А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— Принять меня и то отказался... Не соизволил...
— Ты же знаешь, юноша, я так богат, что новое богатство не доставит мне ни малейшей радости, — укоризненно сказал Айр-Мардпет и осветил факелом скуластое лицо Ти-рита. — Чем ты хотел меня ошарашить? Будь у тебя даже земля, ты не расширил бы пределов моих владений. Как по-твоему, есть ли у меня время — в мои-то годы! — стремиться к подобным вещам?
— Чего же ради ты помогал мне? — ошеломленно спросил Тирит и сильнее вжался в стену.
— Ради идеи, милейший, ради идеи.
— А из-за чего ты губишь меня теперь? — беззвучно заплакал Тирит.
— Опять же ради идеи.
В длинной и грязной рубахе, которая была ему велика, Тирит спрыгнул с постели и на мгновение застыл перед Айр-Мардпетом — тщедушный, с бледным и некрасивым лицом, — затем опустился на колени, но, как назло, не рассчитал и очутился в двух шагах от советника. Он прополз эти два шага и обнял ноги Мардпета.
— Не губи меня... Я еще так молод... Я тоже хочу дожить до твоих лет... Спаси меня... Может, и в этом найдется своя идея... Ты найдешь ее, князь, тебе ничего не стоит найти идею...
Высоко подняв факел, Айр-Мардпет оттолкнул его ногой, однако оттолкнул без подчеркнутой грубости, полагая, что во время последней их встречи чрезвычайно важно соблюсти благопристойность обхождения. В этом он тоже усматривал способ отомстить, этим он тоже хотел унизить злосчастного юнца. Пусть помнит его, испуская дух.
Он оставил Тирита, рыдающего во тьме, распростертого на полу, и вышел на улицу. Погасил факел. Давно уже чистый воздух, звездное небо, нежный шелест листвы — давно уже бытие не приносило ему такого глубокого и возбуждающего удовольствия.
Когда Тириту придет срок издохнуть, ему ни в коем разе не должно взбрести на ум, будто он пал жертвой случайности. Пусть знает, что он покидает мир по мановению руки Айр-Мардпета. Ему ни в коем разе не должно мниться, что Айр-Мардпет продажен. Пусть знает, что превыше всего на этой земле идея.
Я отомстил за тебя, Гнел. Я не допустил, чтобы твоя смерть так и осталась достойным сожаления последствием очередного заговора. Я придал ей смысл. Возвысил до уровня, на котором решаются судьбы страны.
Теперь-то уж Тирит наверняка будет знать, отчего он издыхает. Этим Айр-Мардпет и удовлетворился. Этим, полагал Айр-Мардпет, и завершается печальная сия история.Не Айр-Мардпет, но старый лис, с усмешкой уточнил он, обращаясь к своему второму «я».
— Значит, этот завистливый щенок... Этот прелюбодей, этот молокосос... Одурачить нас с тобой?! Обагрить мои руки родной кровью?! Айр-Мардпет, придумаешь тягчайшую кару, какой еще не видывал свет. Ясно тебе, придумаешь сам! Неслыханную, небывалую. Чтобы он издох не сразу, а медленно, очень медленно... Его мучения опишешь мне. И не вздумай хоронить... Отдашь труп псам на растерзание... — В глазах царя померк свет, из груди вырвался горестный вопль: — Бедный Гнел! И отец и сын стали моими жертвами... Жертвами моей близорукости. Моей доверчивости. Моей подозрительности.
— Виновато время, царь, виновато время,— осторожно вздохнул Айр-Мардпет. — Оно давно уже не сближает, не объединяет людей. Только стравливает.
Царя захлестывала ярость. Он безостановочно вышагивал от стены к стене и чувствовал себя в клетке. Его палаты были клеткой, престол — клеткой, и весь Шаапиван, и вся страна, и весь мир, которому, правда, нет ни конца ни края, да какой от этого прок, ежели прутья клетки торчат в тебе самом, ежели в тебе самом торчат четыре стены.
Побледнев, Айр-Мардпет забился в угол и впервые в жизни испытывал ужас перед царевым горем и гневом.Как случилось, что царь поверил потоку доказательств, как случилось, что ему не удалось отыскать лазейку в лавине фактов и спасти Гнела от себя, от беспредельной своей власти, от своего могущества, которое издавна вызывало в нем не упоение и не гордость, а лишь отвращение? И если у него был один-единственный способ не утерять окончательно человеческий облик и спастись, только один оазис в пустыне, только один студеный родник для изнывающего от жажды путника, то, честное слово, этим спасением было существование Персии и Византии, тисками сжавших его тело и душу. Грешен пред тобою,- господи! Грешен пред тобою, народ армянский, ибо твое несчастье — мой щит, последняя моя на-
дежда и оплот! Не будь и этого, вообрази только, какой оголтелый и кровожадный оказался бы у тебя царь, и ведь не по моей вине, поверь, не по моей. Грешен, безмерно грешен, ибо, прячась за тебя, спасаю свою шкуру.
Лавина фактов... Поток доказательств... Чего все это стоит рядом с простым человеческим словом! А я вот не верю, пускай тычут мне в лицо тысячи фактов, не верю — и кончено. И глянь, глянь, что станется после этого слова с самыми неоспоримыми, самыми очевидными доказательствами, как они заржавеют, истлеют, поблекнут, как пойдут сталкиваться друг с дружкой, порочить друг дружку, винить, отрицать и противоречить...
Одно простое человеческое слово, только и всего.Ты знал Гнела, так ведь? Знал как свои пять пальцев, был уверен, что он чист и непорочен, от него исходил запах невинного молока, благоухание золотистого сена, дикого и благородного цветка... Нанизывай одно на другое, теперь ты можешь это делать, теперь легко изощряться в красноречии, - того гляди, подашься в гусаны и примешься воспевать погибшего с пандиром в руках.
А когда надо было произнести человеческое это слово, которое куда короче, сдержанней и проще всех речей... И тут он сызнова ощутил безжалостно давящую, в три погибели сгибающую тяжесть власти. И собственную немощь. И бремя того единственного сана, который столь исполински велик, что никому не впору и. не по плечу, всяк в нем барахтается и утопает: кто ищет рукав, кто полу, кто еще что-нибудь... Пытаешься перекроить его по своей мерке, а он тут же находит кого-то другого и покидает тебя... Пытаешься вымолвить: я, мол, не верю, что Гнел предатель, а он тотчас карает тебя, и вот его уже примеряет другой... Стало быть, из любви к этому сану ты обязан заглушать свой голос, удерживать его в гортани и прислушиваться к доказательствам, только к доказательствам, и опять, опять — только к доказательствам.
Одно-единственное человеческое слово.Когда он в последний раз произнес его! И произносил ли вообще? Когда его губы сложили это слово — пусть мямля, пусть запинаясь? Когда он в последний раз почувствовал голод? Когда его томила жажда, а воды не было? Когда он слышал свое имя из чьих-либо уст?
Ну и нелепость... И благодаря этой забывчивости, благодаря самоотречению, благодаря измене себе самому, он — есть, еще влачит покуда свое существование, и, следственно, есть страна, страна еще влачит покуда свое существование.
И надо же, царю все равно завидуют; желая что-нибудь похвалить, непременно добавят словечко «царственный», в бессмысленной и пустопорожней этой жизни страдальцев обманывают запредельным счастьем и опять же именуют его «царствием». Проливают кровь, лишь бы завладеть троном, выставляют друг против друга войска, переворачивают с ног на голову всю страну, прикрываются благочестивыми намерениями и целями, лишь бы утаить свою скотскую страсть к короне, обвиняют венценосца не по мелочам, а в главном, наисущественном, порицают и осуждают его от лица отечества...
И слава богу, что завидуют. Не будь и этого, не различай ты в чужих глазах и мыслях того, чем на деле не обладаешь, можно было бы, отчаявшись, сойти с ума, можно было бы задохнуться.Гнел — его плоть, его кровь, ветвь его рода.«Господи, до чего же похожи...» То был голос Парандзем, явственно прозвучавший сейчас у него в ушах.А он и Тирит? Не то же самое, что он и Гнел? Ведь и Тирит отпрыск того же семени, ведь и он ветвь того же рода.
Смотри, смотри и скорби о том, какие пошли времена, смотри и катайся по земле, рви на себе волосы, ступай в пустыню, в отшельники, забудь себя, отрекись от себя, потому что сын поднимает меч на отца, брат норовит выпотрошить внутренности брата, друг мечтает выколоть глаза другу, родич жаждет упиться кровью родича.
Нет, незачем ему описывать казнь, этого еще недоставало, чтобы ему описывали, он самолично должен увидеть смерть Тирита. Его глаза навсегда должны запечатлеть Тиритовы муки. Его уши навечно должны переполниться воплями Тирита. В Арташате, в торжественном сопровождении труб. Он превратит в празднество священную казнь недостойного своего племянника. На улицах и площадях столицы рекою будет литься вино. И будет объявлено всенародное соревнование, чтобы изыскать наиболее хитроумный, наиболее жестокий и длительный способ казни. Будут назначены крупные, дорогие вознаграждения. И по десять ударов плетью всем мягкосердечным, не вынесшим страданий осужденного.
А не бросить ли все это и удалиться, не наплевать ли на все и убежать куда глаза глядят, жить под чужим именем в лесу, часами напролет неподвижно сидеть на берегу реки, удить рыбу и так же радоваться каждой пойманной рыбешке, как сменивший его царь будет радоваться победе на поле брани. А изредка, радуясь либо печалясь, краешком уха прислушиваться к доходящим издалека вестям о событиях в Армении. В основном, разумеется, печалясь. Или же нет — вещать из надежной своей дали, указывать, какие ошибки были там допущены и как их можно было избегнуть. Ну и конечно же преисполняться гордостью от сознания, что, будь царем он, события бы текли по иному руслу. И мысленно сетовать: вот, дескать, не смогли, не смогли удержать вашего царя. И утешаться этими сетованиями.
Но он способен так жить, только утратив свою мужскую силу. Бог весть отчего мысль о мужской силе и мысль об отступлении в какой-то миг тесно переплелись между собой.Он не знал и боялся даже вообразить, что бы сталось, брось он АрШакаван на произвол судьбы, измени преданным ему аршакаванцам, отрекись от царского слова, не дай стране окончательно вылепить в своей утробе город и явить его в один прекрасный день на свет божий; он не знал, не умел вообразить, что же тогда станется, но с уверенностью мог сказать: если только он совершит подобный грех, то, едва улегшись с первой же попавшейся женщиной, почувствует свою мужскую несостоятельность и немощь.
Он поставит Гнелу исполинский памятник в Арташате, назовет его именем новый город, ежегодно в день его смерти будет объявлять по всей стране траур... Нет, этого, он не сделает. Памятник, город и всенародный траур станут вечным ему упреком, поминутно будут колоть ему глаза и кстати и некстати причинять боль. А сколько бы я ни любил тебя, племянник, сколько бы ни оплакивал твою смерть, сколько ни был бы перед тобою виновен — прости, прости за мерзкие эти слова, — я не могу тратить на тебя так много времени. Ты должен позволить мне забыть тебя. И чем раньше, тем лучше. Византия, Персия и дражайшие мои нахарары требуют к себе каждодневного внимания, то и дело твердят: займись нами, посвяти нам все свое время, а не то мы разобидимся на тебя, и ты горько об этом пожалеешь. Пожалеешь, да будет поздно. Вдобавок, чем выше поставлю я обелиск, увековечивающий твою память, тем больше возрастет моя вина, и сразу же бросится в глаза, что я оправдываюсь. Возникнут подозрения, пойдут пересуды.
Нет, народ не полюбил меня. Не полюбил, не полюбил. Да и кто вообще любит царей? Хороши они или плохи — все едино, не удостаиваются любви. Все свои злоключения люди приписывают царям. В палец угодила заноза — сваливают вину на царя. Не удалась жизнь — виноватят царя. Случись какая напасть — поносят царя. А улыбнись вдруг судьба, царя забывают и благодарят бога.
Бедный Гнел! Как неловок твой дядюшка в выражении скорби. Как хладнокровно взирает на свои горести. Плача, вслушивается в свой голос. Вздыхая, сознает, что это вырывается из горла скопившаяся внутри и смешавшаяся с воздухом боль. Даже пребывая в безутешном трауре, он способен измерять глубину и величину горя. Умеет искренне страдать и в то же время подробно рассказывать об этом своем страдании, разбирать его по косточкам, истолковывать.
Не грусти, Гнел, утешься, племянник, ибо царь и в радости тот же. Смеясь, вслушивается в свой голос. Отплясывая, чувствует свои движения. В минуты счастья способен рассказать о своем счастье, словно глядя на себя со стороны. Зачастую по-настоящему, как подобает мужчине, пьянеет, но сознает при этом каждый свой шаг, каждое свое слово.
— Ты тоже виноват, Айр-Мардпет, — прорычал царь, потому что, неосторожно сделав легкое и неприметное движение, старик напомнил ему о своем существовании. — Отчего ты умываешь руки? Разве не вместе совершили мы это преступление?
— Вместе,— незамедлительно откликнулся Айр-Мардпет.
— Отчего же ты оставляешь меня в одиночестве? Скажи, что и ты виноват.
— Уже сказал, царь, — в недоумении вымолвил старик.
— Стало быть, и ты меня покидаешь? — почти не глядя на него и словно обращаясь в пространство, уязвленно произнес царь.— Ужели так трудно разделить мою вину?
— Твоя вина ненаказуема, царь. — Старик почувствовал, что единственная его защита теперь — дерзость. — А моя вина чревата опасностью. На мою долю выпадет лишь кара.— Он помолчал немного и, смиренно опустив очи долу, улыбнулся. — И покараешь меня ты сам.
— Бедный Гнел!
Таков почему-то был ответ царя.
— Бедный Гнел!
Глава тринадцатая
Тотчас по прошествии сорока дней со времени смерти Гнела царь решил устроить прощальный ужин в честь Па-рандзем. То был, однако, не только и не просто дипломатический жест. В его ушах по-прежнему звучал ее не сломленный или искаженный страданием, а ставший еще нежнее и женственней, преисполнившийся еще большего очарования голос. Хотя должно было случиться обратное. Голос должен был сорваться, охрипнуть, надломиться. И подтверждают это тысячи женщин — жен и возлюбленных. Тут крылась какая-то загадка, притягательная и пугающая. Очевидно, нежность и очарование были для этой редкостной армянки средством самозащиты, шипами и когтями.
На похоронах он видел Парандзем издали. Распущенные волосы прикрывали лицо, обнаженная грудь не выдавала, а еще глубже упрятывала тайны. Ее скорбь походила не столько на плач и причитания, сколько на сведение счетов с богом, спор равной с равным.
Царю не давало покоя то жгучее любопытство, которым он мучился, когда, укутавшись собольим покрывалом и зажмурив глаза, слушал необычайный голос женщины, слушал рождающиеся из глубин ее существа твердые, жесткие слова, слушал и ел себя поедом, потому что не может ее увидеть. Это неудовлетворенное любопытство душило царя, превращалось в навязчивую идею, вызывало чувство неполноценности. Он непременно должен увидеть Парандзем — для него это вопрос чести и достоинства. Мужского достоинства.
Он хотел во что бы то ни стало понравиться Парандзем, произвести на нее впечатление мудрого государственного мужа, доброго, человечного, обаятельного и смелого царя; это было желание, никогда отроду не посещавшее его.
Первым долгом он хотел понравиться себе, внушить себе, что он не лишен всех этих добродетелей. Ибо никак не мог избавиться от того, под собольим покрывалом перенесенного добровольного унижения, которое хоть и поослабло после обильной рвоты, но не исчезло вовсе.
В назначенный час Парандзем не явилась. Минуло полчаса, час, два часа. Она не пришла.Он чуть было не разгневался, чуть было не рассвирепел: какая-то там княгиня пренебрегает его приглашением и вместо того, чтобы посчитать это приглашение за великую честь, до конца своих дней с гордостью хранить о нем память и ле-
леять как драгоценнейшее свое сокровище, - вместо этого она смеет не подчиниться его приказу. Неважно, что это приглашение. Неужто ей не известно: приглашение царя суть приказ. И когда царь любит кого-то, это тоже приказ. И когда бранит - опять-таки приказ.
Но поди ж ты, дерзость Парандзем не вывела его из себя, а пришлась по вкусу. Уж если она и в страдании не желает оставаться обыкновенной женщиной, простой хранительницей домашнего очага, если превращает свое обаяние в средство самозащиты, чтобы стать невидимой, недосягаемой для врагов и, меняя, как зверь, окраску, приспособиться к среде, и уж если он принимает и ценит такого рода странности, то подавно должен принять и оценить и этот ее шаг.
И ему пуще прежнего захотелось встретиться с Парандзем.Слуги сообщили, что она уже готова отбыть в Сюник, а сейчас пошла на кладбище - попрощаться с мужем.Немедленно, без долгих раздумий и колебаний царь покинул свои покои, миновал устланный коврами коридор, спустился по мраморной лестнице и, заслышав шаги, на миг притаился за колонной. Неторопливо переговариваясь, мимо него прошли и исчезли вдали двое слуг. Царь оставил свое убежище и не через главный вход, а через заднюю дверь, чтобы его не заметили и не увязались следом телохранители, выбрался во двор. Он мог бы, конечно, прогнать телохранителей, но все равно чувствовал бы за спиной их невидимое присутствие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50