А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Кое-какие зе-
мли захватила Албания. Отпала также страна каспов с городом Пайтакараном. Остались срединные области. А их владетели, многих из которых он сам возвысил, сомневались в нем, пытались отсидеться в сторонке и выйти из подчинения. Значит, по сути дела не было и срединных областей. Были только Арташат, откуда персы не сегодня завтра его выбьют, и Арщакаван. Были только спарапет Васак, который с бессмысленной доблестью дрался с врагом, и князь Гнел.
Царь встал, повернулся, туманный и рассеянный его взгляд упал на обнаженную женщину, и он с удивлением посмотрел на нее. Глаза словно вопрошали: кто она, эта женщина, и что здесь делает ? Затем неторопливо и задумчиво вышел из спальни, и дверь осталась незатворенной.
Затаив дыхание, Олимпия стояла на холодном мраморе, нагая и босая.Она так и не поняла, что случилось. Уж не сон ли это? Но что тогда означает ее нагота, столь очевидная и неоспоримая? Что означает эхо его голоса, еще звучащее в комнате, во всех уголках? Что означает приоткрытая дверь? И что означает несуразность ее положения^ холод мрамора и пробирающий до костей озноб? А эта боль в желудке — она что, опять-таки от радости — с издевкой спросила себя Олимпия — и от счастья захолонуло сердце?
Она не решалась даже пошевелиться, даже вдохнуть поглубже — лишь бы не признавать, что все кончено. Неподвижность была надеждой, опровержением времени и действительности, нежеланием мириться с ними.
Она всею душой ненавидела себя, ее несчастье стало ей противно, и она снова поняла, что наскучила себе. И заботы и неразрешенные вопросы тоже ей наскучили.
Она была сыта по горло. Дошла до того предела, когда человек отвратителен себе. Олимпия знала, конечно, что чужое несчастье, сколько бы сочувствия оно поначалу ни вызывало, рано или поздно, войдя в привычку, приедается, раздражает, возбуждает неприязнь. Но что собственное несчастье, день ото дня углубляясь, приводит к тому же, об этом она узнала впервые. Узнала и ужаснулась. Ибо тут попахивало смертью.
Отчего, однако, этот запах столь приятен, столь благостен? И отчего смерть явилась ей божественно прекрасной, стройной, высокой как тополь, с длинными густыми волосами, — отчего она явилась именно в образе Парандзем ?
Это и на самом деле была Парандзем. Она вошла неспешным, уверенным шагом, а увидев Олимпию нагой, с пониманием улыбнулась. Взяла с широкого, по-видимому на
двоих рассчитанного, ложа ночную сорочку и протянула Олимпии, которая со страхом, не в силах опомниться, взирала на соперницу.
Она быстро натянула сорочку, но так и осталась в своем углу, точно провела для себя некую границу.
— Он говорил, что ни с одной женщиной не испытывал такого наслаждения, как со мной, — ровным и мягким голосом начала Парандзем. — Потому что не любит меня. А когда не любят, унижают друг друга. Ты, царица, наверное, и не ведаешь, что высочайшее наслаждение ночи — в этом.
То был вызов на поединок, какой способны вести только женщины,— не признающий границ, не разбирающий средств, безжалостный и беспощадный. Олимпия, однако, молчала и не принимала вызова.
Не скрывая любопытства, Парандзем медленно кружила по комнате и внимательно ее изучала. Словно хотела по убранству покоев определить, чем живет царица, какие лелеет тайные мысли и вообще — какова она.
Парандзем догадывалась — только что отсюда вышел царь. И, пусть не вполне ясно, представляла, что здесь произошло. Не было нужды углубляться, выпытывать подробности; своей беспомощной, робкой наготой царица выдала
все.
Парандзем резко повернулась и строгим, требовательным голосом, не дав Олимпии опомниться, сказала:
— Я часто видела тебя в коридорах, царица, одетую по-ночному. Смущенную и виноватую. И особенно часто — у моей опочивальни. Что ты там делала? Говори.
Олимпия молчала,
— Что ты делала возле моей опочивальни? — переспросила Парандзем.'
Олимпия отвела глаза. Не выдержала властного и самоуверенного взгляда. Нет, все-таки истинная царица — Парандзем, а не она. И бог весть отчего почувствовала себя десятикратно обманутой. Не только другими, но и собой.
— Что тебе до моей опочивальни? — терпеливо, но настойчиво в третий раз спросила Парандзем.
В этой терпеливости было нечто оскорбительное. Олимпия видела — ее унижают. Но противиться — возмутиться и постоять за свое достоинство — не было больше сил. Так же неспособна была она и на другую крайность — впасть в безразличие, махнуть на себя рукой. И выходило, что спасение — это резь в желудке и тошнота, заставляющие испытывать боль и думать о себе.
Она стояла в углу скованная и притихшая. Доподлинно знала, была убеждена — тем же однозвучным голосом Парандзем повторит свой вопрос и в четвертый, а понадобится, так и в пятый раз. До тех пор, пока Олимпия не сойдет с ума. И с каждым разом . отвечать будет все труднее.
— Подсматривала в дверную щель, — вспыхнула вдруг Олимпия. Слова, копившиеся не только в гортани, но и в глубинах души, все, без остатка выплеснулись наружу, и она ощутила внутри пустоту. — Хотела увидеть, как любит тебя царь. Как он милует тебя и ласкает. Помучить себя хотела... Хотела унизиться... Теперь тебе понятно?
Олимпия кинулась на широкое — для двоих - ложе и расплакалась. Но то был плач не побежденного, а победителя.
Этого Парандзем не ожидала. Не ожидала, что все обернется так. Олимпия ей даже понравилась. Она приблизилась к ложу, села с краю и принялась поглаживать царицу по волосам.
— Царь напрасно не приходил к тебе, — сказала она мягко. — Мужчинам невдомек, кто способен подарить им истинную любовь. Он не разглядел, что в тебе сокрыто.
Олимпия замолчала, однако не двинулась с места. Как принять эту ласку? Нелицемерно это сочувствие или же лицемерно? Не ловушка ли здесь, угодив в которую подвергнешься еще большим оскорблениям? Но, что греха таить, эта ласка ей нравилась. Она давно нуждалась, чтобы ее пригрели и пожалели. И утешалась этой лаской, как ребенок. Сочувствие и тепло были почему-то тем приятнее, что это сочувствие и тепло соперницы.
Но Парандзем знала не все. Узнай она все, и ее отношение к Олимпии изменилось бы еще больше. Потому что есть вещи, не поддающиеся обычной логике, и только женщине дано понять женщину. Олимпию тянуло не просто к искренности, но к сверхискренности. Однако она упустила повод, и было уже поздно: начала говорить — говори до конца, а коли замолчала — пеняй на себя, молчи и дальше.
А случилось вот что: однажды, когда царь долго не выходил из спальни Парандзем, Олимпия, дотоле воровски хоронившаяся по углам коридора и уповавшая на ночную тьму, открыто, не опасаясь, что ее застигнут на месте преступления, стала перед дверьми. Словно решилась на сумасбродную выходку и твердо вознамерилась войти. Движимая странным, неиз.ъяснимым порывом, она оторвала от платья пуговицу и положила у дверей. И убежала к себе; задвинула все засовы, погасила все светильники, и лишь тогда ее сердце сильно-сильно заколотилось от страха. Может статься, то
было суеверие предков, подсказанное ей наитием ? Может статься, гречанки прибегали к этому средству, стремясь вернуть непутевых мужей? Так или иначе мысль, что пуговица лежит у дверей и ни царь, ни Парандзем ни о чем не догадываются, — эта мысль доставляла ей огромную радость. Она провела их, одурачила! Назавтра Олимпия прошла мимо . покоев Парандзем, увидела, что пуговица лежит, как лежала, и сердце зашлось от восторга. Она чувствовала себя победительницей.
— Мне очень хочется подружиться с вами, — простодушно сказала она, сев на громадном своем ложе и обхватив руками колени. — Ведь мы же в одинаковом положении, все трое. Я, ты, Ормиздухт. К чему нам ненавидеть друг друга? Отчего не помогать ? Если кто и пострадал больше всех, так это же я... но я сама протягиваю вам руку...
— Твоя доброта не принесет нам ничего хорошего. Скорее наоборот, — усмехнулась Парандзем. — Будь ты капельку лжива, мы бы кое-как ужились.
Олимпия допустила ошибку, грубую и непростительную ошибку: оказалась честнее и чище, нежели Парандзем и Ормиздухт. И это ее превосходство было не поддельным, а совершенно явным и бесспорным. Парандзем уловила этот промах и тотчас им воспользовалась.
— Если ты тревожишься из-за престола и стремишься завладеть короной,— ни о чем не догадываясь, продолжала Олимпия, и Парандзем стало не по себе, — то я отдам их. Ни минуты не колеблясь. Клянусь.
— Но тому должны быть свидетели, царица, — поднялась Парандзем. — Такова сущность власти.
— Мне все равно, — простодушно ответила Олимпия. — Я говорю от чистого сердца.
— Ты лишаешь смысла славу и власть, — гневно, будто ей нанесли личное оскорбление, возразила Парандзем. — Моя власть и моя слава нужны моему сыну, моему народу и самому царю. Ведь это я ежечасно и ежеминутно чувствовала, как играет у меня во чреве дитя, будущий мужчина. Я, а не ты. Это я купаю моего мальчика и с ликованием вижу, как день ото дня крепнут его мышцы, как он изо дня в день растет. На его лице уже проступил пушок, ты понимаешь, чужестранка, пушок! — Она так победительно и гордо произнесла последние слова, точно этому ошеломляющему доводу невозможно было перечить. — Я уже слышу приветственные крики толпы: «Да здравствует царь Пап!» Нет, Олимпия, лучше бы тебе удалиться.
Шли годы, и Парандзем давно распрощалась с честолюбивыми своими мечтами. Потеряв Гнела, она обрела достойное возмещение, к тому же двойное. Получила корону и власть. И принес их не кто иной, как человек, разбивший ее счастье. Он уплатил за это сторицей. Так что возмездие свершилось. И возмездие весьма своеобразное. Но годы минули, былые страсти, печали и желания обветшали, их место теперь на свалке, а для новых уже недостает душевной шири. Она целиком посвятила себя сыну, сама занялась его воспитанием, не внемля увещеваниям: это, дескать, несообразно с высоким ее положением. Заботы о сыне и мечты о его будущем еще теснее связали судьбу Парандзем с судьбой страны, и все ее помыслы сосредоточились на двух этих вещах, самых для нее главных и дополняющих друг друга,— на будущем сына и судьбе родины. У беспечной молодости нет отечества, постигла в эти годы Парандзем, а вот зрелость и особенно старость, когда человек почти не думает о себе, — это открытие отечества.
— А ты бы не хотела, чтоб царь умер? — со зловещей холодностью спросила Парандзем.
— Не приведи бог, — побледнела Олимпия.
— Но ведь тебя спасет лишь его смерть.
— Не нужно мне спасения.
— Лжешь. Ты только о спасении и думаешь.
— Я люблю его.
Она впервые призналась в этом, и признание доставило ей величайшее удовлетворение. Это и был сильнейший ее резон, который она лелеяла и приберегала для самого безнадежного положения, приберегала как мощное оружие, как звонкую пощечину, обескураживающую неприятеля.
— Но ведь взамен своей любви ты ничего не получила. Одни лишь муки и унижения.
— Он мой муж, — яростно сопротивлялась Олимпия. — Перед богом и людьми.
— А отчего ты не кончаешь самоубийством? — мягко улыбнулась Парандзем, произнеся свои слова без особого нажима, точно задала заурядный вопрос, случайно сорвавшийся с языка.
Олимпия сжалась и похолодела. Резь в желудке усилилась. Тошнота подкатила к горлу. Она с недоумением глядела на Парандземз с губ которой все еще не сошла улыбка. Пожалуй, Парандзем даже ждала ответа. Этот деловой и спокойный тон встревожил Олимпию до крайности; на нее опять явственно повеяло запахом смерти.
— Ты подсказываешь мне выход? — ее голос дрогнул и громовым эхом отозвался в ушах.
— По-моему, мысль об этом тебе не-внове.
— Быть может, ты хочешь мне помочь?
— Если ты не против, царица.
— Быть может, ты хочешь меня убить ?
— А если и так?
Парандзем почувствовала, что все эти вопросы — от страха и неуверенности. Олимпия непременно будет их задавать, надеясь выведать подробности, порою излишние, а порою и совершенно неуместные. Ну что ж, Парандзем это на руку. Олимпия исподволь придет к верному выводу и в конце концов смирится с неизбежностью. Только об одном Парандзем не догадывалась: Олимпия сама жаждала определить ме-
ру неизбежности.
— Ножом или ядом? — с достоинством спросила Олимпия.
— Мы же не мужчины, царица.
— Выходит, ядом,— с непостижимым усердием кивнула
Олимпия.
— Верно, царица.
— А яд уже приготовлен?
— Да, царица.
— Он при тебе? Ты его принесла?
— Да, принесла. Принесла.
Она не хотела повторять последнего слова, но, только повторив, поняла, что ей невмочь выдерживать этот допрос, силы постепенно ее оставляют. А Олимпия с опасной настыр-ностью, с мучительной твердолобостью знай задавала вопрос за вопросом. Точно роли переменились.
— А Ормиздухт? — В глазах Олимпии внезапно мелькнула искорка надежды. — Ормиздухт, как Ормиздухт?!
— Предоставь это мне, царица.
— И мне уже никак не вырваться? — побледнев как полотно, неприятным, очень неприятным голосом крикнула Олимпия. — Меня ничто не спасет? Если я подниму шум, если позову на помощь?
— У всех дверей мои люди. — Неуравновешенность Олимпии вернула Парандзем самообладание.
— Если я буду просить тебя, умолять, валяться в ногах?
— Это только придаст мне решимости.
— А яд сильный ? — Олимпия неожиданно перешла на шепот.— Я не буду очень страдать?
— Не беспокойся, царица. — И раздраженно добавила: — Думаешь, мне легко смотреть на чужие муки?
— А куда ты его налила?
— В молоко, царица.
— Я очень люблю молоко.
Она встала с постели, словно пытаясь убежать от смерти. Потому что постель напоминала ей о неминуемом конце. Надлежало стоять — стоять, покуда возможно. Вот первый и самый надежный способ самозащиты.
— Будь по-твоему. Но при одном условии. Если ты исполнишь последнее мое желание.
— Слушаю, царица.
— Надень на меня это платье.
Олимпия достала лучший свой убор, в который должна была облачиться, садясь обок с царем в тронном зале, но который ей так и не довелось надеть. Парандзем сообразила, что византийка хочет унизить соперницу и умереть с победой. Но это нимало ее не задело, напротив, она любовно и с готовностью выполнила требование Олимпии и, точь-в-точь служанка, облекла доживающую последние свои минуты царицу в торжественный наряд.
— Корону! — приказала Олимпия.
Парандзем молча повиновалась: принесла корону, бережно и осторожно возложила на голову царицы.
— Вон! — вдруг что было мочи крикнула Олимпия и указала рукой на дверь.— Прочь отсюда!
Поглядите-ка на нее: явилась зарезать цыпленка, отправить на тот свет дочь префекта Аблабиоса! И с какой наглой, с какой нахальной самоуверенностью, будто перед ней жалкое ничтожество, а не царица Армении! И сама она тоже хороша — до последнего мгновения верила этой женщине, внушила себе: моя смерть неизбежна, иного выхода нет. Она никогда не простит себе этой доверчивости, непротивления, отказа от борьбы. В ней проснулась жажда жизни. Воскресла мстительная потребность в жестокости, стремление покинуть свои покои, развернуть бурную деятельность.
К удивлению Олимпии, ее надменность отнюдь не повергла Парандзем в замешательство. Просто взгляд соперницы стал чуть строже, глаза посуровели, и она, медленно и размеренно ступая, направилась к дверям. А в дверях обернулась; на лице заиграла усмешка, и она прикусила нижнюю губу.
— Но ты уже пила молоко, царица. Вечером,— невозмутимо сказала Парандзем и уточнила: — Во время ужина.
Олимпия издала отчаянный вопль. Рухнула на пол и забилась на мраморе. «Нет!» — беспрестанно кричала она, вкладывая в это слово всю свою душу, все свое существо. Более чем необратимость свершившегося, потрясло Олимпию позорное ее поражение, несостоятельность и смехотворность надменного ее поведения.
Полностью утратив самообладание, она каталась по полу, кусала руки, захлебывалась рыданиями. Вот отчего ее поминутно сегодня тошнит. Вот отчего ей досаждает острая резь в желудке. Вот отчего проступает холодная испарина.
А кто же дал ей молока, кто? Из чьих рук она его приняла? Но какое-то шестое чувство запретило ей вспоминать имя и лицо служанки. Ибо если на пороге смерти, когда все должно стать ничтожным и несущественным, пытаешься припомнить подобную мелочь, стало быть, ты признаешься себе, что очень хочешь жить. А такое признание сделает смерть еще мучительнее, еще ужасней.
Едва сдерживая слезы, Парандзем отвернулась. Бог свидетель, Олимпия была хорошим человеком. И богу куда лучше, чем ей, известно, что только хорошие и умирают. Только хорошие становятся на каждом шагу жертвами.
Одно утешало Парандзем: тут не личная месть, а, как ни постыдно это звучит в такую минуту, необходимость, которая превыше ее, Парандзем, воли. Превыше воли любого. Она готова поклясться сыном — величайшим сокровищем всей ее жизни, готова поклясться даже невинной этой жертвой, что престол и власть не представляют для нее отныне никакой ценности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50