Надо бы добавить еще что-нибудь этакое, покрепче, подумал Тербер, а то жидковато.
– Одно тебе могу сказать: сколько служу в армии, такого раздолбая на месте старшины не видел ни разу, – заключил он. Нет, не прозвучало, слабо.
Доум молчал.
– Ладно. Чего стоишь? Проваливай. Можешь до обеда гулять, все равно от тебя толку как от козла молока.
– Спасибо, старшой, – сказал Лысый.
– Катись к черту, – огрызнулся Тербер, сердито глядя ему вслед. Задев широченными плечами за оба косяка и почти коснувшись головой притолоки, Доум вышел из канцелярии. Лысый Доум, муж толстой, неряшливой, сварливой филиппинки, отец целого выводка сопливой темнокожей ребятни, тренер одной из худших за всю историю полка боксерской команды, сержант строевой службы в одной из самых завалящих рот. Старый солдат с восемнадцатилетним армейским стажем и с жирным брюхом от выпитого за восемнадцать лет пива, солдат, обреченный из-за своей темнокожей семьи до конца жизни служить только за границей. Человек, который, старательно проводя предписанную Динамитом профилактику, возглавил жестокую травлю Пруита и который сейчас так же старательно пытается его прикрыть, когда тот совершил убийство и не возвращается из самоволки. Себе-то Доум, вероятно, объясняет это какой-нибудь сентиментальной ерундой вроде того, что, мол, в роту после призыва поднавалило много новеньких, того и гляди, начнут верховодить, а стало быть, мы, «старики», должны быть заодно. И, глядя, как он выходит, Тербер словно воочию увидел опутавшую всю роту разветвленную сеть молчаливого заговора – ничего в открытую, ничего вслух, все вдруг точно ослепли, никто ничего не видит и не знает, и бороться против этого все равно что биться головой о стенку.
Если, конечно, ты хочешь бороться, сказал он себе. А ты не хочешь. Тюрьма нравится тебе не больше, чем им. Тюрьма никому не нравится – кроме тех, кто там служит.
Что ж, подумал он, значит, он все-таки решился. Терпел, терпел, а потом – раз! – и готово. Ты же сразу понял, что он этим кончит.
– Розенбери! – заорал он.
– Да, сэр, – спокойно ответил Розенбери, все так же неслышно работавший с картотекой.
Спокойный он парнишка, этот Розенбери, очень спокойный. Пожалуй, потому он и взял его на место Маззиоли, когда того перевели в штаб полка. Выбирал себе нового писаря всю последнюю неделю перед отпуском.
– Розенбери, пойдешь сейчас в полк, заберешь там сегодняшний мусор и, пока я тут разгребаю дерьмо после Доума, разнесешь все эти никому не нужные указики и циркуляры по карточкам.
– Я уже там был, сэр, – спокойно сказал Розенбери. – Сейчас все расписываю.
– Тогда ползи в кадры. Скажешь Маззиоли, что мне нужно личное дело Айка Галовича. Давай катись отсюда, чтобы твоя морда мне тут не отсвечивала.
– Есть, сэр.
– И раз уж там будешь, принеси заодно дела всех, кого за мое отсутствие повысили или понизили.
– Личное дело Пруита вам тоже принести?
– Личное дело Пруита засунь себе в задницу! – прорычал Тербер. – Если бы оно мне было нужно, я бы тебе сказал, болван недоделанный! Ты теперь солдат, Розенбери, забыл? Ты в армии, а не на гражданке!
– Так точно, сэр, – спокойно сказал Розенбери.
– Конечно, ты по призыву и в армии временно… – хитро сманеврировал он.
– Так точно, сэр.
– …но тем не менее ты – солдат! – с торжеством взревел Тербер. – Самый обыкновенный, вонючий, паршивый солдат! Который делает только то, что ему приказывают, а когда не надо, не высовывается и дурацких гражданских вопросов не задает! Дошло?
– Так точно, сэр.
– Тогда валяй, действуй. И я тебе не «сэр»! Так обращаются только к офицерам. Дело Пруита я возьму позже. Когда мне будет нужно. Когда будет настроение и время, понял?
– Так точно, сэр.
– Мне сейчас не до Пруита. Сначала надо с остальным дерьмом разобраться, – пояснил он почти нормальным голосом.
– Так точно, сэр, – спокойно отозвался Розенбери, выходя из канцелярии.
Тербер смотрел в окно, как Розенбери спокойно шагает через двор. Ни хрена ты его не обманул! Спокойный парнишка, этого у него не отнять. Невозмутимый хранитель извечной еврейской тайны, закрытой для всех, кроме членов той же секты. Может быть, даже и для них закрытой, поправился он. Небось все мгновенно соображает, но языком трепать не будет, насчет этого не беспокойся.
Только спрашивается, какого черта болван таращится на него, будто он вернувшийся с небес пророк Исайя? – неожиданно взорвался он. Можно подумать, он генерал армии!
Впрочем, парень не виноват. Эти новенькие по призыву вначале все такие. К тому же, наверно, слышал, что он подал на офицерские курсы. Да уж, конечно, слышал. Об этом вся рота знает. Но в отличие от остальных, которые, не найдя выхода своему удивлению и разочарованию, пускают в его адрес шпильки, Розенбери спокойно хранит все в себе, в том хранилище еврейской тайны, куда он складывает все, что слышит, видит и чувствует.
Ха, подумал он, может быть, он тебя за это даже уважает. Он же не профессиональный солдат, а по призыву.
Но этого ему никогда не узнать, спокойный парнишка Розенбери не позволит распечатать свою герметически закупоренную еврейскую тайну. Надо будет когда-нибудь все же попробовать и взломать хранилище, просто так, из спортивного интереса, чтобы посмотреть, что же там внутри.
Ничего у тебя не выйдет, сказал он себе. Он знает, что ты идешь в офицеры, а раз так, ничего у тебя не выйдет. Откинувшись на спинку кресла, он закурил – с перепоя у сигареты был очень мерзкий вкус, – и ему вдруг стало интересно, что подумал Пруит. Что он подумал, когда узнал, что Милт Тербер решил стать офицером?
Он очнулся от задумчивости, взгляд его стал осмысленным, и тут он обнаружил, что смотрит на испохабленный Доумом журнал утренних сводок. Не суйся, дурак, сердито сказал он себе, не лезь! Пусть этим занимается кто-нибудь другой.
И все-таки, Тербер, что ты придумаешь? Ты ведь должен что-то сделать.
По нынешним временам из этой дубины Доума может выйти неплохой старшина. Ему бы только научиться грамотно говорить, а все остальное вполне годится. Тупая башка! – распсиховался он, запирая журнал в стол. Вот уж действительно, тупее немца может быть только тупой немец!
Он наверняка сумеет прикрывать Пруита дней десять или даже две недели. Если, конечно, не возникнет ничего чрезвычайного или неожиданного, например, назначат маневры. Ежегодные маневры должны начаться довольно скоро. Но если не отмечать его в сводках хотя бы дней пять, это его тоже здорово выручит, когда он вернется. А что вернется, можно не сомневаться. В самоволку сверхсрочники иногда уходят – да, бывает. Но сверхсрочники не дезертируют.
И не потому, что им не хочется, думал он, а потому, что не могут.
Если парень завербовался на тридцать лет, куда ему, к черту, податься?
Военная полиция может, конечно, затеять расследование, но вряд ли. Ни для армии, ни для тюрьмы Толстомордый Джадсон не представлял особой ценности. Таких, как он, в любой части по центу за пучок. В каждой роте есть минимум один свой Джадсон, а обычно даже больше. Нет, военная полиция вряд ли пришлет в роту своих людей. Но если, паче чаяния, это произойдет, лично он подстрахован. Если они заявятся, он только в этот день и обнаружит, что Пруита нет в роте. И что бы они там ни доказывали, страховка у него надежная – он был в отпуске. Пусть отдуваются эти два идиота, Чоут и Лысый, надо же им было заварить эту кашу! Если вся рота по такому случаю внезапно оглохла и ослепла, можно не волноваться. Никто не стукнет; Доум и Вождь будут молчать как могила, единственный риск – Айк Галович, но кто станет слушать старого придурка, разжалованного за несоответствие? Да Айк и сам не осмелится раскрыть рот перед лицом такой оппозиции.
Удовлетворенный этими выводами, он раздавил в пепельнице недокуренную, мерзкую на вкус сигарету – курить ему и без того не хотелось, – чуть поколебавшись, встал из-за стола, прошел к картотеке, достал из шкафчика бутылку, на которой перед отпуском предусмотрительно отметил уровень виски химическим карандашом, и щедро опохмелился из горлышка.
Виски явно был наполовину разбавлен.
Какая зараза посмела? Неужели этот тихоня Розенбери?
Нет, конечно, не Розенбери. Скорее всего, Доум, лысый гад, язви его в душу!
Он отхлебнул еще – одна вода, не берет! – и снова сел за стол, так и не сняв с себя грязный, мятый, но, что ни говори, шикарный стодвадцатидолларовый молочно-голубой костюм, выбранный им после долгих сомнений как наиболее соответствующий отпускной идиллии. Человек раз в жизни захотел несколько дней отдохнуть, а чем его потом встречают! Мало того, что нахалтурили с утренними сводками, еще и виски ему разбавили! Ну и люди пошли! Ни одной сволочи нельзя верить!
Даже самому себе.
Отель – его там называли «пансионат» – стоял высоко на склоне хребта Кулау над долиной Канеохе, там, где гряда отступала к западу, освобождая место для горы Нуану-Пали. Он выбрал этот отель не случайно: во-первых, здесь красиво, а во-вторых, на Оаху это было, пожалуй, единственное место, где они могли чувствовать себя в безопасности и не бояться, что их выследит какой-нибудь глазастый мерзавец вроде Старка. Они перевалили через Пали на взятой напрокат машине сразу после того, как он снял Карен с парохода, на который ее посадил Хомс, полагавший, что благополучно проводил жену на остров Кауаи в гости к сестре. Прямо как тот водопроводчик из анекдота: муженек за дверь, а он шасть с черного хода! Он еле успел снять ее с этого идиотского корыта, потому что Хомс слишком долго болтался у причала и трап уже начали убирать.
Они и раньше катались с ней по Пали, Карей любила эту дорогу. В этот раз он на перевале притормозил и показал ей их отель – вернее, пансионат, – далекий силуэт в голубой дымке на крутом склоне по ту сторону долины. Отель – вернее, пансионат, – предназначался исключительно для туристов, но классом не уступал «Халекулани», так что про его существование знала только туристская элита. Ему довелось один раз побывать там – давно, еще когда он возил на катере туристов на ночные прогулки к побережью Молокаи. Поэтому он и знал, что есть такое местечко. Он заранее туда позвонил и забронировал на четвертом (последнем) этаже двухкомнатный угловой номер с большими окнами, одно из которых выходило на темнеющий за долиной океан, а другое на горы. Он хотел быть заранее уверен, что на этот раз все будет идеально. На этот раз он не оставит внешнему миру ни единой лазейки, думал он. Красота там была необыкновенная. К тому же на отшибе, народу почти никого, и все очень изысканно. Нет, правда же, отличный отель – вернее, пансионат. Пансионат «Халейолани». В переводе «Халейолани» означает «Поистине райский уголок». В долине Канеохе всегда ветрено, но вокруг много больших деревьев, так что ветер – хороший повод, чтобы укрыться под одним из них. И еще при отеле большой сад. И можно брать напрокат лошадей. На этот раз все должно быть идеально. На этот раз внешнему миру не будет оставлено ни единой лазейки. На этот раз он наглухо замурует все щели, чтобы обыденная жизнь не просочилась в идиллию раньше времени.
Прежде всего она пожелала узнать, откуда ему известно про такое изысканное и дорогое убежище. Он что-то ей ответил, уж и не помнит что, но какая разница? С этой минуты тон их отношений был задан на все десять дней.
Они постоянно заставляли друг друга за что-нибудь расплачиваться. Ах, ты меня унизил?! Сейчас и я тебя унижу! Раньше была другая схема: ты возводишь на пьедестал меня, а я – тебя. Любовь была шедевром, созданным их руками, но этап созидания кончился, и теперь было: ты ниспровергаешь меня, а я – тебя!
Заставил меня так его полюбить, что сбежала из дома и оставила ребенка под присмотром черномазой горничной – теперь пусть расплачивается!
Заставила меня так ее полюбить, что удрал в отпуск и бросил роту разваливаться в лапищах Доума – пусть расплачивается!
Сделал из меня шлюху – расплачивайся!
Сделала из меня офицера – расплачивайся!
За все десять дней они по-настоящему отдохнули друг от друга только один раз, в тот вечер, когда поехали на луау.
Если, конечно, не считать минут расслабления после хорошей дозы виски. В первый же день он купил в городе ящик «Харпера», и она изругала его на чем свет стоит, но потом, замурованная в восьми роскошных стенах двух роскошных комнат, сама же выпила не меньше половины.
Он никогда раньше не видел, чтобы она столько пила. Обычно она предпочитала не пить совсем. Более того, ей не нравилось, когда он пил много. Но на этот раз она напивалась никак не меньше, чем он, и никак не реже, а его это не устраивало. Во-первых, он берег виски для себя, во-вторых, его это пугало. Жениться, а потом смотреть, как жена тихо спивается – такое ему было не нужно. Он не хотел взваливать на свои плечи вину еще и за это. Должно быть, он что-то проглядел. Должно быть, в чем-то ошибся.
Тербер снова достал из шкафчика бутылку и глотнул еще, но на этот раз не потому, что разбавленный виски плохо забирал, а чисто автоматически – сработал инстинкт самосохранения. Если бы только человек был способен сберечь хоть одну иллюзию, он мог бы сберечь и любовь. Но в том-то и заключается самая большая беда честного человека, что у него не остается никаких иллюзий.
Внезапно его осенила коварная мысль, и, вместо того чтобы спрятать виски обратно в тайник, он поставил бутылку на край стола, где она сразу бросалась в глаза. Потом откинулся в кресле – так и не переодевшись, все в том же грязном, мятом, шикарном стодвадцатидолларовом молочно-голубом костюме, – положил ноги на стол и хитро улыбнулся ни в чем не повинной бутылке. Сцепил руки за головой, устроился поудобнее и стал с надеждой ждать, когда войдет этот чикагский болван, этот несчастный еврейский адвокат, этот сукин сын Росс. Может, это он лакал тут его виски, а потом доливал водой, крючкотвор драный!
Самое малое, он меня переведет. А может быть, даже разжалует, обнадеживал он себя. Разжаловал же он старого Айка.
46
Нет бы все десять дней были как тот вечер на луау, думал Тербер, глядя на свои лежащие на столе ноги и упираясь затылком в сплетенные за головой пальцы. Ведь так должно было быть все время. На луау они побывали в восьмой день. Только отчаяние заставило его предложить ей этот выезд. И только отчаяние заставило ее согласиться. Потому что луау устраивали для туристов в центре Ваикики, и был немалый риск, что они напорются на общих знакомых. Но ни на кого они не напоролись. Поехали на луау, нашли себе там оба новую любовь и единственный раз за все десять дней по-настоящему отдохнули друг от друга.
То обстоятельство, что ее новую любовь звали Милт Тербер, а его новая любовь звалась Карен Хомс, не имело никакого значения.
Луалу было, конечно, не настоящее, а для туристов, но после пары стаканов он почти не чувствовал разницы и его перестали раздражать толстые белые морды торговцев пылесосами и аккуратно отутюженные пиджаки и брюки, белыми пятнами выступавшие из темноты, когда на них падал свет костра. Готовясь к путешествию в тропики, все туристы читали Сомерсета Моэма и соответственно увлекались белыми полотняными костюмами и платьями. Но после пары рюмок это уже не раздражало. Потому что все остальное было как на настоящем луау.
Огонь стелется по раскаленным камням на дне вырытой в песке длинной «капуахи», черный, в красноватых отблесках костра повар-«куке» закладывает в канавку слой за слоем банановые листья, и из-под тлеющих листьев в неподвижный морской воздух несутся волнами запахи, от которых рот наполняется слюной, жарится мясо «пипи ома» и кабан «пуаа», зажавший в зубах большой сочный плод «охиа», розовая выскобленная свиная кожа покрывается хрустящей коричневой корочкой, бурлят в выдолбленных тыквах крабы «хейкаукау» и гавайская похлебка «велакаукау», а тем временем начинается музыка, начинаются танцы, и ритм плясок «хула» твердит тебе: «свиная кожа и „пои“, свиная кожа и „пои“ . Перед тобой выложены плоды «пои», орехи «кукуй», соленая рыба «иа паакаи», копченая рыба «иа уахи», вяленая рыба «иа малоо», сырая рыба «иа хоу», рыба, рыба, рыба (свиная-ко-жа-и-по-и, сви-на-я-ко-жа-и-по-и ) и папайя, ананасы, «малала», мякоть сахарного тростника, но все это лишь закуска, просто так, чтобы было что жевать в ожидании настоящего ужина (свина-я-ко-жа-и-по-и, сви-на-я-ко-жа-и-по-и ).
А пламя костра трепещет бликами на смазанных жиром мускулах, на обнаженных бронзовых телах, колышущихся под деревьями «коа» в ритме гавайской «хула».
До этого она бывала только на любительских офицерских луау в Скофилде. Она никогда не видела плясунов «кане хула», мужественно-грациозных, исполненных дикарской первобытной силы и угловатой стремительности, – рядом с ними тускнеют и меркнут танцы покачивающих бедрами вахини, как тускнеют и меркнут танцевальные марафоны рядом с балетом «Видение розы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
– Одно тебе могу сказать: сколько служу в армии, такого раздолбая на месте старшины не видел ни разу, – заключил он. Нет, не прозвучало, слабо.
Доум молчал.
– Ладно. Чего стоишь? Проваливай. Можешь до обеда гулять, все равно от тебя толку как от козла молока.
– Спасибо, старшой, – сказал Лысый.
– Катись к черту, – огрызнулся Тербер, сердито глядя ему вслед. Задев широченными плечами за оба косяка и почти коснувшись головой притолоки, Доум вышел из канцелярии. Лысый Доум, муж толстой, неряшливой, сварливой филиппинки, отец целого выводка сопливой темнокожей ребятни, тренер одной из худших за всю историю полка боксерской команды, сержант строевой службы в одной из самых завалящих рот. Старый солдат с восемнадцатилетним армейским стажем и с жирным брюхом от выпитого за восемнадцать лет пива, солдат, обреченный из-за своей темнокожей семьи до конца жизни служить только за границей. Человек, который, старательно проводя предписанную Динамитом профилактику, возглавил жестокую травлю Пруита и который сейчас так же старательно пытается его прикрыть, когда тот совершил убийство и не возвращается из самоволки. Себе-то Доум, вероятно, объясняет это какой-нибудь сентиментальной ерундой вроде того, что, мол, в роту после призыва поднавалило много новеньких, того и гляди, начнут верховодить, а стало быть, мы, «старики», должны быть заодно. И, глядя, как он выходит, Тербер словно воочию увидел опутавшую всю роту разветвленную сеть молчаливого заговора – ничего в открытую, ничего вслух, все вдруг точно ослепли, никто ничего не видит и не знает, и бороться против этого все равно что биться головой о стенку.
Если, конечно, ты хочешь бороться, сказал он себе. А ты не хочешь. Тюрьма нравится тебе не больше, чем им. Тюрьма никому не нравится – кроме тех, кто там служит.
Что ж, подумал он, значит, он все-таки решился. Терпел, терпел, а потом – раз! – и готово. Ты же сразу понял, что он этим кончит.
– Розенбери! – заорал он.
– Да, сэр, – спокойно ответил Розенбери, все так же неслышно работавший с картотекой.
Спокойный он парнишка, этот Розенбери, очень спокойный. Пожалуй, потому он и взял его на место Маззиоли, когда того перевели в штаб полка. Выбирал себе нового писаря всю последнюю неделю перед отпуском.
– Розенбери, пойдешь сейчас в полк, заберешь там сегодняшний мусор и, пока я тут разгребаю дерьмо после Доума, разнесешь все эти никому не нужные указики и циркуляры по карточкам.
– Я уже там был, сэр, – спокойно сказал Розенбери. – Сейчас все расписываю.
– Тогда ползи в кадры. Скажешь Маззиоли, что мне нужно личное дело Айка Галовича. Давай катись отсюда, чтобы твоя морда мне тут не отсвечивала.
– Есть, сэр.
– И раз уж там будешь, принеси заодно дела всех, кого за мое отсутствие повысили или понизили.
– Личное дело Пруита вам тоже принести?
– Личное дело Пруита засунь себе в задницу! – прорычал Тербер. – Если бы оно мне было нужно, я бы тебе сказал, болван недоделанный! Ты теперь солдат, Розенбери, забыл? Ты в армии, а не на гражданке!
– Так точно, сэр, – спокойно сказал Розенбери.
– Конечно, ты по призыву и в армии временно… – хитро сманеврировал он.
– Так точно, сэр.
– …но тем не менее ты – солдат! – с торжеством взревел Тербер. – Самый обыкновенный, вонючий, паршивый солдат! Который делает только то, что ему приказывают, а когда не надо, не высовывается и дурацких гражданских вопросов не задает! Дошло?
– Так точно, сэр.
– Тогда валяй, действуй. И я тебе не «сэр»! Так обращаются только к офицерам. Дело Пруита я возьму позже. Когда мне будет нужно. Когда будет настроение и время, понял?
– Так точно, сэр.
– Мне сейчас не до Пруита. Сначала надо с остальным дерьмом разобраться, – пояснил он почти нормальным голосом.
– Так точно, сэр, – спокойно отозвался Розенбери, выходя из канцелярии.
Тербер смотрел в окно, как Розенбери спокойно шагает через двор. Ни хрена ты его не обманул! Спокойный парнишка, этого у него не отнять. Невозмутимый хранитель извечной еврейской тайны, закрытой для всех, кроме членов той же секты. Может быть, даже и для них закрытой, поправился он. Небось все мгновенно соображает, но языком трепать не будет, насчет этого не беспокойся.
Только спрашивается, какого черта болван таращится на него, будто он вернувшийся с небес пророк Исайя? – неожиданно взорвался он. Можно подумать, он генерал армии!
Впрочем, парень не виноват. Эти новенькие по призыву вначале все такие. К тому же, наверно, слышал, что он подал на офицерские курсы. Да уж, конечно, слышал. Об этом вся рота знает. Но в отличие от остальных, которые, не найдя выхода своему удивлению и разочарованию, пускают в его адрес шпильки, Розенбери спокойно хранит все в себе, в том хранилище еврейской тайны, куда он складывает все, что слышит, видит и чувствует.
Ха, подумал он, может быть, он тебя за это даже уважает. Он же не профессиональный солдат, а по призыву.
Но этого ему никогда не узнать, спокойный парнишка Розенбери не позволит распечатать свою герметически закупоренную еврейскую тайну. Надо будет когда-нибудь все же попробовать и взломать хранилище, просто так, из спортивного интереса, чтобы посмотреть, что же там внутри.
Ничего у тебя не выйдет, сказал он себе. Он знает, что ты идешь в офицеры, а раз так, ничего у тебя не выйдет. Откинувшись на спинку кресла, он закурил – с перепоя у сигареты был очень мерзкий вкус, – и ему вдруг стало интересно, что подумал Пруит. Что он подумал, когда узнал, что Милт Тербер решил стать офицером?
Он очнулся от задумчивости, взгляд его стал осмысленным, и тут он обнаружил, что смотрит на испохабленный Доумом журнал утренних сводок. Не суйся, дурак, сердито сказал он себе, не лезь! Пусть этим занимается кто-нибудь другой.
И все-таки, Тербер, что ты придумаешь? Ты ведь должен что-то сделать.
По нынешним временам из этой дубины Доума может выйти неплохой старшина. Ему бы только научиться грамотно говорить, а все остальное вполне годится. Тупая башка! – распсиховался он, запирая журнал в стол. Вот уж действительно, тупее немца может быть только тупой немец!
Он наверняка сумеет прикрывать Пруита дней десять или даже две недели. Если, конечно, не возникнет ничего чрезвычайного или неожиданного, например, назначат маневры. Ежегодные маневры должны начаться довольно скоро. Но если не отмечать его в сводках хотя бы дней пять, это его тоже здорово выручит, когда он вернется. А что вернется, можно не сомневаться. В самоволку сверхсрочники иногда уходят – да, бывает. Но сверхсрочники не дезертируют.
И не потому, что им не хочется, думал он, а потому, что не могут.
Если парень завербовался на тридцать лет, куда ему, к черту, податься?
Военная полиция может, конечно, затеять расследование, но вряд ли. Ни для армии, ни для тюрьмы Толстомордый Джадсон не представлял особой ценности. Таких, как он, в любой части по центу за пучок. В каждой роте есть минимум один свой Джадсон, а обычно даже больше. Нет, военная полиция вряд ли пришлет в роту своих людей. Но если, паче чаяния, это произойдет, лично он подстрахован. Если они заявятся, он только в этот день и обнаружит, что Пруита нет в роте. И что бы они там ни доказывали, страховка у него надежная – он был в отпуске. Пусть отдуваются эти два идиота, Чоут и Лысый, надо же им было заварить эту кашу! Если вся рота по такому случаю внезапно оглохла и ослепла, можно не волноваться. Никто не стукнет; Доум и Вождь будут молчать как могила, единственный риск – Айк Галович, но кто станет слушать старого придурка, разжалованного за несоответствие? Да Айк и сам не осмелится раскрыть рот перед лицом такой оппозиции.
Удовлетворенный этими выводами, он раздавил в пепельнице недокуренную, мерзкую на вкус сигарету – курить ему и без того не хотелось, – чуть поколебавшись, встал из-за стола, прошел к картотеке, достал из шкафчика бутылку, на которой перед отпуском предусмотрительно отметил уровень виски химическим карандашом, и щедро опохмелился из горлышка.
Виски явно был наполовину разбавлен.
Какая зараза посмела? Неужели этот тихоня Розенбери?
Нет, конечно, не Розенбери. Скорее всего, Доум, лысый гад, язви его в душу!
Он отхлебнул еще – одна вода, не берет! – и снова сел за стол, так и не сняв с себя грязный, мятый, но, что ни говори, шикарный стодвадцатидолларовый молочно-голубой костюм, выбранный им после долгих сомнений как наиболее соответствующий отпускной идиллии. Человек раз в жизни захотел несколько дней отдохнуть, а чем его потом встречают! Мало того, что нахалтурили с утренними сводками, еще и виски ему разбавили! Ну и люди пошли! Ни одной сволочи нельзя верить!
Даже самому себе.
Отель – его там называли «пансионат» – стоял высоко на склоне хребта Кулау над долиной Канеохе, там, где гряда отступала к западу, освобождая место для горы Нуану-Пали. Он выбрал этот отель не случайно: во-первых, здесь красиво, а во-вторых, на Оаху это было, пожалуй, единственное место, где они могли чувствовать себя в безопасности и не бояться, что их выследит какой-нибудь глазастый мерзавец вроде Старка. Они перевалили через Пали на взятой напрокат машине сразу после того, как он снял Карен с парохода, на который ее посадил Хомс, полагавший, что благополучно проводил жену на остров Кауаи в гости к сестре. Прямо как тот водопроводчик из анекдота: муженек за дверь, а он шасть с черного хода! Он еле успел снять ее с этого идиотского корыта, потому что Хомс слишком долго болтался у причала и трап уже начали убирать.
Они и раньше катались с ней по Пали, Карей любила эту дорогу. В этот раз он на перевале притормозил и показал ей их отель – вернее, пансионат, – далекий силуэт в голубой дымке на крутом склоне по ту сторону долины. Отель – вернее, пансионат, – предназначался исключительно для туристов, но классом не уступал «Халекулани», так что про его существование знала только туристская элита. Ему довелось один раз побывать там – давно, еще когда он возил на катере туристов на ночные прогулки к побережью Молокаи. Поэтому он и знал, что есть такое местечко. Он заранее туда позвонил и забронировал на четвертом (последнем) этаже двухкомнатный угловой номер с большими окнами, одно из которых выходило на темнеющий за долиной океан, а другое на горы. Он хотел быть заранее уверен, что на этот раз все будет идеально. На этот раз он не оставит внешнему миру ни единой лазейки, думал он. Красота там была необыкновенная. К тому же на отшибе, народу почти никого, и все очень изысканно. Нет, правда же, отличный отель – вернее, пансионат. Пансионат «Халейолани». В переводе «Халейолани» означает «Поистине райский уголок». В долине Канеохе всегда ветрено, но вокруг много больших деревьев, так что ветер – хороший повод, чтобы укрыться под одним из них. И еще при отеле большой сад. И можно брать напрокат лошадей. На этот раз все должно быть идеально. На этот раз внешнему миру не будет оставлено ни единой лазейки. На этот раз он наглухо замурует все щели, чтобы обыденная жизнь не просочилась в идиллию раньше времени.
Прежде всего она пожелала узнать, откуда ему известно про такое изысканное и дорогое убежище. Он что-то ей ответил, уж и не помнит что, но какая разница? С этой минуты тон их отношений был задан на все десять дней.
Они постоянно заставляли друг друга за что-нибудь расплачиваться. Ах, ты меня унизил?! Сейчас и я тебя унижу! Раньше была другая схема: ты возводишь на пьедестал меня, а я – тебя. Любовь была шедевром, созданным их руками, но этап созидания кончился, и теперь было: ты ниспровергаешь меня, а я – тебя!
Заставил меня так его полюбить, что сбежала из дома и оставила ребенка под присмотром черномазой горничной – теперь пусть расплачивается!
Заставила меня так ее полюбить, что удрал в отпуск и бросил роту разваливаться в лапищах Доума – пусть расплачивается!
Сделал из меня шлюху – расплачивайся!
Сделала из меня офицера – расплачивайся!
За все десять дней они по-настоящему отдохнули друг от друга только один раз, в тот вечер, когда поехали на луау.
Если, конечно, не считать минут расслабления после хорошей дозы виски. В первый же день он купил в городе ящик «Харпера», и она изругала его на чем свет стоит, но потом, замурованная в восьми роскошных стенах двух роскошных комнат, сама же выпила не меньше половины.
Он никогда раньше не видел, чтобы она столько пила. Обычно она предпочитала не пить совсем. Более того, ей не нравилось, когда он пил много. Но на этот раз она напивалась никак не меньше, чем он, и никак не реже, а его это не устраивало. Во-первых, он берег виски для себя, во-вторых, его это пугало. Жениться, а потом смотреть, как жена тихо спивается – такое ему было не нужно. Он не хотел взваливать на свои плечи вину еще и за это. Должно быть, он что-то проглядел. Должно быть, в чем-то ошибся.
Тербер снова достал из шкафчика бутылку и глотнул еще, но на этот раз не потому, что разбавленный виски плохо забирал, а чисто автоматически – сработал инстинкт самосохранения. Если бы только человек был способен сберечь хоть одну иллюзию, он мог бы сберечь и любовь. Но в том-то и заключается самая большая беда честного человека, что у него не остается никаких иллюзий.
Внезапно его осенила коварная мысль, и, вместо того чтобы спрятать виски обратно в тайник, он поставил бутылку на край стола, где она сразу бросалась в глаза. Потом откинулся в кресле – так и не переодевшись, все в том же грязном, мятом, шикарном стодвадцатидолларовом молочно-голубом костюме, – положил ноги на стол и хитро улыбнулся ни в чем не повинной бутылке. Сцепил руки за головой, устроился поудобнее и стал с надеждой ждать, когда войдет этот чикагский болван, этот несчастный еврейский адвокат, этот сукин сын Росс. Может, это он лакал тут его виски, а потом доливал водой, крючкотвор драный!
Самое малое, он меня переведет. А может быть, даже разжалует, обнадеживал он себя. Разжаловал же он старого Айка.
46
Нет бы все десять дней были как тот вечер на луау, думал Тербер, глядя на свои лежащие на столе ноги и упираясь затылком в сплетенные за головой пальцы. Ведь так должно было быть все время. На луау они побывали в восьмой день. Только отчаяние заставило его предложить ей этот выезд. И только отчаяние заставило ее согласиться. Потому что луау устраивали для туристов в центре Ваикики, и был немалый риск, что они напорются на общих знакомых. Но ни на кого они не напоролись. Поехали на луау, нашли себе там оба новую любовь и единственный раз за все десять дней по-настоящему отдохнули друг от друга.
То обстоятельство, что ее новую любовь звали Милт Тербер, а его новая любовь звалась Карен Хомс, не имело никакого значения.
Луалу было, конечно, не настоящее, а для туристов, но после пары стаканов он почти не чувствовал разницы и его перестали раздражать толстые белые морды торговцев пылесосами и аккуратно отутюженные пиджаки и брюки, белыми пятнами выступавшие из темноты, когда на них падал свет костра. Готовясь к путешествию в тропики, все туристы читали Сомерсета Моэма и соответственно увлекались белыми полотняными костюмами и платьями. Но после пары рюмок это уже не раздражало. Потому что все остальное было как на настоящем луау.
Огонь стелется по раскаленным камням на дне вырытой в песке длинной «капуахи», черный, в красноватых отблесках костра повар-«куке» закладывает в канавку слой за слоем банановые листья, и из-под тлеющих листьев в неподвижный морской воздух несутся волнами запахи, от которых рот наполняется слюной, жарится мясо «пипи ома» и кабан «пуаа», зажавший в зубах большой сочный плод «охиа», розовая выскобленная свиная кожа покрывается хрустящей коричневой корочкой, бурлят в выдолбленных тыквах крабы «хейкаукау» и гавайская похлебка «велакаукау», а тем временем начинается музыка, начинаются танцы, и ритм плясок «хула» твердит тебе: «свиная кожа и „пои“, свиная кожа и „пои“ . Перед тобой выложены плоды «пои», орехи «кукуй», соленая рыба «иа паакаи», копченая рыба «иа уахи», вяленая рыба «иа малоо», сырая рыба «иа хоу», рыба, рыба, рыба (свиная-ко-жа-и-по-и, сви-на-я-ко-жа-и-по-и ) и папайя, ананасы, «малала», мякоть сахарного тростника, но все это лишь закуска, просто так, чтобы было что жевать в ожидании настоящего ужина (свина-я-ко-жа-и-по-и, сви-на-я-ко-жа-и-по-и ).
А пламя костра трепещет бликами на смазанных жиром мускулах, на обнаженных бронзовых телах, колышущихся под деревьями «коа» в ритме гавайской «хула».
До этого она бывала только на любительских офицерских луау в Скофилде. Она никогда не видела плясунов «кане хула», мужественно-грациозных, исполненных дикарской первобытной силы и угловатой стремительности, – рядом с ними тускнеют и меркнут танцы покачивающих бедрами вахини, как тускнеют и меркнут танцевальные марафоны рядом с балетом «Видение розы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111