А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Нет ведь, не спрашивал. Где это видано: кто-то делает глупости, а ты отвечай! Вот иди и отвечай за мои глупости. Я, по-твоему, не глупил? Сколько угодно! А страдал кто-нибудь из-за этого?
— Клянусь тебе... Я скоро верну.
Лучше сквозь землю провалиться, чем выслушивать эти попреки. Он молил бога, чтобы. Анак плюнул и ушел. Больше надеяться было не на что. Сам он уйти не мог, Анак же, как на грех, не уходил. Пускай не одалживает, пускай они живут впроголодь, пускай считают дни до праздников, только бы ушел. А тот не уходил.
— Откуда у меня деньги? — оскорбился Анак.— Я ведь, как и ты, сбежал от господина. Забыл, что ли?
Но ведь Бабик зачастую обращался к нему за помощью, и Анак никогда не отказывал. Теперь-то что стряслось, подмывало спросить Бабика, но сосед держал себя так, что, напомни он ему об этом, Анак оскорбился бы пуще прежнего.
— Я всегда отдавал долги вовремя, — как-то виновато бормотал Бабик, будто сознаваясь в тяжком преступлении.
— И угораздил же нас бог поселиться рядом,— неожиданно мягко сказал Анак и положил руку Бабику на плечо. — Легко, по-твоему, смотреть, как у тебя под боком кто-то голодает ?
— В последний раз, - набрался духу Бабик, и в глазах у него мелькнула надежда. — Клянусь чем хочешь... Только помоги мне нынче.
— Ну ладно, так и быть, - вздохнул Анак и, недовольный собой, добавил: — Ты ведь знал, что я уступлю.
— Спасибо! — Бабик осип от волнения. — Спасибо! У тебя доброе сердце.
— Куда ж мне деваться, коли ты на меня насел, — рассердился Анак. — Хвать за горло — и ни в какую. Я что же, не человек?
— Никогда не забуду, сколько ты сделал мне добра. Мы всей семьей будем благословлять тебя...
— Долг можешь не возвращать. Все одно — потом опять возьмешь. Еды я тебе тоже дам. Пускай будет про запас. Дети же не виноваты, что у отца короткий ум. — Анак немного помолчал, давешней горячности как не бывало; в речах и жестах сквозила удивительная безучастность ко всему... Он нехотя зевнул и опять начал растягивать слова: — Знаешь, что мне пришло в голову? Ты бы не хотел у меня поработать? Помочь мне, помочь...-После каждого вопроса он подолгу молчал, будто нить его мыслей прерывалась и он кое-как подыскивал, что сказать. - Достроишь дом. Станешь обрабатывать землю. Задавать корм скоту. Поди знай, что еще, мало ли дел в хозяйстве... Вроде бы хорошо придумано, а?
— Но это же запрещается законом,— обеспокоился Бабик и перешел на шепот.
— Тебе виднее, - нарочито громко - громче обыкновенного - проговорил Анак, внушая, что в его предложении нет ничего предосудительного. - Хочешь, подумай. Неволить не буду.
— Но ведь... если прознают, и меня из города выгонят, и тебя.
Бабик побледнел. Сердце заколотилось часто-часто. Будто его поймали на месте преступления, и поймал не кто иной, как Анак. Анак только что ему удружил, и на нем не могло быть никакой вины. При этом дружеской услугой было не столько согласие одолжить денег, сколько намерение вывести Бабика из унизительного положения. Нет, во всем виноват он сам, он один, Анак тут ни при чем. А если проведает помощник градоправителя, который собачьим своим нюхом неизменно чует, где творится беззаконие? Да, благодаря этому помощнику в Аршакаване царит безупречный порядок, но горе тем, кто угодит ему в руки. Бабик боялся его больше всего на свете.
— Я ж не говорю, чтобы ты служил мне на глазах у других, - с ленцой улыбнулся Анак и недовольно, очень недовольно закатил глаза, точно его просили, точно его упрашивали. — Тайком... Тайком...
— А если узнают? — почувствовав в своем вопросе уступку, струхнул Бабик.
— Узнают, скажешь — соседи. Ежели и мы не поможем один другому, кто же тогда поможет?
Анак возлагал надежды на то, что своекорыстное использование чужого труда в Аршакаване не только воспрещалось, но и сурово каралось. Как ни странно, это-то и было спасением. Строгость закона и суровость наказания убаюкивали чиновников, усыпляли их бдительность. Никому и в голову не приходило, что кто-нибудь безрассудно отважится нарушить закон. Даже помощник градоправителя об этом не пронюхает.
— Согласен, - выпалил Бабик, чтобы лишить себя времени на раздумья.
— Ясное дело, другого выхода у тебя нет, но куда ты опять торопишься? - упрекнул его Анак. - Ступай поразмысли, с женой посоветуйся, послушай, что она скажет.
— Нет, нет, я согласен, — неведомо на кого осерчал Бабик.
— Беда тебе с твоим коротким умом. — Анак обнял Бабика за плечи и, хотя они были сверстниками, с отеческой укоризой покачал головой. — Не наплодил бы столько детей, не ришлось бы тебе опять гнуть спину на другого. Мне ли не нать, до чего это тяжело. Забыл, как мы с тобой мучились? х, Бабик, Бабик...
И Бабик почувствовал себя глубоко виноватым и перед наком, и перед своей семьей.
Глава двадцать седьмая
Самым тяжелым ударом для Олимпии стало наступление зимы. Окно завесили почти не пропускающей света телячьей шкурой, пропитанной растительным маслом, и все связи царицы с миром оборвались. Одиночество получило определенные очертания и объем — очертания и объем ее покоев с четырьмя стенами и потолком. Даже служанки и горничные, словно натянувшие на себя одинаковые личины, сами того не ведая, зеркально отражали ее одиночество.
Роскошные одеяния и ослепительные украшения больше не тешили Олимпию. День за днем она надевала один и тот же наряд. Предала полному забвению высокое положение и богатство отца, поначалу служившие ей защитой. Не было уже и ожиданий. Прежде она по крайней мере обнадеживала себя, а ночами, свернувшись клубком в постели и затаив дыхание, прислушивалась к изредка доносившимся из коридора шагам. Да, царь не шел. Но поочередная смена далекой надежды и близкого разочарования хоть как-то заполняла ее жизнь. Теперь же не оставалось ничего, кроме совершенного безлюдья и пустоты.
Подчас ей хотелось сделать с досады что-нибудь, из ряда вон выходящее: привести покои в порядок, вытереть пыль, взяться за вышивание или шитье. Однако это до такой степени не подобало царице, что она и сама стыдилась потаенных своих желаний.
Не отдавая себе в том отчета, Олимпия начала грубо обращаться с горничными и служанками. Выговаривала им из-за ничтожнейшей провинности, придиралась к любому пустяку, вмешивалась в дела, в которых ничего не смыслила, скандалила, грозила наказаниями. Эта тихая, кроткая женщина, которая прежде принимала услуги со смущением, стала теперь для горничных сущей напастью. Одна ее тень наводила на них ужас.
Мало-помалу Олимпия свыклась с дурной славой, которая даже пришлась ей по вкусу; жесткость и бессердечие как-то утоляли жажду жизни. В тесных границах своей власти, не распространявшейся дальше ее покоев, она была самоуправным деспотом, а в подданных ходила горстка безответных женщин.
Внезапно, бог весть как и когда, Олимпия возжелала бурной деятельности, она покинет пределы своих палат и, сполна используя права царицы, займется политикой, будет устраивать приемы, общаться с армянской знатью, пригласит из Византии актеров, смягчит и разрядит обстановку этого
грубого, варварского дворца. И непременно с помощью императора поставит мужа на место. Она напишет Констанцию длинные, исполненные горечи письма, пожалуется на царя армян, попросит уладить их супружеские отношения. Она сблизится с противостоящими царю нахарарами, подробно разузнает их настроения и намерения и сообщит об этом императору. Как истинная византийка, для которой превыше всего — благо отечества. Посмотрим тогда, посмеет ли царь не юлить и не лебезить перед ней, не замечать изумительного ее тела, не объясниться ей в любви? И пусть дерзнет не изгнать двух других жен, не удалить их - одну из дворца, а вторую - и вовсе из страны. В конце концов за спиною царицы — могущественная держава, не считаться с которой может только сумасшедший. Неужели царь полагает, будто венценосная супруга так скоро его простит, так скоро забудет, как он пренебрегал ею? Ему еще предстоит немало помучиться, искупая одну за другой свои провинности, прежде чем царица сжалится и простит его.
Но Олимпии не повезло. Возвращаясь из Антиохии, император Констанций тяжело заболел в пути и умер в кили-кийском городе Тарсе. Ненадолго пережил своего брата, жениха Олимпии. Положение царицы стало шатким. Преемники Констанция, судя по всему, и думать о ней забыли. Это было заметно уже по тому, что нахарары — приверженцы Византии, которые, случалось, наведывались в царицыны покои, разом прекратили свои посещения. Олимпия поняла, что никому больше нет до нее дела. Нужно было найти выход. Но каким образом, с чьей помощью? Поразмыслив, прикинула все «за» и «против» и пришла к заключению, что единственная ее надежда — опять же царь. Хороший или плохой, он все-таки ее муж. Человек, без сомнения, благородный, царь не допустит, чтобы кто-либо хоть пальцем до нее дотронулся, обидел ее или причинил вред. Но что же доказывало благородство царя? Уж не то ли, что он совсем не обращал на Олимпию внимания? А может, то, что ни разу, пусть для виду, не полюбопытствовал, каково ей живется, или, может, то, что никогда не усаживал ее подле себя на престол, по праву принадлежавший царице? Нет, и в самом деле, что же доказывало его благородство? Главным доказательством, которого не опровергнуть никакими доводами и никакой логикой, была ее любовь. Доказательство чрезвычайно простое и чрезвычайно весомое. Она любила царя, и поэтому — именно поэтому — царь был добродетелен. Вот так она любила своего почившего жениха, Костаса. Он был для нее образцом человеческого благородства. По
этой части у Олимпии тоже имелось своеобразное доказательство. Она умела наблюдать себя со стороны. И потому никогда не утешалась самообманом. Прекрасно знала, чего она стоит, и не пыталась таить от себя свое уродство. И если Костас полюбил ее такой, какая она есть, оценив ее внутреннюю красоту, которую Олимпия тоже не собиралась таить, значит, он был очень хороший человек. И зачем только он умер? А так просто, так бесхитростно может спрашивать лишь тот, кто пережил глубокое горе и потрясение.
После смерти императора Констанция в покои Олимпии проник страх. Она словно въяве видела — он пролез в узкую щелочку под дверью и пядь за пядью заполнил собою пространство. Она до боли отчетливо ощущала: вот он достиг ее колен, груди, горла — и она задыхается, ей нечем дышать. Первым делом она перестала докучать служанкам и горничным. Стыдно, совестно! Диву далась, как ей взбрело в голову мстить любимому человеку, якобы затем, чтоб его образумить. Страх вернул ее в естественное состояние, она вновь стала прежней женщиной, тихой и кроткой. И больше не силилась вырваться из тисков одиночества.
Она ничего не ела и ничего не пила до тех пор, пока кто-нибудь из прислуги или горничных не пробовал поданного. Ей казалось, будто найден способ самозащиты. Но через несколько недель она устала, эти предупредительные меры сделали ее жизнь совершенно непереносимой. Она положила этому конец и только тогда вздохнула более или менее легко. Отдала себя во власть провидения, и это как-то успокоило ее, избавило от всегдашней напряженности. Будь что будет. Чему быть, того не миновать. Только поскорее.
Однажды далеко за полночь, когда все живое — и люди и звери — спит глубоким сном, Олимпия, ничком лежа в постели, рыдала и незло, по привычке кляла свою участь. Ей открылась ужасная правда. Она наскучила себе самой. Наскучила — и кончено. Ей опостылели ее горести, страдания, ожидания, страхи и вообще все.
Оттого она и рыдала, что пала в собственных глазах, что ею овладело нелепое это чувство — отчуждение от себя. И вдруг заметила тень. Ее объял ужас, померещилось, что отчуждение от себя усугубляется — вот уже и тень отделилась от нее и разгуливает на свободе. Издав сдавленный крик, она вскочила.
Слава богу, тень пока что была при ней. А у ложа стоял человек. Царь, ее супруг.Олимпия, которая, ожидая его день и ночь, прислушивалась к любому доносившемуся из коридора шороху, и при-
слушивалась настолько внимательно, что подчас казалось, будто шорох возникал из этого ее внимания, сегодня Олимпия, как нарочно, не расслышала доподлинных шагов, доподлинного скрипа двери.
Появление царя было до того, внезапным, что Олимпия не успела обрадоваться. Она смотрела на него опухшими от слез глазами, как смотрел бы на своего спасителя заблудившийся ребенок. Прижалась к стене, потому что, боясь приписать чудесное это появление своим видениям и грезам, хотела прикоснуться к чему-нибудь осязаемому, вещественному.
Царь пришел как нельзя более кстати. Пришел убить ее скуку. Примирить ее с самой собою, вернуть ей ее самое. Покончить с этим нелепым отчуждением. Она спасена. Жаль только, что вот уже несколько часов ей досаждает острая резь в желудке и тошнота. Но она справится с недомоганием, не хватало еще в такой день позволить невезению, как и всегда, сыграть с ней злую шутку.
Царь медленно и бесцельно вышагивал по комнате, рассеянным и туманным взглядом глядел по сторонам, без всякой надобности трогал какие-то вещи, словно проверяя, достаточно ли они прочны. Потом, будто между прочим, покосился на Олимпию, которая, украдкой утирая слезы, старалась привести себя в порядок.
Вот так, позабыв про сон, он задумчиво бродил по всем трем этажам дворца, спускался и подымался по лестницам, расхаживал взад и вперед по пустым коридорам и в опочивальню Олимпии зашел только потому, что заметил под дверью свет. Не думал, не гадал, кого там встретит. Просто его непроизвольно потянуло на свет.
Страна ускользала из рук. Ночами же эта истина, как и всякая иная, становилась еще очевидней и непреложней. Вместо того чтобы выступить перед лицом опасности сплоченно и заодно, влиятельные нахарары отвернулись от него. Не только Меружан Арцруни и Ваан Мамиконян, но и прочие недостойные. Чуть ли не все области отпали от царя, кое-кто из владетельных князей даже отгородился от Армении крепостными стенами. Остались срединные земли.
Царь сел на диван спиной к Олимпии и, словно пытаясь вспомнить, как он здесь очутился, вперил немигающий взгляд в пространство. Первый раз он переступил порог этих покоев, и завлекла его сюда узкая и светлая полоска под дверью, костром горевшая в сплошной темноте.
— Раздевайся, — сказал царь.
Олимпия не поверила своим ушам. Невольно подалась вперед. Нет, она не ослышалась, после стольких мук она просто не могла ослышаться. Его голос еще звучал в комнате, и это эхо уже никогда отсюда не выветрится. Два одиноких человека утешат сейчас друг друга, а может статься, без слов поймут один другого и заключат молчаливый союз. А двое — это не так уж мало. Особенно если один из них — мужчина, а вторая — женщина. И тем паче если эти мужчина и женщина — супруги. Это уже сила, большая, очень большая сила, которой невозможно противостоять.
Растерявшись от радости, Олимпия кивнула: она, мол,, немедля исполнит его повеление,— хотя царь сидел к ней спиной и не мог заметить кивка.Она умела наблюдать за собой со стороны и сейчас опять словно раздвоилась. Вот она бросается к царю, падает перед ним на колени, целует его руки и без умолку говорит. Слова текут бурной и многоводной рекой, то бессвязно, то сливаясь друг с другом и придавая смысл своему единству, то захлебываясь в гортани и не выбираясь наружу.
Она рассказывает о своей жизни, отчего-то смеясь в самых грустных местах и обрывая смех поцелуями, а говоря о теперешнем своем счастье, грустит. При этом ее поцелуи невинны, она целует не как жена, а как сестра, как товарищ по судьбе, товарищ по несчастью.
Она отчетливо видела эту картину, слышала свой голос — и верила, безгранично верила. Но и удивлялась тоже: отчего она в одиночестве стоит у стены и, вместо того чтобы соединиться с другой, настоящей своей половиной, медленно, словно священнодействуя, раздевается? И жаль, что эта вторая, которая не участвует в идущем рядышком искреннем и откровенном разговоре и совершенно обнаженная стоит на холодном мраморе, жаль, что она не видит себя. Не то узнала бы, как прекрасна сейчас царица. Ее стройный стан излучает внутренний свет и распространяет кругом благоухание
счастья.Она с замиранием сердца ждала, что царь вот-вот встанет и они вверят друг другу свое одиночество. И будут одиноки вдвоем.Однако приподнятое ее настроение омрачала резкая боль, вновь пронзившая тело. И вновь ее затошнило. Быть может, на сей раз от радости ? Быть может, она давно отвыкла от радости и та выражается теперь столь необычным образом?
А углубившийся в раздумья царь неподвижно сидел на диване, начисто забыв о существовании Олимпии. И опять, согласно закону ночи, он стоял перед лицом правды. Взбунтовались царские вотчины в Атрпатакане. Несколько князей перешло к императору. Подняли голову мары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50