А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Удастся ли достойным образом перенять его бедность, обездоленность, невезучесть, униженность? Да хотя бы и вон ту старательно и опрятно поставленную латку на рубахе? Достанет у него сил или же нет? Выдюжат его плечи или же согнутся? И все это — взамен своего жалкого счастья и благополучия.
Гнела била дрожь. Холод погасил в нем никчемное его рвение. И, стоя в чем мать родила, он вдруг почувствовал себя несчастным. Он любил Парандзем. Боялся царя. Тосковал по прошлому. Ненавидел свою свободу.
Он быстро снял нижнюю рубаху, хотя поначалу и не собирался этого делать. Тачат столь же безотчетно последовал его примеру и стянул через голову свою. Оба они теперь были совершенно голые. Подите разберите, ученые, мудрецы, философы всего мира, подите разберите, кто из нас господин и кто слуга. Вот праведнейший миг нашей жизни. Только теперь мы веруем в бога. Только теперь вправе молиться. И только теперь наша молитва достигнет господня слуха.
Они обменялись исподним, хотя для перемены ролей хватило бы и верхнего платья. Но чтобы освоиться в новой роли, важно не столько верхнее платье, сколько то, что непосредственно касается тела.
Надев рубаху Тачата, он разом ощутил неведомый дух, неведомую жизнь и судьбу; поежился, как от щекотки, и ему почудилось, что это — новое крещение. И он понял: свобода неизбежна.
Он снова усмехнулся, ибо его раздумья шли не на пользу Тачату, а по-своему смягчали предстоящее ему самому, утешали, снимали боль, одурманивали...
— Имей в виду, тебя и правда убьют.
— Знаю, князь.
— Снесут голову.
— Знаю, князь.
— Почему же ты не бежишь?
— Я твой слуга, князь.
Эти слова прозвучали так бесстрастно, что им невозможно было не поверить. И отчего, собственно, не верить? Разве не повторяли они зловещим образом то, на чем Гнел и сам, бывало, настаивал? В чем-то он и его слуга были одинаковы. Оба они подчинили право повиновению. Оба превратили повиновение в право. И настаивали на этом праве.
Он смеялся, припоминая мучившие его давеча сомнения, когда все казалось безнадежно запутанным клубком.Тогда как имелся простой выход, о котором зачастую даже не думаешь, но к которому можно прийти через величайшее страдание: не явиться на вызов, не дать себя обмануть, не умирать... бежать. Но этот не убежит, не найдет простейшего выхода, не узнает, как легко натолкнуться на бесхитростное, немудрящее решение. Потому что Гнел подло затруднил ему путь. Лишил страдания. В самом же начале подсказал решение.
— Бейся, доблестно бейся, не позволяй прирезать себя, как барана. Не опозорь моего имени.
— Не беспокойся, князь.
— Умирать скверно. Это ты тоже знаешь?
Нужно сказать все. И сразу же. Лишь бы не допустить, чтобы эти мысли пришли Тачату в голову. Не допустить, чтобы он дошел до них своим умом.
— Знаю, князь. Я видел смерть отца. И матери. Дозволь мне ехать.
— Теперь князь — ты. Забудь, что ты слуга. И никогда не вспоминай.
— Знаю, князь.
-— На тебе лица нет. Ты должен избавиться от страха.
— Не могу, князь.
— Сможешь. Я тебя сам избавлю.
— Дозволь ехать, князь.
— Не говори «князь».
— Не буду, князь.
— Ударь меня, — внезапно приказал Гнел.
— Не могу, князь,— ответил Тачат в смятении.
— Кому сказано, ударь!
— Ради бога, дозволь мне ехать... — Тачат опустился на колени. — Я не опозорю тебя... Не осрамлю...
— Верю. И вполне тебе доверяю. Но ты не выдержишь,
Тачат. Сбежишь в последнюю минуту. — Он схватил его за ворот и грубо тряхнул. — Страх пересилит.
— Не надо, князь... Не заставляй...— На глазах у юноши выступили слезы. — Не могу! Не могу! Не могу!
— Болван! Сказано тебе, ударь!
Подчиняясь, Тачат медленно замахнулся, но рука так и зависла в воздухе.
— Бей! — в бешенстве крикнул Гнел.
Раздался звук оплеухи. Куда более крепкой, чем та, которую способен был отвесить Тачат. Следственно, это не сила, а снова страх. Сила, порожденная страхом и превзошедшая возможности этого человека.
Гнел схватился за щеку и улыбнулся. Щека горела от боли. Улыбнулся и Тачат. Долгой и растерянной улыбкой.Они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга с нежностью, дружелюбием и глубоким сочувствием. Тачат — одетый по-княжески, Гнел — как слуга...
Они сострадали и сочувствовали один другому, поскольку обоим казалось, что тот, второй, обманут. Гнел посылал Тачата на смерть вместо себя. Как же не счесть его обманутым? А Тачат сбывал Гнелу свое горестное и мрачное прошлое, голод и недоедание, бесчисленные унижения, безотрадные воспоминания, тщетные мечты, всю свою тяжкую жизнь. Так как же не думать, что это именно он провел и одурачил князя?
Не проронив ни слова, Гнел подошел к коню и принялся его отвязывать. Почему Тачат идет вместо него на смерть? — опять задался он вопросом, уже вроде бы исчерпанным. Потому, что жизнь господина дороже жизни слуги. Ясное и вразумительное объяснение. Есть господин, и есть слуга. Разделение самоочевидное, как разделение дня и ночи. Железная логика, неоспоримая, как противоположность холода и жары. Но не перешел ли слуга, ударив господина, неких священных границ, не сделал ли для себя открытия, что господина все-таки можно ударить, хотя бы даже умозрительно, хотя бы даже сугубо отвлеченно. У него мелькнула эта мысль, конечно же мелькнула. Избавляя слугу от страха, принуждая его забыть о своем происхождении и заставляя, пусть на несколько мгновений, почувствовать себя князем, не избавил ли его Гнел тем самым от всякого страха перед господином? Не достиг ли, в сущности, обратного результата? Увидев, что его незыблемые представления о господах и слугах рухнули, Тачат запросто мог воротиться с полдороги да вдобавок еще на славу потешиться над князем. Гнел обернулся и обнаружил, что Тачат, улучив минуту,
потихоньку ухватил не замеченный им прежде камень и тащит его к собранной уже груде.Он деловито приблизился к Тачату и закатил ему увесистую пощечину.
— Чтобы впредь неповадно было поднимать руку на господина, — серьезно и спокойно пояснил он.
Вскочил в седло, тронул коня и ускакал, оставив ошарашенного Тачата в одиночестве. Минутой раньше тот по крайней мере знал, для чего взялся за камень. А теперь не знал уже и этого.
Глава девятая
Что это творится в стране смуглолицых, не высоких и не низкорослых, орлиноносых армян? Что это за кутерьма? С чего это они снуют, точно муравьи, что они все вместе затеяли? Во время войн их частенько видели объединившимися, сплоченными, но в мирные дни — никогда. У каждого армянина было свое крохотное царство, своя лачуга и многочисленная семья, своя корова и овца. И ни один армянин не соглашался с мнением другого, не соглашался загодя, еще этого мнения не услыхав. Каждый считал, что все прочие живут и рассуждают неверно. Так думал не только любой армянин в отдельности, но и деревня о деревне, область об области, страна в целом о соседних странах... Так или иначе — зачем, во имя чего было им объединяться, ведь нищета и несчастья лишь разъединяют людей. Выходит, что-то изменилось. Но что? Должно быть, на армян пахнуло духом счастья. Где это, однако, слыхано, чтобы счастье шло косяком и одаряло каждого?
В Армении строился новый город.Ни одного города не строили еще армяне с таким пылом и усердием, никогда прежде не переносили лишений столь безропотно, никогда прежде армянин не верил так и не мечтал, никогда прежде не любил так соотчича, никогда прежде не благословлял так царя. Ибо до сих пор он строил для других, теперь же закладывал свой собственный город. Носящий имя царя, но принадлежащий тому, кто строит.
Тысячи людей, каждый со своим ремеслом, нравом, привычками, жизнью, сбрелись сюда со всех концов страны, и тысячи этих судеб скрестились и переплелись, чтобы стать единой общей судьбой. Десятки свычаев и обычаев, десятки разных выговоров одного звука, десятки разных названий одной вещи, десятки глаз с отпечатленными в них разными картинами природы, десятки разных одежд и песен — все
это перемешалось, чтобы люди мало-помалу начали жить на новый лад, говорить на новом наречии, приспособляться к новой природе, носить одинаковые одежды и петь одни песни.Возводился город Аршакаван.Город обнесли оградой, обозначавшей его границы. Никогда прежде свобода и счастье не были в Армении так осязаемы и определенны и уж во всяком случае — так очевидны и наглядны. Иной раз человека мороз подирал по коже, мурашки бегали по спине: шутка ли, в двух шагах от него пролегала четкая граница между добром и злом. Точно отворялись одни за другими врата потустороннего мира и ар-шакаванцу внятным, доходчивым языком объясняли загадку бытия; тайны жизни становились вдруг детскими картинками, простейшими, односложными словами, и вот еще одна дверь, еще один миг — и люди поймут, для чего они рождаются и страдают. Они приходили в Аршакаван группами и у самых городских ворот, как ветхое, ни на что не годное тряпье, как осевшую на одежке пыль, оставляли бедственное свое прошлое, свои муки, бессчетные унижения и голодные ночи. И поскольку имелась ограда, то словно бы въяве виделось, что за ней, этой границей, громоздились друг на друга горести, от которых тянуло тяжелым, густым смрадом, смахивавшим на вонь из отхожего места...
Ограда была низенькая, кое-где сколоченная из кольев, кое-где сложенная из камней; кое-где ее заменяла земляная насыпь, а кое-где — канава. Вдоль ограды растянулась цепочка стражников, охранявших рубежи города.
Что ни день, являлись сотни беглецов. Являлись измученные и истерзанные, миновав множество опасностей, когда их жизнь висела на волоске. Кое-кто, ступив за ограду, замертво падал наземь и засыпал, расцвечивая и украшая во сне еще не вкушенные свои восторги.
А многие приносили с собой тела близких. Это были те, кто столкнулся в пути с воинами и вступил в бой. Если беглецы выходили победителями, то брали тело погибшего брата, жены или ребенка, удлиняя тем самым дни своих скитаний и увеличивая число опасностей. Они приносили тела убитых с редкостным достоинством и мужеством, с глубокой уверенностью, что делается важное, чрезвычайно важное дело. И, достигнув города, они хоронили близких в таком безмолвии, с такой выдержкой, с такими строгими, бесслезными лицами, что это наводило на окружающих
ужас.Если же схватка оказывалась неравной, уцелевшие волей-неволей оставляли раненых или погибших и бежали, поминутно оглядываясь назад.Аршакаван еще не построили, но кладбище в городе уже было.
Многие из пустившихся в бега теряли по дороге друг друга и, добравшись до Аршакавана, принимались за поиски. Но попробуй-ка найти родственника в этой исполинской мешанине, в этой толпе голодных и измаявшихся, где все на одно лицо. Денно и нощно, не зная сна и покоя, люди искали, выспрашивали, бродили по улицам, путались под ногами. Сперва им сочувствовали, от всего сердца пытались помочь, но со временем число ищущих так возросло, что в конце концов к этому бедствию притерпелись и оно стало даже надоедать. Только отдельные счастливчики случайно, по прошествии нескольких месяцев, встречали кого-нибудь из родни и, когда иссякали уже слезы радости и прекращались пылкие объятия, с гордостью, как заправские аршакаванцы, задумывались о том, до чего все-таки велик их город. Беглецов становилось столько, что казалось, будто вся страна мечтает уместиться на этом клочке земли. Превратить Армению в город, а вернее — непрерывно расширяя городские границы, превратить город в страну. Границы Аршакавана и на самом деле постепенно расширялись, окружавшую город ограду чуть ли не ежемесячно отодвигали.
Ежедневно из царского дворца направлялись в Аршакаван десятки телег, груженных бревнами, глиной, песком, камнем и обильными припасами съестного. Для царева города не жалелось ничего. Крестьяне и ремесленники, не осмелившиеся бежать сами, в охотку уплачивали подати, твердо уверенные, что хотя бы часть налога достанется тем смельчакам, которые осуществили мечту остальных.
До самых глухих уголков страны волною докатилось это слово — Аршакаван, — оно проникало в глинобитные лачуги, звучало в напеваемых вполголоса песнях, во внезапных вздохах, виделось в молчаливых, угрюмых взглядах.
По дорогам шныряли воины, с подозрением поглядывая на всех, у кого две ноги и кто умеет ходить. Обычные связи в стране нарушились, люди не ездили в гости к живущим в смежной области родичам, не везли обменивать масло на зерно, излишек масла пропадал зазря, так и не превратившись в хлеб; не брали в жены девушек из соседних деревень, не выгоняли на пажити скотину, опустели большаки и проселки, стерлись следы, лесные звери потеряли страх, буйволы и лошади, волы и мулы ослабли от безделья и разленились.
Страну охватила подозрительность. Подозревали все. Подозревали всех. Воздух наполнился взаимным недоверием, загустел и отяжелел. Господа каждодневно выискивали злоумышленников — и не только на дорогах, не только в минуту бегства, но и у домашнего очага, когда людям хотелось побыть в одиночестве; подозрение вызывали обмен приветствиями двух повстречавшихся на улице селян или невесть откуда послышавшаяся песня, которая, не успев зазвучать, умолкала, испугавшись сама себя.
Главным становилось найти не тех, кто уже исхитрился сбежать — это было гораздо легче, — а тех, кто еще только вынашивал мысль о побеге, кто молча его задумывал — безразлично, осуществит он свой замысел или нет.
Махровым цветом зацвело и дало обильный урожай доносительство. Доносили соседи, друзья, свойственники, родня. Ради ломтя хлеба или собственного благополучия, из страха или в надежде свести старые счеты. Имущество тех, кого по доносу забирали, обычно доставалось доносчикам. И укоренялась, разрасталась, плодоносила клевета. Темницы были битком набиты крестьянами и слугами, тронутыми заразой преступных мыслей. Карали за сказанное и несказанное слово, за хмурый взгляд исподлобья или дурное расположение духа. И армянские селения наполнялись веселыми улыбками, шутками и праздничными нарядами. Люди стремились перещеголять друг друга, показывая возможному соглядатаю, как они счастливы. Потом, измотанные и издерганные, торопились домой, оставляя свое счастье у дверей, под присмотром собаки, чтобы кто-нибудь, упаси боже, не украл его, не стащил. И на глазах мрачнели — приходили в себя.
А заключенных становилось все больше. За решеткой оказывались родственники, друзья, соседи беглецов. Случалось и такое. Какой-нибудь бедняк жил ничуть не лучше тех, кто уже решился на побег, и мечтал податься в Аршакаван не меньше иных прочих. Мечтать-то мечтал, а духу на рискованный шаг не хватало. И он чах изо дня в день от тяжких внутренних борений, покамест зависть и досада не толкали его на донос. И, лишь оговорив закадычного приятеля или родича, он вздыхал свободно и возвращался к прежней жизни — убогой и безрадостной, зато спокойной.
Но чем больше народу бросали в узилища, тем быстрее росло население Аршакавана.И никакая на свете сила не могла приостановить строительство города.
— Возвращайся домой, Хандут... Это я, твой муж... Что ты с нами сделала... Корова меня не подпускает, так и норовит лягнуть... Не иначе, ты ей нужна... Стосковалась по твоим рукам... Сказать, о чем думаешь? С каким, думаешь, лицом я ворочусь? Так ведь? Да скажи я тебе хоть слово, попрекни хоть в чем, последним человеком буду... Иной раз приходит в голову: и чего она нашла, Хандут, в этом. Уж не хочешь ли, чтоб я его еще и по имени назвал? Чем он лучше меня? Я что, слепой, хромой, ни на что не пригодный? Я это не тебе... Я это себе говорю... Авось полегчает малость... Ну подымайся, подымайся, пошли... Ребятишки тебя ждут не дождутся... Прости, говорят, нашу мать... Может, простить, а, Хандут? Может, и впрямь простить? Что скажешь?
Коговит, большую часть которого занимали болота, ограждали со всех сторон естественные преграды — горы. Область славилась крепостью Даронк, стоявшей на перекрестке двух дорог: одна вела из Тевриза в Карин, другая соединяла Айрарат с долиной Арацани. Даронк был царской крепостью-казначейством и важным торговым центром. Область славилась также озером Гайлату и зарослями камыша. Не маловато ли? Чем гордиться бедняге коговитцу и чем украсить скудную свою жизнь? Камышом? Болотами? Одного Даронка не хватит на всех, ему не утолить мечтаний бедняка. И вот бог наконец смиловался и шепнул на ухо армянскому царю: жаль коговитцев, они как-никак тоже армяне, возведи на их земле город, пусть одна его оконечность смотрит на Масис, другая — на Тондурек...
Глядя на горы, армянин чувствует себя в безопасности. Чувствует себя защищенным от ветров, от суеты и хлопот, неизбежных при общении с новыми людьми, от врагов. И рубит сук, на котором сидит, ибо забывает о горных перевалах. Забывает потому, что они не мозолят ему глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50