которой он пребывал с осени сорок первого года, снята.
— Внимание!..
Ну какое еще тут внимание!.. Сахнов палит в небо, выпускает всю обойму своего автомата. А потом и сам начинает орать:
— Внимание! Внимание! Блокада Ленинграда полностью снята! Внимание, братцы! Внимание и вы, эй, там, фашисты! Внимание...
Я обнял Шуру.
— Замерзла?
— Нет. А ты?
— Я мерзну...
— Почему?
— Тебя давно не видал.
Щеки у Шуры запылали огнем. Это, конечно, от мороза. Отчего же еще?
— Неужели руки у меня такие горячие, что могут согреть весеннюю алую розу?
— Почему вдруг розу? — засмеялась Шура.
— А что же еще?
Она с упоением кидается снежками. На ней короткий полушубок, стеганые ватные брюки, как у всех у нас, а поверх них еще и юбка. И валенки такие же, как у нас, только размером чуть меньше. И как только в эдакой стуже выживает и пышно цветет эта нежная, теплая весна?!
Ясная ночь. В небе много-много звезд. Я вижу их не в вышине. Белой весной они светят мне, отражаясь от Шуриной нежной, теплой груди.
— Тебе холодно? — шепчёт она.
— Нет. А тебе?..
Сегодня двадцать восьмое января. Ровно месяц, как мне исполнилось двадцать. В записях моих весна.
КОГДА ЗАНОЧУЕМ?
Январь. Морозы.
Три недели назад мы распрощались с сорок третьим годом на берегах Волхова. Ужасный был год, кровью обильный и могилами тоже... Сейчас те могилы засыпаны тяжелым снегом. Многие из них останутся безымянными. Не всегда мы успевали ставить на них дощечки с именами... Что ж, очень возможно, что и моя или вон того солдата могила тоже останутся безымянными. Или нас вообще не захоронят...
Скоро снова бой. Линия наступления четко обозначена. Она почти напротив, у виднеющейся вдали разрушенной деревеньки. Я обозреваю окрестности с нового НП, опять с дерева, и сверяю все по карте...
Деревья трещат от мороза. А нам не холодно. И одеты тепло, и к тому же «на заправку» хватили по сто граммов... Иван Филиппов отдал нам с Сашкой Карповым свою водку и махорку. На худом Сашином лице постоянно блуждает какая-то робкая, застенчивая улыбка. Но сам он храбрый, как дьявол.
— Помолимся боженьке, чтоб Филиппова не убило. Пусть вечно живет! — шутливо бросает Саша.
Знать бы, кого убьет, а кого нет... Но людям подарено незнание и надежда взамен. Великая это вещь — надежда. Не будь ее, с ума можно бы сойти. А благодаря надежде почти каждому солдату кажется, что пуля обязательно просвистит мимо него...
Появилась Шура.
— Индивидуальные пакеты у всех есть? — спросила она.
— У меня нет! — глядя на нее в упор, сказал Саша.— Да он и ни к чему, рана моя неизлечимая...
— Что же это за рана такая? — удивилась Шура.
— Поцелуй — заживет...
Шура засмеялась:
— Ты у нас, Сашуня, парень ладный. Да вот беда: у меня уже есть свой объект.
Она убежала. Я смотрел ей вслед. Только бы с ней ничего не случилось!..
Неподалеку от нас замаскирован тяжелый танк. На броне у него три красных звезды, значит, три подбитых танка на счету.
— В боях у Синявина я их подбил,— объясняет танкист.— А чего это Шура ваша так скоро убежала?
— Уж не зацепила ли и тебя, часом? — ревниво спрашивает Саша...
Началась наша артподготовка. Бьем по позициям противника. Там все взрывается, горит, взлетает в воздух... Удар артиллерии достаточно мощный.
А мы пока покуриваем.
Артподготовка завершилась спустя полчаса. Она нас вконец оглушила.
Но вот и сигнал к наступлению. Сорвался с места, круша лед, наш краснозвездный танк. За ним пошла пехота. И мы, минометчики, тоже двинули следом, занимать новые позиции.
Немцы открыли сильный заградительный огонь из пулеметов, орудий и минометов. Заревели и шестиствольные «ишаки»: и-а, и-а. Знакомый голос смерти... Но мы продвигаемся.
Вот и первая линия вражеских укреплений. Уже завязался штыковой бой. Пулеметы противника косят ряды наших нападающих. Я открываю беглый огонь из моих минометов: надо оглушить врага и открыть дорогу нашей пехоте.
Вокруг уже много убитых. Раненые уползают в тыл, окрашивая кровью снег. Где-то рядом, напротив меня, раздается страшный грохот. Это с ходу налетели в лоб друг другу два танка. Они пытаются перевернуть один другого. Я этого не вижу, просто догадываюсь о происходящем по скрежету металла.
Вместе с пехотой я продвигаю вперед и свои минометы. Вдруг увидел наш звездный танк. Он горит. Чуть поодаль лежит в снегу танкист. Убит и уже наполовину обгорел. Я вспомнил его невысказанную симпатию к Шуре. Где она, Шура?
Весь день стоим на одном месте. Мне приказали перевести огонь минометов на западную окраину разрушенной деревушки.
— Мы уже завладели ею,— сказали по телефону из штаба.— Надо предупредить контратаку немцев.
Я выполняю приказ. Но вот следует новый:
— Бей по деревне. Там враг!..
Деревню мы заняли только на следующее утро. Самой деревни, как я уже сказал, нет. Только на топографической карте остались жить школа, триста девяносто дворов и прочее хозяйство. За одни сутки деревня шесть раз переходила из рук в руки. Целых шесть раз...
У меня в глазах обгорелый труп танкиста...
Вечер. Устраиваемся в занятых нами немецких землянках и блиндажах. В них сухо, тепло и удобно. У бывших хозяев были даже постели: вон частью остались и свешиваются с деревянных нар. А мы о такой роскоши давно позабыли. По всему видно, что даже в полевых условиях фашисты не были лишены известных удобств. Но это и понятно: почти вся Европа ведь у них в лапах.
В полночь мы снова на марше. Нельзя упустить хвост отступающего противника и дать ему укрепиться на новых рубежах.
Надо сказать, сопротивляется противник отчаянно. Временами та или иная небольшая его часть навязывает нам довольно длительные и нелегкие бои.
Гитлеровцы крупными соединениями предприняли контрнаступление на освобожденный нами участок. Мы были вынуждены занять оборонительные позиции.
Начались тяжелые кровопролитные бои.
Вскоре выяснилось, что штаб нашего полка попал в окружение. Поползли слухи, что, мол, полковое знамя захвачено противником и все мы этим опозорены.
К нам прибыл командир полка. Чувствовалось, что он очень взволнован, но не растерян. С виду был таким бравым, что даже показался моложе своих лет. В руках у него автомат, за поясом — гранаты.
— Ну, как вы тут, братцы?
Я знаю его очень хорошо. Человек он отважный и воин бывалый. Всегда собран и уверен. И сейчас тоже держит себя в руках. А вот его замполиту, Ерину, не позавидуешь. У него настроение — хуже некуда. И как иначе: воинская часть, потерявшая знамя, незамедлительно расформировывается и, словно бы ее и не было, всеми напрочь вычеркивается из памяти. А ведь у нашего полка славный боевой путь...
Я построил пятьдесят восемь моих солдат и, повернувшись к командиру полка, доложил:
— Мы готовы, товарищ полковник. Только прикажите!..
К нам присоединились еще сто человек пехотинцев, и через пять минут полковник вел нас туда, где, как предполагалось, могло быть знамя нашего полка — наша честь.
Зима, снег, туман...
Расчищая себе путь автоматами и гранатами, мы пробираемся глубоким снегом. Нам приданы танк и бронемашина. Они «ведут» нас.
Вот показалась ветряная мельница. Командир полка сказал, что штаб наш вместе со знаменем именно на этой мельнице и окружен немцами. Мы подошли довольно близко, когда враг открыл наконец огонь. Делать нечего, чуть подались назад. Рывки повторялись не раз. И вот мы вслед за танком уже у мельницы. Вокруг трупы немцев. На сыром полу мельницы, раскинув руки, лежит
убитый заместитель начальника штаба полка. Полегли почти все. В живых осталось только шестеро. Командир полка схватил за плечи нашего знаменосца:
— Где знамя?
— Знамя?— ошалело глядя на него, потрясенный неожиданной подмогой, переспросил знаменосец.— С нами оно, вот...
Он распахнул полушубок и вытащил знамя, которое прятал на груди. Командир полка лицом зарылся в красные складки шелка. Мне показалось, что он плачет. Но нет, по лицу его течет кровь. Он ранен в голову. Его срочно эвакуировали в тыл.
Братья Буткевичи — Витя и Федя — близнецы. Они питомцы наши, сын^>1 полка. Им по одиннадцать лет. Совсем еще малы. Но солдатики — честь по чести. Я никак не научусь различать их, очень уж они схожи. Вот и сейчас вижу со своего НП, как один из них барахтается в снегу. На спине у него телефонная катушка. Она вертится, и черный провод утопает в снегу. В снегу утопает и сам мальчонка, грудью пробивающий себе дорогу.
— Ты кто? — спрашиваю его.
— А вы кто? — отвечает он вопросом на вопрос.
Я закуриваю.
Мальчики эти, кажется, из Малой Вишеры. А может, и из Тихвина, где наш полк вел тяжелые бои еще весной сорок второго года. Они именно тогда и появились у нас.
— Как это случилось? — поинтересовался я однажды.
— Обыкновенно,— пожал плечами Витя, это был он.— Мы потеряли отца и мать. Их, наверно, убило. Вот и стали с братом солдатами...
Он уходит, за ним тянется телефонный кабель. Снег местами взрыт снарядами, местами окрашен кровью. Каждую секунду тут что-нибудь разрывается — мины, фугаски. Меня захлестывает злость, я оборачиваюсь и ору:
— Эй вы, фрицы! Не стреляйте, здесь ребенок...
Я еще целую ночь думаю о близнецах.
Лежу в санях. Они медленно трогаются. Я смотрю в небо. Вдруг слышу над собой голос:
— Не холодно, южанин?
Вот так номер — это же новый командир полка, подполковник Сафонов Павел Антонович. Я мигом спрыгну л с саней, вытянулся, готовый к докладу, но он остановил меня.
— Не надо,— сказал он и снова спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Загремело громом все — и небо и земля.
Началось... Два фронта, лоб в лоб, двинули в атаку— Ленинградский и наш, Волховский. У меня в роте шестнадцать минометов, с обеспечением в триста пятьдесят мин на каждый, только на один сегодняшний день,
— Огонь! — командую я в рупор.
Целых пять тысяч шестьсот штук мин предстоит мне обрушить на головы гитлеровцев только за один сегодняшний день. А потом? Потом все будет хорошо.
Грохочут земля и небо.
— Огонь!..
Мы в захваченном у немцев блиндаже. Чуть погрелись, и опять в бой. Перед нами насыпь железной дороги, ведущей в Ленинград. За насыпью деревня.
Враг оттеснил нас немного, но мы снова рвемся вперед, как бушующее море: волна откатывается от берега, чтобы затем с новой силой рвануться к нему. Наш полк продвинулся вперед уже на тысячу метров. Скажете, мало? Спросите, сколько здесь полегло и наших, и немцев? Мне чудится, что мерзлая земля, освобожденная нами, улыбается сквозь кровь и отчаяние. Родная, израненная земля...
Мы заняли деревню, а деревни нет. Один только дом стоит, да и тот полуразваленный. У порога лежит, распластавшись, гитлеровец.
На всю деревню одна кошка, и больше ни живой души. Одичала. Шипит на нас, вцепившись в ствол поваленного дерева.
Оставляя деревни и поселки, фашисты, почти повсеместно, сжигают их дотла. Вокруг Мясного Бора все до единой деревни уничтожили.
Вот здесь была деревушка — следа не осталось. Только печные трубы торчат из-под снега да кое-где дыбятся обугленные бревна. Мы лишь по грудам развалин догадываемся, где были населенные пункты. И снег-то весь от гари почернел. Вот валяется смятая в гармошку жестяная вывеска. Едва разобрал одно слово: «Школа». Но школы нет. Ничего нет. Даже названия деревни не у кого узнать.
На обугленных деревьях тут и там повешенные. Ужасная картина! Все больше седобородые старики, по
чти голые. Тела так застыли и отяжелели, что даже не покачиваются.
Сахнов вдруг взялся за голову:
— А ну гляньте-ка вправо!
Лес там. Деревья, как скелеты,— без веток. Я онемел. На каждом из них висят люди — женщины, дети. Веревки белые, навощенные — гитлеровцы их специально из Германии привезли. Ноги у повешенных детей желтые, головы упали на грудь, языки вывалились.
В ярости я падаю на колени, тру лицо снегом, чтоб не лишиться чувств. Я тоже мертв, тоже закаменел, как эти обгоревшие деревья.
Сахнов пересчитал повешенных:
— Шестьдесят две женщины, девяносто детей. Мама родная!..
Из глаз моих текут не слезы — кровь течет...
Мы сняли всех с деревьев, уложили во дворе разрушенной школы, у обгоревшего баскетбольного щита. Один из моих солдат — Александр Прутов — плачет. Он совсем молоденький. Ему бы еще в школу ходить. Но уцелела ли школа в его деревне?..
Нам выдали нашу почту сразу за целых пятнадцать дней. Почтальоном у нас в полку молоденькая девчушка— наш добрый ангел. Кожа у нее на лице гладкая, нежная. Сама она очень серьезная, никогда не улыбается.
— Вам тоже есть письма,— сказала она.— Вот, целых три...
— Откуда вы знаете, что это мне? — удивился я, беря письма.
— Я всех старичков знаю,— сказала она.— Мало вас осталось.
Она раздала всем моим солдатам бумаги на курево и собралась уходить, но уже в двери землянки вдруг повернулась и прошептала со слезами в голосе:
— Ну пожалуйста, не надо погибать! Не погибайте!..
Мне почему-то подумалось, что она о ком-то из моих
солдат особо тревожится. Стало грустно и страшно за нее. Бедная девочка, неужели и ее коснется боль утраты? Нет, нет, пусть ее парень выживет! Но кто он?
Адресатов восемнадцати писем нет в живых. Вот письмо Давыдову. А его уже давным-давно убило. У миномета. Прямо в лоб пуля угодила. Я помнил, какой обжигающей была у него кровь. И треугольник письма, написанного его отцом или матерью, а может сестрой, сейчас жжет мне руку. Что тебе пишут твои родные, мой дорогой брат? Они не знают, что ты уже не прочтешь их письма и не увидишь, как мы прогоним врага. Тебя нет, а треугольник жжет мне руку.
Что мне делать с этим письмом, что делать с остальными семнадцатью письмами?.. Не знаю.
Я отдал все письма связисту.
— Что с ними делать? — спросил он.
— Побереги у себя...
Вечером связиста убило. Его похоронили вместе с письмами погибших.
Хлеб хорошо пропечен. На день дают шестьсот граммов, сахару — двадцать, сала — столько же, а крупы — семьдесят пять граммов на душу. Паек что надо.
А вот морозы — это серьезно. Большую часть дня проводим под открытым небом, на снегу. Усы мои, которые уже успели здесь отрасти, первыми реагируют на мороз — начинают топорщиться, и губы под ними от этого зудят. В иные дни бывает ниже тридцати градусов-. И тогда дыхание, мгновенно замерзая, оседает на усах кристалликами льда. Я растапливаю их, обсасывая. А сорвать невозможно — усы оборвешь. Мы уже приметили: если птицы начинают кружить над дверью нашей землянки, откуда валит дым и пар, значит, мороз под сорок градусов. Однако, надо признаться, морозы здесь сухие, здоровые, и даже мне, южанину, они не доставляют особых хлопот. Одежда у нас у всех теплая. Великие мудрецы придумали валенки. Ноги в них как в печке.
Одну за другой мы отбили несколько контратак противника.
Мороз настраивает меня на философский лад. Я уже давно понял, что эта война с фашизмом — суровое испытание для всех нас. Так в огне закаливают сталь. Уже два с половиной года в смертельной опасности то, что нам дороже всего на свете,— наша земля. Два с половиной года фашисты пытаются завладеть ею, а нас уничтожить. Без земли-то ведь нет народа.
Я стараюсь, чтобы все мои солдаты ясно понимали всю опасность, еще угрожающую нам. Только понимая, они будут воевать самоотверженно и победоносно. Не знаю,
вернусь ли я домой. Но одно знаю точно: если и не я сам, то победа непременно войдет в мой дом.
20 января
Новгород освобожден. Вижу высокие купола и колокольни его церквей. Стенам Кремля здорово досталось. И сахновской медали «За отвагу» тоже: осколок ее царапнул, осталась вмятина. Сахнов все бурчит:
— Никогда у меня в жизни ничего не было, где уж тут медаль сберечь...
— А ты на судьбу не очень-то жалуйся,— говорю я ему.— Не будь этой медали, осколок врезался бы тебе в грудь.
Он гладит рукой «раненую» медаль и смеется:
— Выходит, это она меня сберегла...
Наше самое ценное имущество — радиоприемник — мы везем на одной из обозных повозок. Сахнов обил его стальными щитками от пулемета, чтобы, не дай бог, не повредить. В передышках между боями солдаты включают приемник и слушают, что на белом свете делается.
Ночь уже к рассвету подступает. Укутавшись в овчинный тулуп, я лежу на снегу. Мягко, ногам в валенках тепло. Ушанку я натянул низко, до самого носа. И слушаю, что бы вы думали? «Крунк». Сплю, а слышу. Но, может, это во сне? Вроде нет. Только поет не Баграт Хачунц, хотя и этот голос мне знаком. Я открываю глаза. Молодцы ребята, знали, когда включить приемник: это передача из Москвы, поет Павел Лисициан. И снег словно согревается, тает... Но вот песня кончилась...
— Внимание! Говорит Москва...
Москва говорит голосом Левитана:
— Вчера наши войска полностью завершили прорыв блокады Ленинграда. Блокада, в которой он пребывал с осени сорок первого года, снята.
— Внимание!..
Ну какое еще тут внимание!.. Сахнов палит в небо, выпускает всю обойму своего автомата. А потом и сам начинает орать:
— Внимание! Внимание! Блокада Ленинграда полностью снята! Внимание, братцы! Внимание и вы, эй, там, фашисты! Внимание...
Я обнял Шуру.
— Замерзла?
— Нет. А ты?
— Я мерзну...
— Почему?
— Тебя давно не видал.
Щеки у Шуры запылали огнем. Это, конечно, от мороза. Отчего же еще?
— Неужели руки у меня такие горячие, что могут согреть весеннюю алую розу?
— Почему вдруг розу? — засмеялась Шура.
— А что же еще?
Она с упоением кидается снежками. На ней короткий полушубок, стеганые ватные брюки, как у всех у нас, а поверх них еще и юбка. И валенки такие же, как у нас, только размером чуть меньше. И как только в эдакой стуже выживает и пышно цветет эта нежная, теплая весна?!
Ясная ночь. В небе много-много звезд. Я вижу их не в вышине. Белой весной они светят мне, отражаясь от Шуриной нежной, теплой груди.
— Тебе холодно? — шепчёт она.
— Нет. А тебе?..
Сегодня двадцать восьмое января. Ровно месяц, как мне исполнилось двадцать. В записях моих весна.
КОГДА ЗАНОЧУЕМ?
Январь. Морозы.
Три недели назад мы распрощались с сорок третьим годом на берегах Волхова. Ужасный был год, кровью обильный и могилами тоже... Сейчас те могилы засыпаны тяжелым снегом. Многие из них останутся безымянными. Не всегда мы успевали ставить на них дощечки с именами... Что ж, очень возможно, что и моя или вон того солдата могила тоже останутся безымянными. Или нас вообще не захоронят...
Скоро снова бой. Линия наступления четко обозначена. Она почти напротив, у виднеющейся вдали разрушенной деревеньки. Я обозреваю окрестности с нового НП, опять с дерева, и сверяю все по карте...
Деревья трещат от мороза. А нам не холодно. И одеты тепло, и к тому же «на заправку» хватили по сто граммов... Иван Филиппов отдал нам с Сашкой Карповым свою водку и махорку. На худом Сашином лице постоянно блуждает какая-то робкая, застенчивая улыбка. Но сам он храбрый, как дьявол.
— Помолимся боженьке, чтоб Филиппова не убило. Пусть вечно живет! — шутливо бросает Саша.
Знать бы, кого убьет, а кого нет... Но людям подарено незнание и надежда взамен. Великая это вещь — надежда. Не будь ее, с ума можно бы сойти. А благодаря надежде почти каждому солдату кажется, что пуля обязательно просвистит мимо него...
Появилась Шура.
— Индивидуальные пакеты у всех есть? — спросила она.
— У меня нет! — глядя на нее в упор, сказал Саша.— Да он и ни к чему, рана моя неизлечимая...
— Что же это за рана такая? — удивилась Шура.
— Поцелуй — заживет...
Шура засмеялась:
— Ты у нас, Сашуня, парень ладный. Да вот беда: у меня уже есть свой объект.
Она убежала. Я смотрел ей вслед. Только бы с ней ничего не случилось!..
Неподалеку от нас замаскирован тяжелый танк. На броне у него три красных звезды, значит, три подбитых танка на счету.
— В боях у Синявина я их подбил,— объясняет танкист.— А чего это Шура ваша так скоро убежала?
— Уж не зацепила ли и тебя, часом? — ревниво спрашивает Саша...
Началась наша артподготовка. Бьем по позициям противника. Там все взрывается, горит, взлетает в воздух... Удар артиллерии достаточно мощный.
А мы пока покуриваем.
Артподготовка завершилась спустя полчаса. Она нас вконец оглушила.
Но вот и сигнал к наступлению. Сорвался с места, круша лед, наш краснозвездный танк. За ним пошла пехота. И мы, минометчики, тоже двинули следом, занимать новые позиции.
Немцы открыли сильный заградительный огонь из пулеметов, орудий и минометов. Заревели и шестиствольные «ишаки»: и-а, и-а. Знакомый голос смерти... Но мы продвигаемся.
Вот и первая линия вражеских укреплений. Уже завязался штыковой бой. Пулеметы противника косят ряды наших нападающих. Я открываю беглый огонь из моих минометов: надо оглушить врага и открыть дорогу нашей пехоте.
Вокруг уже много убитых. Раненые уползают в тыл, окрашивая кровью снег. Где-то рядом, напротив меня, раздается страшный грохот. Это с ходу налетели в лоб друг другу два танка. Они пытаются перевернуть один другого. Я этого не вижу, просто догадываюсь о происходящем по скрежету металла.
Вместе с пехотой я продвигаю вперед и свои минометы. Вдруг увидел наш звездный танк. Он горит. Чуть поодаль лежит в снегу танкист. Убит и уже наполовину обгорел. Я вспомнил его невысказанную симпатию к Шуре. Где она, Шура?
Весь день стоим на одном месте. Мне приказали перевести огонь минометов на западную окраину разрушенной деревушки.
— Мы уже завладели ею,— сказали по телефону из штаба.— Надо предупредить контратаку немцев.
Я выполняю приказ. Но вот следует новый:
— Бей по деревне. Там враг!..
Деревню мы заняли только на следующее утро. Самой деревни, как я уже сказал, нет. Только на топографической карте остались жить школа, триста девяносто дворов и прочее хозяйство. За одни сутки деревня шесть раз переходила из рук в руки. Целых шесть раз...
У меня в глазах обгорелый труп танкиста...
Вечер. Устраиваемся в занятых нами немецких землянках и блиндажах. В них сухо, тепло и удобно. У бывших хозяев были даже постели: вон частью остались и свешиваются с деревянных нар. А мы о такой роскоши давно позабыли. По всему видно, что даже в полевых условиях фашисты не были лишены известных удобств. Но это и понятно: почти вся Европа ведь у них в лапах.
В полночь мы снова на марше. Нельзя упустить хвост отступающего противника и дать ему укрепиться на новых рубежах.
Надо сказать, сопротивляется противник отчаянно. Временами та или иная небольшая его часть навязывает нам довольно длительные и нелегкие бои.
Гитлеровцы крупными соединениями предприняли контрнаступление на освобожденный нами участок. Мы были вынуждены занять оборонительные позиции.
Начались тяжелые кровопролитные бои.
Вскоре выяснилось, что штаб нашего полка попал в окружение. Поползли слухи, что, мол, полковое знамя захвачено противником и все мы этим опозорены.
К нам прибыл командир полка. Чувствовалось, что он очень взволнован, но не растерян. С виду был таким бравым, что даже показался моложе своих лет. В руках у него автомат, за поясом — гранаты.
— Ну, как вы тут, братцы?
Я знаю его очень хорошо. Человек он отважный и воин бывалый. Всегда собран и уверен. И сейчас тоже держит себя в руках. А вот его замполиту, Ерину, не позавидуешь. У него настроение — хуже некуда. И как иначе: воинская часть, потерявшая знамя, незамедлительно расформировывается и, словно бы ее и не было, всеми напрочь вычеркивается из памяти. А ведь у нашего полка славный боевой путь...
Я построил пятьдесят восемь моих солдат и, повернувшись к командиру полка, доложил:
— Мы готовы, товарищ полковник. Только прикажите!..
К нам присоединились еще сто человек пехотинцев, и через пять минут полковник вел нас туда, где, как предполагалось, могло быть знамя нашего полка — наша честь.
Зима, снег, туман...
Расчищая себе путь автоматами и гранатами, мы пробираемся глубоким снегом. Нам приданы танк и бронемашина. Они «ведут» нас.
Вот показалась ветряная мельница. Командир полка сказал, что штаб наш вместе со знаменем именно на этой мельнице и окружен немцами. Мы подошли довольно близко, когда враг открыл наконец огонь. Делать нечего, чуть подались назад. Рывки повторялись не раз. И вот мы вслед за танком уже у мельницы. Вокруг трупы немцев. На сыром полу мельницы, раскинув руки, лежит
убитый заместитель начальника штаба полка. Полегли почти все. В живых осталось только шестеро. Командир полка схватил за плечи нашего знаменосца:
— Где знамя?
— Знамя?— ошалело глядя на него, потрясенный неожиданной подмогой, переспросил знаменосец.— С нами оно, вот...
Он распахнул полушубок и вытащил знамя, которое прятал на груди. Командир полка лицом зарылся в красные складки шелка. Мне показалось, что он плачет. Но нет, по лицу его течет кровь. Он ранен в голову. Его срочно эвакуировали в тыл.
Братья Буткевичи — Витя и Федя — близнецы. Они питомцы наши, сын^>1 полка. Им по одиннадцать лет. Совсем еще малы. Но солдатики — честь по чести. Я никак не научусь различать их, очень уж они схожи. Вот и сейчас вижу со своего НП, как один из них барахтается в снегу. На спине у него телефонная катушка. Она вертится, и черный провод утопает в снегу. В снегу утопает и сам мальчонка, грудью пробивающий себе дорогу.
— Ты кто? — спрашиваю его.
— А вы кто? — отвечает он вопросом на вопрос.
Я закуриваю.
Мальчики эти, кажется, из Малой Вишеры. А может, и из Тихвина, где наш полк вел тяжелые бои еще весной сорок второго года. Они именно тогда и появились у нас.
— Как это случилось? — поинтересовался я однажды.
— Обыкновенно,— пожал плечами Витя, это был он.— Мы потеряли отца и мать. Их, наверно, убило. Вот и стали с братом солдатами...
Он уходит, за ним тянется телефонный кабель. Снег местами взрыт снарядами, местами окрашен кровью. Каждую секунду тут что-нибудь разрывается — мины, фугаски. Меня захлестывает злость, я оборачиваюсь и ору:
— Эй вы, фрицы! Не стреляйте, здесь ребенок...
Я еще целую ночь думаю о близнецах.
Лежу в санях. Они медленно трогаются. Я смотрю в небо. Вдруг слышу над собой голос:
— Не холодно, южанин?
Вот так номер — это же новый командир полка, подполковник Сафонов Павел Антонович. Я мигом спрыгну л с саней, вытянулся, готовый к докладу, но он остановил меня.
— Не надо,— сказал он и снова спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30