Он мог бы сейчас рассказать, какое платье было на Кирсти в их первую встречу (оливково-зеленое, с короткими рукавами и подчеркнуто приподнятыми плечами), рассказать о необычном кольце, которое Кирсти носила уже в то время, и о крошечных сережках с белыми камешками, которые она больше не носит. Все это запомнилось Рейнопу не потому, что Кирсти Сарапик произвела на него какое-то особенное впечатление. Его память не раз поражала женщин, и не одна приняла это за доказательство глубокого увлечения.
Рейноп знал отца Кирсти, известного мастера, у которого многие его сослуживцы по полку шили мундиры. Даже начальник дивизии ходил в брюках, сшитых старым Сарапиком. Что делал господин Сарапик в советское время, Рейноп не знал, потому что после выхода, в отставку он уехал из Тарту. Но он не мог поверить, что старый портной эвакуировался. Коммунистом Сарапик никогда не был. Совершенно непонятно, почему Кирсти в армии. «Какие невероятные фокусы выкидывает время!» — думал Рейноп.
— Время выкидывает невероятные фокусы,— сказал он, как бы продолжая слова Кирсти, и заговорил о другом: — Всегда приятно встретить старых знакомых. А встреча с вами радует меня вдвойне.
Кирсти не могла и не хотела обмениваться ничего не значащими любезными фразами. Еще слишком свежо было волнение после только что происшедшего.
Незаметно она рассказала Рейнопу о случившемся возле мусорной кучи. Тот внимательно слушал.
— Человек — продукт обстоятельств,— спокойно заметил лейтенант, когда Кирсти закончила.— Когда нас ставят в нечеловеческие условия, мы...
Кирсти не дала Рейнопу договорить.
— Кто ставит нас в нечеловеческие условия? — спросила она и посмотрела прямо в глаза собеседнику.
Мати Рейноп выдержал испытующий взгляд девушки.
— Война,— коротко ответил он.
— Ив солдатской шинели мы должны оставаться людьми.
— Извините за прямоту, по раз вы хотите честного разговора,— сказал Реиноп,— война не учебный лагерь...
— Я видела войну очень близко,— снова прервала его Кирсти.
На этом и кончилась их беседа. Кирсти торопилась в медсанбат. Реиноп попросил разрешения как-нибудь разыскать ее, но Кирсти ничего не ответила.
Не для красного словца сказала она, что видела войну очень близко. Боевое крещение она получила еще в Эстонии, в истребительном батальоне.
Если бы Реиноп в начале войны жил в Тарту, тогда он, возможно, слышал бы разговоры, которые ходили о Сарапике и его дочери среди бывших владельцев магазинов, мелких фабрикантов и так называемых средней зажиточности людей. То, что Сарапик одним из первых вс!упил со своей мастерской в артель, не удивило наиболее дальновидных. Ведь Сарапик в новой, созданной из мелких предприятий артели стал первым закройщиком. И работал он в своей прежней мастерской. Устроился неплохо. Конечно, это не то, что свое дело, но жить можно. Материал, заказы — все проходило через его руки. Портные все старые знакомые, в таких условиях не так уж трудно и для себя кое-что отложить. Никто не верил заверениям Сарапика, что он уважает закон, государственного добра не трогает и частных заказов не принимает. Каждый на его месте говорил бы так! Дурным слухам о Сарапиках начали верить, когда его младшая дочь поступила на службу к настоящим красным. Кое-кто и этот шаг считал хитростью Сарапика. Кирсти была хорошенькая, горячая девушка. Стать тестем какого-нибудь партийного деятеля, кого-нибудь обладающего при новом строе властью — эта перспектива вызывала зависть многих быв ших конкурентов Сарапика.
Мало кто знал, что Кирсти пошла на работу в Рабочий дом без ведома родителей, по приглашению бывшего подмастерья Сарапика Мартенсона, долгие годы связанного с подпольщиками. Не докладывали посторонним и о том, что старый Сарапик не очень-то заботился об образовании младшей дочери. Плату за обучение в средней школе он после неоднократных просьб все же вносил, но о поступлении Кирсти в университет не хотел и слышать. Целый год после окончания школы пропал впустую, и это было нелегкое для Кирсти время. Старшая сестра училась в университете, старший брат работал у отца, младший брат кончал гимназию, только она ничего не делала. Отец устроил дочь в магазин готового платья, но Кирсти сбежала оттуда. Заведующий магазином не давал ей покоя. Наконец старый Сарапик внял просьбам дочери и жены и согласился платить за обучение Кирсти в университете. За первый семестр он уплатил, а потом так долго тянул, что Кирсти предпочла уйти из университета. Осенью она с радостью ухватилась за предложение Мартенсона работать в Рабочем доме машинисткой. Отец узнал об этом не сразу.
С июля 1940 года Кирсти окружали новые люди. Работа ей нравилась — хлопотливо, но интересно. Вскоре ее перевели на должность технического секретаря в городской партийный комитет. Кое-кто из работников комитета относился к ней настороженно, помня, что она дочь бывшего мелкого предпринимателя, но помогли доброе слово Мартенсона и искренняя преданность Кирсти власти рабочего народа. В начале войны вместе с другими работниками комитета она пошла в истребительный батальон, отступала в его рядах до Нарвы, а потом через Кингисепп в Ленинград. Перед уходом из Тарту, прощаясь с матерью, она долго плакала, но никакая сила — даже уговоры матери — не заставила бы ее бросить товарищей. Отец не уговаривал дочь остаться дома. Он как-то необычно смотрел на дочь, и она поняла, что суровый и зачастую такой неуступчивый отец любил ее.
— Ты сама нашла свой путь. Помоги тебе бог идти по нему до конца.
Это все, что сказал ее отец.
Старый Сарапик не препятствовал вступлению дочери в истребительный батальон, и это вызвало шипение тех, кто в душе не примирился с советским строем. Кокетничать с властью, которая становится все увереннее и сильнее, использовать законы и возможности этой власти — это они считали понятным делом. Но власть, которая рушится, разваливается,— ее защищают или ослепленные приверженцы этой власти, или круглые дураки. А Сарапика никто не считал тронутым. Чудаков брат —да, но соображать он умел. Уж не склоняется ли в душе Сарапик к советской власти, к коммунистам?
Кирсти не знала, что говорили о ней, какие распускали слухи. Да если бы и знала, поступала бы так, как считала нужным. Всем своим сердцем, которое не умело хладнокровно и трезво подсчитывать плюсы и минусы, она была с новыми друзьями. Если бы ее спросили, почему она связала свою жизнь с советской властью, она не сумела бы обьяснить, так же как не смогла тишо объяснить себе, в чем был неправ Рейноп и в чем — этот человек со страшными глазами.
Пожалуй, яснее, чем когда бы то ни было раньше, ощутила Кирстп всю значимость происшедшего в ее жизни перелома в теплый июльский вечер у кладбища Маарья. Она не отрываясь смотрела на остающийся слева город, такой странно тихий, пустой, словно застывший в напряженном ожидании. Тишину разрывали изредка винтовочные выстрелы и короткие автоматные очереди. На той стороне реки были немцы. На той стороне реки находился и ее дом, в котором прошла половина ее жизни — десять лет. Отсюда, от кладбища, дома не было видно. Даже в бинокль. Низкое, двухэтажное здание загораживали более высокие дома. Но ясно виднелась пожарная каланча, а они жили почти рядом с ней. Во время пожаров на каланче тревожно звонил колокол, и им с сестрой становилось страшно. И вдруг Кирсти показалось, что она на оживленной, полной суетящихся людей улице Вескимяэ, на своей улице. Вот пекарня Сангпуу, где они с сестрой тайком покупали медовые пирожные и крендели. Через улицу — монополька. Долго она считала тех, кто распивал бутылки на их дворе, самыми плохими людьми, страшными пьяницами, и испуганно убегала в комнату, когда ее детская брань смешила мужчин и те предлагали ей к конфеты. Однажды она увидела среди них Мартенсона, которого считала очень умным и очень хорошим человеком, и в ее голове все смешалось.
Неподалеку от ее дома находилась стоянка извозчиков с длинной коновязью, у которой всегда дремали лошади. Справа был ресторан, откуда таскали в ведрах воду. Иногда воду приносили издалека, с верхнего конца улицы,— там была водокачка, и ведро стоило один сент.
Теперь дом остался по другую сторону реки. По улице Вескимяэ начнут маршировать гитлеровцы. А ее куда забросит судьба? В Таллин? В Нарву? Или им придется отступать до Урала, как орет фашистское радио? Увидит ли она свою улицу, свой дом, родителей? Говорили, что при взрыве моста было повреждено много соседних зданий. Обломки летели на целый километр. Вдруг...
Кирсти старалась не думать об этом. На глаза набегали слезы, и она тайком утирала их. Ей было жаль мать, отца, сестер и братьев, жаль родной город, который они завтра покинут, но она не жалела ни об одном своем шаге. Бросить своих новых товарищей — значит предать свой народ,— так говорило ей сердце. Порой трудно удержаться от слез, но слезы вовсе не означают, что человек боится будущего.
Не растерялась Кирсти и тогда, когда выяснилось, что немцы через Йыгева прорвались в Муствээ и отрезали путь их батальону. В лесах северной части Тартуского уезда она увидела войну еще ближе. Хотя в пойме Эмайыги время от времени через реку шла яростная перестрелка, хотя они и похоронили там своих первых павших, но, как ни странно, там Кирсти еще не чувствовала себя бойцом. Она перевязывала раненых товарищей, но всей трудности, тяжести войны она не ощутила.
По-новому она увидела войну в нескольких километрах за станцией Мга. Горели эшелоны, и вдоль железной дороги, почти касаясь крыльями вершин деревьев, носились «мессершмитты». Здесь она увидела матерей — они закрывали своими телами детей и умирали с ними от одной и той же пули, стариков — в бессильной злобе кулаком грозили они самолетам. Кирсти лежала в десяти метрах от железной дороги в мелкой ложбинке, поросшей по краю ольховыми кустами. Ей было страшно. Позднее врач Татьяна Гавриловна сказала, что Кирсти было страшно именно потому, что она ничего не могла сделать. Если бы пришлось действовать как санитару, она не испытала бы такого страха. Пассивное ожидание предназначенной тебе пули страшнее всего.
И еще многие стороны войны узнала Кирсти Сара-пик. Она имела право сказать Мати Рейнопу, что она видела войну вблизи.
В начале 1942 года на Урале были сформированы две эстонские стрелковые дивизии. В них вошли бойцы, отозванные из других частей действующей армии и из тыловых подразделений. В пункты формирования прибыли красноармейцы и командиры, участвовавшие з боях. Бойцы Эстонского территориального корпуса, за спиной которых были тяжелые оборонительные бои под Порховом, Дном и Старой Руссой — на дальних подступах к Ленинграду. Бойцы рабочих полков и истребительных батальонов, яростно сражавшиеся против гитлеровских захватчиков на эстонской земле. Сюда же направили и тысячи мужчин, мобилизованных в Эстонии в конце июля — в августе и до сих пор служивших з тыловых частях, в трудармии и стройбатах. В создаваемые дивизии спешили эвакуировавшиеся из Эстонии граждане — все, кому удалось уйти от врага.
Из сформированных весной частей позднее, в сентябре 1942 года, был создан Эстонский стрелковый корпус, сразу же после этого выступивший на фронт.
При формировании одной из эстонских дивизий произошли события, о которых рассказывалось выше.
Энн Кальм и Биллем Тяэгер стали бойцами седьмой роты третьего батальона. Кальму это было безразлично. Тяэгер позаботился о том, чтобы они оказались вместе. Теперь они были не только в одной роте, но и в одном отделении. Тяэгер, как ребенок, радовался, что ему удалось все это устроить. И хотя друг не выказывал никакой радости, Тяэгер не обижался.
Чтобы остаться вместе с Энном, Тяэгеру пришлось даже скрыть свою специальность. Он был металлист, знал и токарный и фрезерный станки, справлялся с кузнечным и слесарным делом, не осрамился бы и в литейном цехе. Но когда в карантин пришел офицер из оружейной мастерской и спросил, нет ли среди них хорошего слесаря, Тяэгер промолчал. Искали бы двух мастеров — тогда уж он поторопился бы крикнуть на всю землянку, что здесь, мол, эти спецы. И это несмотря на то, что Энн раньше, наверное, и напильника-то в руках не держал. Уж он обучил бы парня! Но нужен был всего один слесарь, и Тяэгер промолчал.
В роте оказались еще несколько человек, вместе с которыми они приехали с лесоразработок. В их отделении было трое таких. Один из них — Юри Вески, страшно ругавший войну. Он еще в стройбате рассказал Тяэгеру о своей половине — Юте, хорошей жене, работящей жене, и о Сассе — владельце большой усадьбы Рабааугу, от которой ему, Вески, отрезали в сороковом году двенадцать гектаров. Вторым был маленький, с живыми глазами Арнольд Вийес, беспокойный зубоскал — его язык редко отдыхал. «Профессиональная болезнь,— объяснял Вийес.— У безупречного продавца,— раньше публика почище называла нас «комми», а в новые времена простые люди окрестили работником прилавка,— язык должен быть хорошо подвешен, иначе не пробиться». Третий, щербатый Виктор Рауднаск, умел многозначительно усмехаться. Что за человек был Рауднаск— этого Тяэгер сказать не мог. Похоже, начитанный, кажется, до мобилизации зарабатывал себе на хлеб писаниной. О себе он не говорил. Но другие часто ругали Рауднаска: он таскал у соседей все, что плохо лежало. Уже на второй день Вески крепко отдубасил его. Рауднаск стащил хлеб Вески и обменял его на махорку.
Избил его Вески безжалостно. Никто не вмешался.
— Подохнешь ты от нашего боя, если не перестав нешь воровать,— сказал ему Тяэгер.— Ты теперь солдат, пора понять.
Рауднаск поглаживал свою распухшую бровь и не сказал ни слова.
Вечером он скалил зубы как ни в чем не бывало.
На следующий день его снова заподозрили. Но на этот раз он отговорился.
— Argumentum baculinum l,— проворчал он себе под нос. Он любил латинские изречения.
Всего в отделении было одиннадцать человек. Первым в строю стоял Тяэгер. Потом — тихий, с мечтательными глазами юноша Вальтер Лийас, Рауднаск, Юри Вески. Рядом с ним было место Кальма. Слева от Каль-ма становился Юхан Тислер. Он с восторгом говорил о Сибири и вечно спорил с Артуром Мяги, командиром отделения, учителем из Крыма. Тислер тоже родился в Крыму, в прибрежной деревне Самбрук. А родная деревня Мяги была в степи, среди виноградных плантаций и пшеничных полей. Война между Тислером и
* Осязаемое доказательство (лат.),
Мяги шла в основном из-за того, чья деревня красив вее — Самбрук или Джурчи, в какой деревне дома богаче, виноград слаще, женщины красивее и лучше.
— В Самбруке,— утверждал полный и коренастый Тислер, и его голубые глаза весело сияли.— Я знаю всего одно место, с которым можно сравнить Самбрук. Это колхоз «Эстония» в Сибири. Но он вне конкуренции. Джурчи — скучная деревня.
— Не слушайте его,— убеждал командир отделения, его карие глаза упрямо и яростно поблескивали.-— Крымский берег — красивый берег, Крымские горы — высокие горы. Но в Самбруке горы низкие, а кроме низких гор, там нет ничего; виноград кислый, дома малень кие, и Юхан правильно сделал, что выбрал себе для житья другое место.
— В Джурчи нет ни моря, ни гор. Пустая земля, сухо и пыльно. Не заговаривай людям зубы.
— Наша деревня утопала в зелени, и вино там никогда не кончалось. Женщины были — на весь Крым, Парни из Самбрука таскались у наших женщин в хвосте, целыми обозами ходили свататься, да уж, известно, уходили с длинным носом.
Так они переругивались. Слушая их, даже Лийас заговорил.
— В Крыму, наверное, красиво,— сказал он про себя. — И у нас в Муствере красиво. Река, и лес, и раки, и...
Следующим за Тислером был Арнольд Вейес. Остальных троих звали: Карл Агур, Фердинанд Лоог и Василий Соловьев. Агур был веселый парень с побережья, его рассказы о жирных копченых угрях и свежезасолен-ных сигах заставляли слушателей глотать слюнки, И о вяленой камбале он умел рассказать так, что все невольно делали глотательные движения. Агур, отбывавший в начале войны воинскую повинность в Эстонском территориальном корпусе, уже испытал на себе войну в боях под Порховом, Дном и Старой Руссой Лоог каждую свободную минуту где-то пропадал, восстанавливал старые знакомства и завязывал новые — все для того, чтобы любым путем перебраться из стрелковой роты в тыловую часть. Василий Соловьев был каменщик, исходивший Эстонию вдоль и поперек. Он сделал в землянке новую печь — и топлива она потребляла меньше, а тепла давала больше.
Командиром взвода к ним назначили Симуля, теперь младшего лейтенанта. По мнению Тяэгера, это было прямо-таки несчастье. Симуль требовал, чтобы во взводе был строжайший порядок, на учениях он гонял беспощадно. А Кальм держался с вызывающим безразличием. За себя Тяэгер не боялся. Во время службы в буржуазной армии он сумел осадить фельдфебеля, который превратил жизнь многих ребят, отбывавших повинность в его роте, в собачью жизнь, сумеет он и сейчас постоять за себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Рейноп знал отца Кирсти, известного мастера, у которого многие его сослуживцы по полку шили мундиры. Даже начальник дивизии ходил в брюках, сшитых старым Сарапиком. Что делал господин Сарапик в советское время, Рейноп не знал, потому что после выхода, в отставку он уехал из Тарту. Но он не мог поверить, что старый портной эвакуировался. Коммунистом Сарапик никогда не был. Совершенно непонятно, почему Кирсти в армии. «Какие невероятные фокусы выкидывает время!» — думал Рейноп.
— Время выкидывает невероятные фокусы,— сказал он, как бы продолжая слова Кирсти, и заговорил о другом: — Всегда приятно встретить старых знакомых. А встреча с вами радует меня вдвойне.
Кирсти не могла и не хотела обмениваться ничего не значащими любезными фразами. Еще слишком свежо было волнение после только что происшедшего.
Незаметно она рассказала Рейнопу о случившемся возле мусорной кучи. Тот внимательно слушал.
— Человек — продукт обстоятельств,— спокойно заметил лейтенант, когда Кирсти закончила.— Когда нас ставят в нечеловеческие условия, мы...
Кирсти не дала Рейнопу договорить.
— Кто ставит нас в нечеловеческие условия? — спросила она и посмотрела прямо в глаза собеседнику.
Мати Рейноп выдержал испытующий взгляд девушки.
— Война,— коротко ответил он.
— Ив солдатской шинели мы должны оставаться людьми.
— Извините за прямоту, по раз вы хотите честного разговора,— сказал Реиноп,— война не учебный лагерь...
— Я видела войну очень близко,— снова прервала его Кирсти.
На этом и кончилась их беседа. Кирсти торопилась в медсанбат. Реиноп попросил разрешения как-нибудь разыскать ее, но Кирсти ничего не ответила.
Не для красного словца сказала она, что видела войну очень близко. Боевое крещение она получила еще в Эстонии, в истребительном батальоне.
Если бы Реиноп в начале войны жил в Тарту, тогда он, возможно, слышал бы разговоры, которые ходили о Сарапике и его дочери среди бывших владельцев магазинов, мелких фабрикантов и так называемых средней зажиточности людей. То, что Сарапик одним из первых вс!упил со своей мастерской в артель, не удивило наиболее дальновидных. Ведь Сарапик в новой, созданной из мелких предприятий артели стал первым закройщиком. И работал он в своей прежней мастерской. Устроился неплохо. Конечно, это не то, что свое дело, но жить можно. Материал, заказы — все проходило через его руки. Портные все старые знакомые, в таких условиях не так уж трудно и для себя кое-что отложить. Никто не верил заверениям Сарапика, что он уважает закон, государственного добра не трогает и частных заказов не принимает. Каждый на его месте говорил бы так! Дурным слухам о Сарапиках начали верить, когда его младшая дочь поступила на службу к настоящим красным. Кое-кто и этот шаг считал хитростью Сарапика. Кирсти была хорошенькая, горячая девушка. Стать тестем какого-нибудь партийного деятеля, кого-нибудь обладающего при новом строе властью — эта перспектива вызывала зависть многих быв ших конкурентов Сарапика.
Мало кто знал, что Кирсти пошла на работу в Рабочий дом без ведома родителей, по приглашению бывшего подмастерья Сарапика Мартенсона, долгие годы связанного с подпольщиками. Не докладывали посторонним и о том, что старый Сарапик не очень-то заботился об образовании младшей дочери. Плату за обучение в средней школе он после неоднократных просьб все же вносил, но о поступлении Кирсти в университет не хотел и слышать. Целый год после окончания школы пропал впустую, и это было нелегкое для Кирсти время. Старшая сестра училась в университете, старший брат работал у отца, младший брат кончал гимназию, только она ничего не делала. Отец устроил дочь в магазин готового платья, но Кирсти сбежала оттуда. Заведующий магазином не давал ей покоя. Наконец старый Сарапик внял просьбам дочери и жены и согласился платить за обучение Кирсти в университете. За первый семестр он уплатил, а потом так долго тянул, что Кирсти предпочла уйти из университета. Осенью она с радостью ухватилась за предложение Мартенсона работать в Рабочем доме машинисткой. Отец узнал об этом не сразу.
С июля 1940 года Кирсти окружали новые люди. Работа ей нравилась — хлопотливо, но интересно. Вскоре ее перевели на должность технического секретаря в городской партийный комитет. Кое-кто из работников комитета относился к ней настороженно, помня, что она дочь бывшего мелкого предпринимателя, но помогли доброе слово Мартенсона и искренняя преданность Кирсти власти рабочего народа. В начале войны вместе с другими работниками комитета она пошла в истребительный батальон, отступала в его рядах до Нарвы, а потом через Кингисепп в Ленинград. Перед уходом из Тарту, прощаясь с матерью, она долго плакала, но никакая сила — даже уговоры матери — не заставила бы ее бросить товарищей. Отец не уговаривал дочь остаться дома. Он как-то необычно смотрел на дочь, и она поняла, что суровый и зачастую такой неуступчивый отец любил ее.
— Ты сама нашла свой путь. Помоги тебе бог идти по нему до конца.
Это все, что сказал ее отец.
Старый Сарапик не препятствовал вступлению дочери в истребительный батальон, и это вызвало шипение тех, кто в душе не примирился с советским строем. Кокетничать с властью, которая становится все увереннее и сильнее, использовать законы и возможности этой власти — это они считали понятным делом. Но власть, которая рушится, разваливается,— ее защищают или ослепленные приверженцы этой власти, или круглые дураки. А Сарапика никто не считал тронутым. Чудаков брат —да, но соображать он умел. Уж не склоняется ли в душе Сарапик к советской власти, к коммунистам?
Кирсти не знала, что говорили о ней, какие распускали слухи. Да если бы и знала, поступала бы так, как считала нужным. Всем своим сердцем, которое не умело хладнокровно и трезво подсчитывать плюсы и минусы, она была с новыми друзьями. Если бы ее спросили, почему она связала свою жизнь с советской властью, она не сумела бы обьяснить, так же как не смогла тишо объяснить себе, в чем был неправ Рейноп и в чем — этот человек со страшными глазами.
Пожалуй, яснее, чем когда бы то ни было раньше, ощутила Кирстп всю значимость происшедшего в ее жизни перелома в теплый июльский вечер у кладбища Маарья. Она не отрываясь смотрела на остающийся слева город, такой странно тихий, пустой, словно застывший в напряженном ожидании. Тишину разрывали изредка винтовочные выстрелы и короткие автоматные очереди. На той стороне реки были немцы. На той стороне реки находился и ее дом, в котором прошла половина ее жизни — десять лет. Отсюда, от кладбища, дома не было видно. Даже в бинокль. Низкое, двухэтажное здание загораживали более высокие дома. Но ясно виднелась пожарная каланча, а они жили почти рядом с ней. Во время пожаров на каланче тревожно звонил колокол, и им с сестрой становилось страшно. И вдруг Кирсти показалось, что она на оживленной, полной суетящихся людей улице Вескимяэ, на своей улице. Вот пекарня Сангпуу, где они с сестрой тайком покупали медовые пирожные и крендели. Через улицу — монополька. Долго она считала тех, кто распивал бутылки на их дворе, самыми плохими людьми, страшными пьяницами, и испуганно убегала в комнату, когда ее детская брань смешила мужчин и те предлагали ей к конфеты. Однажды она увидела среди них Мартенсона, которого считала очень умным и очень хорошим человеком, и в ее голове все смешалось.
Неподалеку от ее дома находилась стоянка извозчиков с длинной коновязью, у которой всегда дремали лошади. Справа был ресторан, откуда таскали в ведрах воду. Иногда воду приносили издалека, с верхнего конца улицы,— там была водокачка, и ведро стоило один сент.
Теперь дом остался по другую сторону реки. По улице Вескимяэ начнут маршировать гитлеровцы. А ее куда забросит судьба? В Таллин? В Нарву? Или им придется отступать до Урала, как орет фашистское радио? Увидит ли она свою улицу, свой дом, родителей? Говорили, что при взрыве моста было повреждено много соседних зданий. Обломки летели на целый километр. Вдруг...
Кирсти старалась не думать об этом. На глаза набегали слезы, и она тайком утирала их. Ей было жаль мать, отца, сестер и братьев, жаль родной город, который они завтра покинут, но она не жалела ни об одном своем шаге. Бросить своих новых товарищей — значит предать свой народ,— так говорило ей сердце. Порой трудно удержаться от слез, но слезы вовсе не означают, что человек боится будущего.
Не растерялась Кирсти и тогда, когда выяснилось, что немцы через Йыгева прорвались в Муствээ и отрезали путь их батальону. В лесах северной части Тартуского уезда она увидела войну еще ближе. Хотя в пойме Эмайыги время от времени через реку шла яростная перестрелка, хотя они и похоронили там своих первых павших, но, как ни странно, там Кирсти еще не чувствовала себя бойцом. Она перевязывала раненых товарищей, но всей трудности, тяжести войны она не ощутила.
По-новому она увидела войну в нескольких километрах за станцией Мга. Горели эшелоны, и вдоль железной дороги, почти касаясь крыльями вершин деревьев, носились «мессершмитты». Здесь она увидела матерей — они закрывали своими телами детей и умирали с ними от одной и той же пули, стариков — в бессильной злобе кулаком грозили они самолетам. Кирсти лежала в десяти метрах от железной дороги в мелкой ложбинке, поросшей по краю ольховыми кустами. Ей было страшно. Позднее врач Татьяна Гавриловна сказала, что Кирсти было страшно именно потому, что она ничего не могла сделать. Если бы пришлось действовать как санитару, она не испытала бы такого страха. Пассивное ожидание предназначенной тебе пули страшнее всего.
И еще многие стороны войны узнала Кирсти Сара-пик. Она имела право сказать Мати Рейнопу, что она видела войну вблизи.
В начале 1942 года на Урале были сформированы две эстонские стрелковые дивизии. В них вошли бойцы, отозванные из других частей действующей армии и из тыловых подразделений. В пункты формирования прибыли красноармейцы и командиры, участвовавшие з боях. Бойцы Эстонского территориального корпуса, за спиной которых были тяжелые оборонительные бои под Порховом, Дном и Старой Руссой — на дальних подступах к Ленинграду. Бойцы рабочих полков и истребительных батальонов, яростно сражавшиеся против гитлеровских захватчиков на эстонской земле. Сюда же направили и тысячи мужчин, мобилизованных в Эстонии в конце июля — в августе и до сих пор служивших з тыловых частях, в трудармии и стройбатах. В создаваемые дивизии спешили эвакуировавшиеся из Эстонии граждане — все, кому удалось уйти от врага.
Из сформированных весной частей позднее, в сентябре 1942 года, был создан Эстонский стрелковый корпус, сразу же после этого выступивший на фронт.
При формировании одной из эстонских дивизий произошли события, о которых рассказывалось выше.
Энн Кальм и Биллем Тяэгер стали бойцами седьмой роты третьего батальона. Кальму это было безразлично. Тяэгер позаботился о том, чтобы они оказались вместе. Теперь они были не только в одной роте, но и в одном отделении. Тяэгер, как ребенок, радовался, что ему удалось все это устроить. И хотя друг не выказывал никакой радости, Тяэгер не обижался.
Чтобы остаться вместе с Энном, Тяэгеру пришлось даже скрыть свою специальность. Он был металлист, знал и токарный и фрезерный станки, справлялся с кузнечным и слесарным делом, не осрамился бы и в литейном цехе. Но когда в карантин пришел офицер из оружейной мастерской и спросил, нет ли среди них хорошего слесаря, Тяэгер промолчал. Искали бы двух мастеров — тогда уж он поторопился бы крикнуть на всю землянку, что здесь, мол, эти спецы. И это несмотря на то, что Энн раньше, наверное, и напильника-то в руках не держал. Уж он обучил бы парня! Но нужен был всего один слесарь, и Тяэгер промолчал.
В роте оказались еще несколько человек, вместе с которыми они приехали с лесоразработок. В их отделении было трое таких. Один из них — Юри Вески, страшно ругавший войну. Он еще в стройбате рассказал Тяэгеру о своей половине — Юте, хорошей жене, работящей жене, и о Сассе — владельце большой усадьбы Рабааугу, от которой ему, Вески, отрезали в сороковом году двенадцать гектаров. Вторым был маленький, с живыми глазами Арнольд Вийес, беспокойный зубоскал — его язык редко отдыхал. «Профессиональная болезнь,— объяснял Вийес.— У безупречного продавца,— раньше публика почище называла нас «комми», а в новые времена простые люди окрестили работником прилавка,— язык должен быть хорошо подвешен, иначе не пробиться». Третий, щербатый Виктор Рауднаск, умел многозначительно усмехаться. Что за человек был Рауднаск— этого Тяэгер сказать не мог. Похоже, начитанный, кажется, до мобилизации зарабатывал себе на хлеб писаниной. О себе он не говорил. Но другие часто ругали Рауднаска: он таскал у соседей все, что плохо лежало. Уже на второй день Вески крепко отдубасил его. Рауднаск стащил хлеб Вески и обменял его на махорку.
Избил его Вески безжалостно. Никто не вмешался.
— Подохнешь ты от нашего боя, если не перестав нешь воровать,— сказал ему Тяэгер.— Ты теперь солдат, пора понять.
Рауднаск поглаживал свою распухшую бровь и не сказал ни слова.
Вечером он скалил зубы как ни в чем не бывало.
На следующий день его снова заподозрили. Но на этот раз он отговорился.
— Argumentum baculinum l,— проворчал он себе под нос. Он любил латинские изречения.
Всего в отделении было одиннадцать человек. Первым в строю стоял Тяэгер. Потом — тихий, с мечтательными глазами юноша Вальтер Лийас, Рауднаск, Юри Вески. Рядом с ним было место Кальма. Слева от Каль-ма становился Юхан Тислер. Он с восторгом говорил о Сибири и вечно спорил с Артуром Мяги, командиром отделения, учителем из Крыма. Тислер тоже родился в Крыму, в прибрежной деревне Самбрук. А родная деревня Мяги была в степи, среди виноградных плантаций и пшеничных полей. Война между Тислером и
* Осязаемое доказательство (лат.),
Мяги шла в основном из-за того, чья деревня красив вее — Самбрук или Джурчи, в какой деревне дома богаче, виноград слаще, женщины красивее и лучше.
— В Самбруке,— утверждал полный и коренастый Тислер, и его голубые глаза весело сияли.— Я знаю всего одно место, с которым можно сравнить Самбрук. Это колхоз «Эстония» в Сибири. Но он вне конкуренции. Джурчи — скучная деревня.
— Не слушайте его,— убеждал командир отделения, его карие глаза упрямо и яростно поблескивали.-— Крымский берег — красивый берег, Крымские горы — высокие горы. Но в Самбруке горы низкие, а кроме низких гор, там нет ничего; виноград кислый, дома малень кие, и Юхан правильно сделал, что выбрал себе для житья другое место.
— В Джурчи нет ни моря, ни гор. Пустая земля, сухо и пыльно. Не заговаривай людям зубы.
— Наша деревня утопала в зелени, и вино там никогда не кончалось. Женщины были — на весь Крым, Парни из Самбрука таскались у наших женщин в хвосте, целыми обозами ходили свататься, да уж, известно, уходили с длинным носом.
Так они переругивались. Слушая их, даже Лийас заговорил.
— В Крыму, наверное, красиво,— сказал он про себя. — И у нас в Муствере красиво. Река, и лес, и раки, и...
Следующим за Тислером был Арнольд Вейес. Остальных троих звали: Карл Агур, Фердинанд Лоог и Василий Соловьев. Агур был веселый парень с побережья, его рассказы о жирных копченых угрях и свежезасолен-ных сигах заставляли слушателей глотать слюнки, И о вяленой камбале он умел рассказать так, что все невольно делали глотательные движения. Агур, отбывавший в начале войны воинскую повинность в Эстонском территориальном корпусе, уже испытал на себе войну в боях под Порховом, Дном и Старой Руссой Лоог каждую свободную минуту где-то пропадал, восстанавливал старые знакомства и завязывал новые — все для того, чтобы любым путем перебраться из стрелковой роты в тыловую часть. Василий Соловьев был каменщик, исходивший Эстонию вдоль и поперек. Он сделал в землянке новую печь — и топлива она потребляла меньше, а тепла давала больше.
Командиром взвода к ним назначили Симуля, теперь младшего лейтенанта. По мнению Тяэгера, это было прямо-таки несчастье. Симуль требовал, чтобы во взводе был строжайший порядок, на учениях он гонял беспощадно. А Кальм держался с вызывающим безразличием. За себя Тяэгер не боялся. Во время службы в буржуазной армии он сумел осадить фельдфебеля, который превратил жизнь многих ребят, отбывавших повинность в его роте, в собачью жизнь, сумеет он и сейчас постоять за себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28