– Только моих стариков шахта доконала.
– Вот, значит, как? – Старк передал ему последнюю сковородку. Они перемыли все невероятно быстро, Пруиту даже не верилось; согретый дружеским расположением Старка, он почти жалел, что работы больше не осталось. – А я пошел бродяжить, потому что у нас в семье и без меня едоков хватало. – Старк усмехнулся. – Ну, все, шабаш.
Он разогнул уставшую спину, выдернул из стока мойки затычку и повесил ее за цепочку на кран. Все, что он делал, получалось у него красиво и естественно, его бы на картинку, вышла бы отличная иллюстрация для книжицы «Как стать хорошим поваром».
– Когда вымоешь раковины, помоги ребятам чистить картошку. Если Уиллард опять что-нибудь выкинет, сразу мне скажи.
– Обязательно, – ответил Пруит, стараясь вложить в свой голос то, что не мог высказать вслух, потому что любые слова все бы испортили. – Не сомневайся.
Как-нибудь, когда будет поменьше работы, радостно думал Пруит, он в свободное время непременно объяснит своему новому другу Старку то, что пытался втолковать ему насчет негров сегодня: судя по всему, Старк не очень его понял. Домыв раковины, он вышел на галерею, где Маджио, Блум и Ридел Трэдвелл все еще чистили два больших бака картошки и злились, что за все утро не передохнули ни минуты.
Зато днем им повезло, у них был перерыв, без малого два часа, и после обеда, когда грохот кухни и сумасшедшая лихорадочная работа остались позади, они почувствовали себя богачами, у которых денег – куры не клюют. На ужин готовили сосиски с бобами – и сосиски, и даже бобы теперь подавались свежие, а не как раньше, из консервных банок, – и никакой дополнительной работы у наряда не было, поэтому чуть ли не два часа они могли гулять, играть в карты и просто ничего не делать.
– Я пошел наверх, – сказал Пруиту Маджио, освободившийся первым. – Закончишь – приходи, перекинемся вдвоем в «казино».
– Сколько будем ставить? – спросил Пруит.
– А ты хочешь сколько? – уклонился от ответа Маджио.
– У меня ни цента.
– Да? Тогда давай не на деньги. Я тоже без гроша. Веселые дела, – сказал он. – Оказывается, мы оба на мели. Я-то думал, высажу тебя на пару зеленых.
– Можно сыграть в долг, – улыбнулся Пруит.
– Не, не могу. И так всю эту получку раздавать буду. Если только под следующую.
– Давай.
– Пожалуй, не стоит, – решил Маджио. – Из следующей я тоже кое-кому должен. Я просто хотел придумать себе какое-нибудь дело, а то это трепло Блум опять сейчас пристанет с разговорами. У меня от него уже голова трещит. Все утро травил, как на будущий год станет чемпионом. Ну ладно, я пошел.
– Давай, – кивнул Пруит.
Уиллард больше не подкидывал никаких подлянок, и после обеда Пруит разделался с котлами и сковородками даже раньше, чем Блум и Трэдвелл кончили мыть посуду. Ему хотелось снова поговорить со своим другом Старком, не обязательно о неграх или о чем-то определенном, а просто так, по-приятельски, как солдат с солдатом, как равный с равным. Но Старк был занят. Пруит пошел наверх и встал под душ, с радостью ощущая, как обжигающая вода смывает с него пленку тошнотворной жирной грязи, а потом переоделся в чистую бежевую летнюю форму, чтобы было приятно чувствовать себя во всем чистом, пока есть время побездельничать.
Анджело лежал на своей койке. Он тоже переоделся в летнюю форму, волосы у него еще влажно поблескивали после душа, весь он сиял чистотой и явно получал от этого удовольствие. В руках у него была потрепанная, давно всем надоевшая книжка с комиксами.
В спальню вошел из умывалки обмотанный полотенцем Ридел Трэдвелл. Его большой толстый живот, прятавший под слоем жира крепкие мышцы, выпирал вперед, маленькая ямка пупка терялась в густых волосах, которые впору было расчесывать гребешком.
– Ладно, Маджио, – сказал Пруит, – сдавай.
– Мне, чего-то неохота играть. Наверно, руки устали. Да и без денег играть какой интерес? Нет, не буду. Давайте лучше смотреть мой альбом. Я вам покажу ту девочку, про которую рассказывал.
– Я – за. – Пруиту карты тоже наскучили, но воспоминание о подлости Уилларда было еще слишком свежо, и он сознавал, что обязан как можно полнее насладиться роскошью недолгого отдыха, а время меж тем стремительно бежало и пока тратилось на ерунду.
Он смотрел, как Анджело достает свой альбом, большой и почти весь заполненный фотографиями. Он видел этот альбом раз сто и знал его наизусть, как, наверно, знал бы свой собственный, если бы тот у него был, но у него альбома никогда не было, потому что глупо собирать фотографии, если люди, снимаясь, непременно позируют и, значит, все это вранье. Но иногда он жалел, что у него нет альбома: пусть фотографии врут, но на них ты все-таки видишь себя, места, где бывал, людей, которых когда-то знал, и, несмотря на всю свою лживость, фотографии могли бы напомнить тебе о том, что было, как они наверняка напоминают Анджело. Первая треть альбома – Анджело обязательно показывал сначала эти снимки – посвящалась детству Анджело, тому Анджело, который жил с большой семьей на Атлантик-авеню в Бруклине, – не верите, смотрите сами, вот вам солдат, у которого и вправду есть настоящая семья, вот она вся, все пятнадцать человек: толстый, круглолицый, чрезмерно покладистый и уж никак не степенный, улыбающийся мистер Маджио, который очень старается не улыбаться и выглядеть степенно; а вот – она еще толще – с суровым вытянутым лицом, неуступчивая, властная, держащая семью в ежовых рукавицах, неулыбчивая миссис Маджио, которая очень старается улыбнуться и не казаться такой степенной; и оба они, как и все, кого фотографируют, очень стараются обмануть камеру, чтобы та щелкнула только то, что ей хотят показать; а вот и все их тринадцать принаряженных улыбающихся отпрысков, они улыбаются с тем взятым напрокат, фальшивым выражением полного, ничем не замутненного счастья, которое обязательно появляется на лицах всех, кто видит перед собой фотоаппарат, за исключением разве что людей, застигнутых врасплох (да еще, наверно, за исключением нас, артистов; потому что мы поневоле смущаемся на людях, мрачно подумал он, вспоминая, как вкладывал в сигналы горна тайны, о которых не мог рассказать словами); и каждый во весь рост на небольшом отдельном снимке, чтобы малыш Маджио мог всегда таскать их с собой. Я гляжу на эти фотографии и слышу голоса людей, ощущаю запахи бакалейной лавки и квартиры над ней на Атлантик-авеню в Бруклине, хотя никогда их не видел, никогда там не был и вряд ли побываю, но все это мне теперь так близко и знакомо, будто я там жил с детства. Остальные две трети альбома были посвящены Гавайям и армии, здесь были виды гавайских достопримечательностей и армейские фотографии – одно никак не сочеталось с другим, – яркие открытки для туристов с видами Гонолулу, Храма мормонов, пляжа Ваикики, больших отелей («Халекулани», «Ройял Гавайен», «Моана», внутри которых никто из нас никогда не был), мыс Дайамонд, открытка с видом Скофилда, который так хорош, что хоть сию же минуту беги подписывать солдатский контракт и отправляйся служить в этот благодатный край; фотографии экзотической Вахиавы, ничем не выдающие тамошнюю вонь, открытки с видами всех тех мест, которыми восторгаются туристы, разглядывающие их только, так сказать, со стороны, и хотя открытки верно передавали то, что так восхищает туристов, но мы-то не туристы, мы все это постоянно видим, так сказать, изнутри (не считая, конечно, «Халекулани», «Ройял Гавайен». «Моаны», ресторана «Лао Юцай») и совсем под другим углом, что никак не отразилось ни на одном снимке, потому что снятые «изнутри» фотографии всегда лишь шутки, симпатичные шутки: парень в каске ухмыляется на Ротной улице или стоит в полной полевой форме и, скаля зубы, поглядывает на штык примкнутой к ноге винтовки, или двое-трое ребят, держа в каждой руке по бутылке с пивом, стоят обнявшись и пижонисто скрестив ноги на фоне пальмы, гарнизонной церкви, кегельбана; похабные шутки, вроде серии с красоткой из борделя Мамаши Сью в Вахиаве: сначала она в платье, потом в комбинации, потом в трусиках, потом без ничего, потом в неожиданной позе, целый стриптиз в пяти снимках, доллар за всю серию, двадцать центов за одну карточку; и, наверное, самая большая, самая шикарная шутка – ротная фотография с обаятельно улыбающимся капитаном в окружении ухмыляющихся солдат; только шутки, бесконечные шутки, потому что мы всегда безотчетно, инстинктивно улыбаемся, всегда изображаем веселье, стоит где-то рядом появиться фотоаппарату или репортеру, думал Пруит, и поэтому никто так и не знает того, что мы видим «изнутри», и для всех мы – Наши Славные Ребята , разве что человек сам побывал в этой шкуре, но даже и тогда он постепенно все забывает, так как потом ничто больше не напомнит ему о прошлом, и будь я проклят, если стану собирать эти запечатленные на бумаге шуточки, потому что такими вещами не шутят и мне от этого не смешно. Но будь у меня горн и сумей я запечатлеть все звуками, я бы всем все напомнил, подумал он. И ей-богу, до чего же хочется напомнить.
– Эти твои идиотские открыточки! – с досадой сказал он, как говорил уже, наверно, сто раз.
– Брось ты, – откликнулся Анджело. – Ты же знаешь, это просто чтобы показать дома, когда вернусь. Им же интересно – как-никак Гавайи.
– Гавайи не такие.
– Конечно, не такие. Но мои-то не знают. Открытки как раз то, что им надо. А что тут на самом деле, им неважно. Вот посмотри на эту, – он ткнул пальцем в недавно купленную открытку: красивая китаяночка в цветастом платье и беретике мило поглядывала через плечо – судя по всему, на возлюбленного – пустым, лишенным всякого выражения взглядом красивой китаянки, изображающей нежную любовь. У каждого солдата на Гавайях было по меньшей мере две таких открытки, они продавались во всех гарнизонных лавках, пять центов пара.
– Обалдеть, – сказал Пруит. – Умереть, уснуть.
– А мне нравится, – заметил Ридел Трэдвелл.
– Я дома скажу, я на ней чуть не женился, – ухмыльнулся Маджио. – Скажу, год с ней жил, а потом бросил.
– Ах, эта девушка, которую я бросил, – насмешливо пропел Пруит и начал насвистывать мотив. Но не встал с койки и не ушел.
Они все еще смотрели альбом, когда из умывалки вышел свежий после душа Блум. Его никто не звал, но он встал рядом с Трэдвеллом и тоже нагнулся над альбомом.
Все четверо молча разглядывали альбом – застывшая живая картина, внешне не предвещающая никаких опасных осложнений. Но Блум, как позже подумалось Пруиту, был из тех, кто всегда стремится быть в центре внимания и не может надолго уступить это место даже альбому с фотографиями. Может быть, ему просто хотелось известить всех, что Великий Блум осчастливил их своим обществом, потому что никто не реагировал на его появление. Но своей выходкой он сразу нажил себе двух, а может, и трех врагов, которые теперь останутся ему врагами навсегда. Блум вечно наживал себе врагов.
Это произошло молниеносно. Только что перед зрителем была неподвижная, с виду мирная картина: четверо солдат разглядывают альбом. Но вот картина задрожала, заходила ходуном, раздробилась на части, как порой бывает со снами, и эти части задвигались на первый взгляд независимо друг от друга, и, как обычно бывает в таких случаях, все замелькало, будто в допотопном киноиллюзионе, слишком быстро, так что ничего не понять, но каждый чувствовал в себе ту отчаянную бесшабашность – а катись оно ко всем чертям! – что вселяется в человека, когда он доведен до предела.
Блум сверху просунул руку между их головами и показал пальцем на фотографию миниатюрной, смуглой, большеглазой девочки лет пятнадцати – младшей сестры Анджело. Она сидела в купальном костюме под летним бруклинским солнцем в самой что ни на есть «голливудской» позе на выступе припорошенной прошлогодней сажей черепичной крыши и пыталась, точно опытная женщина, продемонстрировать прелести своего девичьего, но уже расцветающего молодого тела, которым она так гордилась, ловя на себе взгляды мужчин, но которое, конечно же, все еще оставалось девичьим, потому что она ни разу не проверила на практике его свойства, и у нее были лишь смутные романтические догадки о его женском предназначении. Снимок вышел не очень удачный, но Блум восхищенно, хотя и с насмешкой, объявил:
– Могу поспорить, такой бабец в постели самое оно! – и загоготал, довольный своим остроумием.
Пруит не заметил, когда Блум встал рядом с ними, и сейчас от неожиданного и мгновенного потрясения похолодел: он знал, что девушка на фотографии – сестра Маджио, и, более того, знал, что Блуму это тоже известно, потому что все они видели альбом много раз. И в нем заполыхала ярость, ему было стыдно за Блума и в то же время он ненавидел его, болвана, который сказал это нарочно, и не важно, хотел он пошутить или просто сморозил глупость, хотя, наверное, все-таки думал пошутить, по-своему, по-скотски, грубо и пренебрежительно; но даже если он пошутил, в его шутке была преднамеренная, унизительная подлость, он нагло растоптал одно из немногих почитаемых табу, позволил себе то, чего не позволял никто, даже в армии, и ненависть обжигала Пруита, подстрекая вышибить дух из этого кретина.
Но не успел он поднять глаза, как почувствовал, что держит тяжелый альбом один: Маджио, не говоря ни слова, встал подошел к своему шкафчику, открыл его, молча и спокойно повернулся, шагнул к Блуму и со всей силой ударил его по голове подпиленным бильярдным кием.
Что ж, раз так, значит, так, подумал Пруит, осторожно закрыл альбом, кинул его, чтобы он не растрепался, на чью-то постель через две койки и поднялся на ноги, готовый к драке.
Ридел Трэдвелл видел, как Анджело приближается с кием, и предусмотрительно слинял в проход между койками, освободив место для Анджело, для них обоих.
– Ты что, обалдел? – изумленно выговорил оглушенный ударом Блум. – Ты же меня ударил. Ты, макаронник вонючий!
– Ударил. Это ты верно подметил, – сказал Маджио. – Кием. И сейчас снова ударю.
– Что? – растерянно моргая, переспросил Блум, лишь теперь осознавший мощь удара, который, наверное, свалил бы и быка, но для этой здоровенной башки был все же слабоват, потому что Блум не упал, даже не зашатался, он был только ошарашен, до него лишь сейчас начало что-то доходить, и, чем яснее доходило, тем больше он разъярялся. – Что? Кием?!
– Вот именно, – раздельно сказал Маджио. – И могу повторить хоть сейчас. Только подойди еще раз к моей койке! Только сунься ко мне за чем-нибудь!
– Но за что? Кто ж так дерется? Хочешь драться, мог бы оказать, вышли бы, – пробормотал Блум, пощупал голову и поглядел на вымазанную кровью руку. Когда он увидел кровь, до него полностью и окончательно дошло все. Вид собственной безвинно пролитой крови привел его в бешенство.
– На кулаках-то я против тебя не потяну, – сказал Маджио.
– Сволочь! – не слушая его, взревел Блум. – Грязный, вонючий трус, подонок, мразь, ты… – и запнулся, потому что не мог подобрать слова, способного заклеймить такое грубое нарушение правил честного боя. – Ты… ты итальяшка! Трусливый, плюгавый макаронник! Вот, значит, как ты дерешься?.. Вот, значит, ты какой?..
Он метнулся в другой конец комнаты к своей тумбочке – все, кто был в спальне, поднялись на ноги и молча смотрели на него, – схватил ранец, судорожно расстегнул чехол и принялся вытягивать оттуда штык, безостановочно ругаясь густым, увесистым матом, на ходу изобретая самую изощренную похабщину и повторяя по нескольку раз одно и то же, когда изобретательность ему отказывала. Потом, продолжая громко материться, двинулся назад, и штык в его руке отливал зловещим маслянистым блеском. Никто не пытался остановить его, но Маджио, с кием наготове поджидавший Блума и свою смерть, внезапно с бесшумной легкостью обутого в резину боксера кинулся из прохода между койками и мягким тигриным прыжком выскочил на открытое пространство посреди большой комнаты.
Не успели они сойтись в центре сцены, не успели еще начать спектакль, который ошеломленно застывшие зрители вовсе не желали смотреть, как между ними возник наделенный сверхъестественным колдовским даром ясновидения старшина Тербер и, грозно размахивая железным штырем из запора ружейной пирамиды, возмущенно и зло обматерил их: мол, вы мне тут довыступаетесь, убью обоих, так вас растак! Шум нарушил послеобеденный сон Тербера, и он вышел из своей комнаты навести порядок, а когда понял, что происходит, немедленно вмешался. Но оцепеневшие солдаты увидели в нем карающего гения Дисциплины и Власти, который таинственно возник из-под земли, и одного его появления было достаточно, чтобы Блум и Маджио застыли на месте.
– Убивать в моей роте положено мне, а не грудным младенцам, – язвительно сказал Цербер. – Вам труп показать, вы же в штаны наложите. Ну, чего стоите? Деритесь! Воюйте! – глумился он, и столь велико было его презрение, что оба почувствовали себя полными дураками, у них оставался только один способ сохранить к себе уважение – прекратить драку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
– Вот, значит, как? – Старк передал ему последнюю сковородку. Они перемыли все невероятно быстро, Пруиту даже не верилось; согретый дружеским расположением Старка, он почти жалел, что работы больше не осталось. – А я пошел бродяжить, потому что у нас в семье и без меня едоков хватало. – Старк усмехнулся. – Ну, все, шабаш.
Он разогнул уставшую спину, выдернул из стока мойки затычку и повесил ее за цепочку на кран. Все, что он делал, получалось у него красиво и естественно, его бы на картинку, вышла бы отличная иллюстрация для книжицы «Как стать хорошим поваром».
– Когда вымоешь раковины, помоги ребятам чистить картошку. Если Уиллард опять что-нибудь выкинет, сразу мне скажи.
– Обязательно, – ответил Пруит, стараясь вложить в свой голос то, что не мог высказать вслух, потому что любые слова все бы испортили. – Не сомневайся.
Как-нибудь, когда будет поменьше работы, радостно думал Пруит, он в свободное время непременно объяснит своему новому другу Старку то, что пытался втолковать ему насчет негров сегодня: судя по всему, Старк не очень его понял. Домыв раковины, он вышел на галерею, где Маджио, Блум и Ридел Трэдвелл все еще чистили два больших бака картошки и злились, что за все утро не передохнули ни минуты.
Зато днем им повезло, у них был перерыв, без малого два часа, и после обеда, когда грохот кухни и сумасшедшая лихорадочная работа остались позади, они почувствовали себя богачами, у которых денег – куры не клюют. На ужин готовили сосиски с бобами – и сосиски, и даже бобы теперь подавались свежие, а не как раньше, из консервных банок, – и никакой дополнительной работы у наряда не было, поэтому чуть ли не два часа они могли гулять, играть в карты и просто ничего не делать.
– Я пошел наверх, – сказал Пруиту Маджио, освободившийся первым. – Закончишь – приходи, перекинемся вдвоем в «казино».
– Сколько будем ставить? – спросил Пруит.
– А ты хочешь сколько? – уклонился от ответа Маджио.
– У меня ни цента.
– Да? Тогда давай не на деньги. Я тоже без гроша. Веселые дела, – сказал он. – Оказывается, мы оба на мели. Я-то думал, высажу тебя на пару зеленых.
– Можно сыграть в долг, – улыбнулся Пруит.
– Не, не могу. И так всю эту получку раздавать буду. Если только под следующую.
– Давай.
– Пожалуй, не стоит, – решил Маджио. – Из следующей я тоже кое-кому должен. Я просто хотел придумать себе какое-нибудь дело, а то это трепло Блум опять сейчас пристанет с разговорами. У меня от него уже голова трещит. Все утро травил, как на будущий год станет чемпионом. Ну ладно, я пошел.
– Давай, – кивнул Пруит.
Уиллард больше не подкидывал никаких подлянок, и после обеда Пруит разделался с котлами и сковородками даже раньше, чем Блум и Трэдвелл кончили мыть посуду. Ему хотелось снова поговорить со своим другом Старком, не обязательно о неграх или о чем-то определенном, а просто так, по-приятельски, как солдат с солдатом, как равный с равным. Но Старк был занят. Пруит пошел наверх и встал под душ, с радостью ощущая, как обжигающая вода смывает с него пленку тошнотворной жирной грязи, а потом переоделся в чистую бежевую летнюю форму, чтобы было приятно чувствовать себя во всем чистом, пока есть время побездельничать.
Анджело лежал на своей койке. Он тоже переоделся в летнюю форму, волосы у него еще влажно поблескивали после душа, весь он сиял чистотой и явно получал от этого удовольствие. В руках у него была потрепанная, давно всем надоевшая книжка с комиксами.
В спальню вошел из умывалки обмотанный полотенцем Ридел Трэдвелл. Его большой толстый живот, прятавший под слоем жира крепкие мышцы, выпирал вперед, маленькая ямка пупка терялась в густых волосах, которые впору было расчесывать гребешком.
– Ладно, Маджио, – сказал Пруит, – сдавай.
– Мне, чего-то неохота играть. Наверно, руки устали. Да и без денег играть какой интерес? Нет, не буду. Давайте лучше смотреть мой альбом. Я вам покажу ту девочку, про которую рассказывал.
– Я – за. – Пруиту карты тоже наскучили, но воспоминание о подлости Уилларда было еще слишком свежо, и он сознавал, что обязан как можно полнее насладиться роскошью недолгого отдыха, а время меж тем стремительно бежало и пока тратилось на ерунду.
Он смотрел, как Анджело достает свой альбом, большой и почти весь заполненный фотографиями. Он видел этот альбом раз сто и знал его наизусть, как, наверно, знал бы свой собственный, если бы тот у него был, но у него альбома никогда не было, потому что глупо собирать фотографии, если люди, снимаясь, непременно позируют и, значит, все это вранье. Но иногда он жалел, что у него нет альбома: пусть фотографии врут, но на них ты все-таки видишь себя, места, где бывал, людей, которых когда-то знал, и, несмотря на всю свою лживость, фотографии могли бы напомнить тебе о том, что было, как они наверняка напоминают Анджело. Первая треть альбома – Анджело обязательно показывал сначала эти снимки – посвящалась детству Анджело, тому Анджело, который жил с большой семьей на Атлантик-авеню в Бруклине, – не верите, смотрите сами, вот вам солдат, у которого и вправду есть настоящая семья, вот она вся, все пятнадцать человек: толстый, круглолицый, чрезмерно покладистый и уж никак не степенный, улыбающийся мистер Маджио, который очень старается не улыбаться и выглядеть степенно; а вот – она еще толще – с суровым вытянутым лицом, неуступчивая, властная, держащая семью в ежовых рукавицах, неулыбчивая миссис Маджио, которая очень старается улыбнуться и не казаться такой степенной; и оба они, как и все, кого фотографируют, очень стараются обмануть камеру, чтобы та щелкнула только то, что ей хотят показать; а вот и все их тринадцать принаряженных улыбающихся отпрысков, они улыбаются с тем взятым напрокат, фальшивым выражением полного, ничем не замутненного счастья, которое обязательно появляется на лицах всех, кто видит перед собой фотоаппарат, за исключением разве что людей, застигнутых врасплох (да еще, наверно, за исключением нас, артистов; потому что мы поневоле смущаемся на людях, мрачно подумал он, вспоминая, как вкладывал в сигналы горна тайны, о которых не мог рассказать словами); и каждый во весь рост на небольшом отдельном снимке, чтобы малыш Маджио мог всегда таскать их с собой. Я гляжу на эти фотографии и слышу голоса людей, ощущаю запахи бакалейной лавки и квартиры над ней на Атлантик-авеню в Бруклине, хотя никогда их не видел, никогда там не был и вряд ли побываю, но все это мне теперь так близко и знакомо, будто я там жил с детства. Остальные две трети альбома были посвящены Гавайям и армии, здесь были виды гавайских достопримечательностей и армейские фотографии – одно никак не сочеталось с другим, – яркие открытки для туристов с видами Гонолулу, Храма мормонов, пляжа Ваикики, больших отелей («Халекулани», «Ройял Гавайен», «Моана», внутри которых никто из нас никогда не был), мыс Дайамонд, открытка с видом Скофилда, который так хорош, что хоть сию же минуту беги подписывать солдатский контракт и отправляйся служить в этот благодатный край; фотографии экзотической Вахиавы, ничем не выдающие тамошнюю вонь, открытки с видами всех тех мест, которыми восторгаются туристы, разглядывающие их только, так сказать, со стороны, и хотя открытки верно передавали то, что так восхищает туристов, но мы-то не туристы, мы все это постоянно видим, так сказать, изнутри (не считая, конечно, «Халекулани», «Ройял Гавайен». «Моаны», ресторана «Лао Юцай») и совсем под другим углом, что никак не отразилось ни на одном снимке, потому что снятые «изнутри» фотографии всегда лишь шутки, симпатичные шутки: парень в каске ухмыляется на Ротной улице или стоит в полной полевой форме и, скаля зубы, поглядывает на штык примкнутой к ноге винтовки, или двое-трое ребят, держа в каждой руке по бутылке с пивом, стоят обнявшись и пижонисто скрестив ноги на фоне пальмы, гарнизонной церкви, кегельбана; похабные шутки, вроде серии с красоткой из борделя Мамаши Сью в Вахиаве: сначала она в платье, потом в комбинации, потом в трусиках, потом без ничего, потом в неожиданной позе, целый стриптиз в пяти снимках, доллар за всю серию, двадцать центов за одну карточку; и, наверное, самая большая, самая шикарная шутка – ротная фотография с обаятельно улыбающимся капитаном в окружении ухмыляющихся солдат; только шутки, бесконечные шутки, потому что мы всегда безотчетно, инстинктивно улыбаемся, всегда изображаем веселье, стоит где-то рядом появиться фотоаппарату или репортеру, думал Пруит, и поэтому никто так и не знает того, что мы видим «изнутри», и для всех мы – Наши Славные Ребята , разве что человек сам побывал в этой шкуре, но даже и тогда он постепенно все забывает, так как потом ничто больше не напомнит ему о прошлом, и будь я проклят, если стану собирать эти запечатленные на бумаге шуточки, потому что такими вещами не шутят и мне от этого не смешно. Но будь у меня горн и сумей я запечатлеть все звуками, я бы всем все напомнил, подумал он. И ей-богу, до чего же хочется напомнить.
– Эти твои идиотские открыточки! – с досадой сказал он, как говорил уже, наверно, сто раз.
– Брось ты, – откликнулся Анджело. – Ты же знаешь, это просто чтобы показать дома, когда вернусь. Им же интересно – как-никак Гавайи.
– Гавайи не такие.
– Конечно, не такие. Но мои-то не знают. Открытки как раз то, что им надо. А что тут на самом деле, им неважно. Вот посмотри на эту, – он ткнул пальцем в недавно купленную открытку: красивая китаяночка в цветастом платье и беретике мило поглядывала через плечо – судя по всему, на возлюбленного – пустым, лишенным всякого выражения взглядом красивой китаянки, изображающей нежную любовь. У каждого солдата на Гавайях было по меньшей мере две таких открытки, они продавались во всех гарнизонных лавках, пять центов пара.
– Обалдеть, – сказал Пруит. – Умереть, уснуть.
– А мне нравится, – заметил Ридел Трэдвелл.
– Я дома скажу, я на ней чуть не женился, – ухмыльнулся Маджио. – Скажу, год с ней жил, а потом бросил.
– Ах, эта девушка, которую я бросил, – насмешливо пропел Пруит и начал насвистывать мотив. Но не встал с койки и не ушел.
Они все еще смотрели альбом, когда из умывалки вышел свежий после душа Блум. Его никто не звал, но он встал рядом с Трэдвеллом и тоже нагнулся над альбомом.
Все четверо молча разглядывали альбом – застывшая живая картина, внешне не предвещающая никаких опасных осложнений. Но Блум, как позже подумалось Пруиту, был из тех, кто всегда стремится быть в центре внимания и не может надолго уступить это место даже альбому с фотографиями. Может быть, ему просто хотелось известить всех, что Великий Блум осчастливил их своим обществом, потому что никто не реагировал на его появление. Но своей выходкой он сразу нажил себе двух, а может, и трех врагов, которые теперь останутся ему врагами навсегда. Блум вечно наживал себе врагов.
Это произошло молниеносно. Только что перед зрителем была неподвижная, с виду мирная картина: четверо солдат разглядывают альбом. Но вот картина задрожала, заходила ходуном, раздробилась на части, как порой бывает со снами, и эти части задвигались на первый взгляд независимо друг от друга, и, как обычно бывает в таких случаях, все замелькало, будто в допотопном киноиллюзионе, слишком быстро, так что ничего не понять, но каждый чувствовал в себе ту отчаянную бесшабашность – а катись оно ко всем чертям! – что вселяется в человека, когда он доведен до предела.
Блум сверху просунул руку между их головами и показал пальцем на фотографию миниатюрной, смуглой, большеглазой девочки лет пятнадцати – младшей сестры Анджело. Она сидела в купальном костюме под летним бруклинским солнцем в самой что ни на есть «голливудской» позе на выступе припорошенной прошлогодней сажей черепичной крыши и пыталась, точно опытная женщина, продемонстрировать прелести своего девичьего, но уже расцветающего молодого тела, которым она так гордилась, ловя на себе взгляды мужчин, но которое, конечно же, все еще оставалось девичьим, потому что она ни разу не проверила на практике его свойства, и у нее были лишь смутные романтические догадки о его женском предназначении. Снимок вышел не очень удачный, но Блум восхищенно, хотя и с насмешкой, объявил:
– Могу поспорить, такой бабец в постели самое оно! – и загоготал, довольный своим остроумием.
Пруит не заметил, когда Блум встал рядом с ними, и сейчас от неожиданного и мгновенного потрясения похолодел: он знал, что девушка на фотографии – сестра Маджио, и, более того, знал, что Блуму это тоже известно, потому что все они видели альбом много раз. И в нем заполыхала ярость, ему было стыдно за Блума и в то же время он ненавидел его, болвана, который сказал это нарочно, и не важно, хотел он пошутить или просто сморозил глупость, хотя, наверное, все-таки думал пошутить, по-своему, по-скотски, грубо и пренебрежительно; но даже если он пошутил, в его шутке была преднамеренная, унизительная подлость, он нагло растоптал одно из немногих почитаемых табу, позволил себе то, чего не позволял никто, даже в армии, и ненависть обжигала Пруита, подстрекая вышибить дух из этого кретина.
Но не успел он поднять глаза, как почувствовал, что держит тяжелый альбом один: Маджио, не говоря ни слова, встал подошел к своему шкафчику, открыл его, молча и спокойно повернулся, шагнул к Блуму и со всей силой ударил его по голове подпиленным бильярдным кием.
Что ж, раз так, значит, так, подумал Пруит, осторожно закрыл альбом, кинул его, чтобы он не растрепался, на чью-то постель через две койки и поднялся на ноги, готовый к драке.
Ридел Трэдвелл видел, как Анджело приближается с кием, и предусмотрительно слинял в проход между койками, освободив место для Анджело, для них обоих.
– Ты что, обалдел? – изумленно выговорил оглушенный ударом Блум. – Ты же меня ударил. Ты, макаронник вонючий!
– Ударил. Это ты верно подметил, – сказал Маджио. – Кием. И сейчас снова ударю.
– Что? – растерянно моргая, переспросил Блум, лишь теперь осознавший мощь удара, который, наверное, свалил бы и быка, но для этой здоровенной башки был все же слабоват, потому что Блум не упал, даже не зашатался, он был только ошарашен, до него лишь сейчас начало что-то доходить, и, чем яснее доходило, тем больше он разъярялся. – Что? Кием?!
– Вот именно, – раздельно сказал Маджио. – И могу повторить хоть сейчас. Только подойди еще раз к моей койке! Только сунься ко мне за чем-нибудь!
– Но за что? Кто ж так дерется? Хочешь драться, мог бы оказать, вышли бы, – пробормотал Блум, пощупал голову и поглядел на вымазанную кровью руку. Когда он увидел кровь, до него полностью и окончательно дошло все. Вид собственной безвинно пролитой крови привел его в бешенство.
– На кулаках-то я против тебя не потяну, – сказал Маджио.
– Сволочь! – не слушая его, взревел Блум. – Грязный, вонючий трус, подонок, мразь, ты… – и запнулся, потому что не мог подобрать слова, способного заклеймить такое грубое нарушение правил честного боя. – Ты… ты итальяшка! Трусливый, плюгавый макаронник! Вот, значит, как ты дерешься?.. Вот, значит, ты какой?..
Он метнулся в другой конец комнаты к своей тумбочке – все, кто был в спальне, поднялись на ноги и молча смотрели на него, – схватил ранец, судорожно расстегнул чехол и принялся вытягивать оттуда штык, безостановочно ругаясь густым, увесистым матом, на ходу изобретая самую изощренную похабщину и повторяя по нескольку раз одно и то же, когда изобретательность ему отказывала. Потом, продолжая громко материться, двинулся назад, и штык в его руке отливал зловещим маслянистым блеском. Никто не пытался остановить его, но Маджио, с кием наготове поджидавший Блума и свою смерть, внезапно с бесшумной легкостью обутого в резину боксера кинулся из прохода между койками и мягким тигриным прыжком выскочил на открытое пространство посреди большой комнаты.
Не успели они сойтись в центре сцены, не успели еще начать спектакль, который ошеломленно застывшие зрители вовсе не желали смотреть, как между ними возник наделенный сверхъестественным колдовским даром ясновидения старшина Тербер и, грозно размахивая железным штырем из запора ружейной пирамиды, возмущенно и зло обматерил их: мол, вы мне тут довыступаетесь, убью обоих, так вас растак! Шум нарушил послеобеденный сон Тербера, и он вышел из своей комнаты навести порядок, а когда понял, что происходит, немедленно вмешался. Но оцепеневшие солдаты увидели в нем карающего гения Дисциплины и Власти, который таинственно возник из-под земли, и одного его появления было достаточно, чтобы Блум и Маджио застыли на месте.
– Убивать в моей роте положено мне, а не грудным младенцам, – язвительно сказал Цербер. – Вам труп показать, вы же в штаны наложите. Ну, чего стоите? Деритесь! Воюйте! – глумился он, и столь велико было его презрение, что оба почувствовали себя полными дураками, у них оставался только один способ сохранить к себе уважение – прекратить драку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111