А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но я возражал, что не привык и не хочу привыкать, чтоб за меня в артели работали другие.
– Ну что ж, живи, как хотишь. Я тебя, конечно, уважаю, как я сам фронтовик. Ты мне, конечно, друг, я никогда не забуду, как ты со мной кусок поделил, честный вор такое не забывает. Но я тебе скажу как друг, ты не обижайся, майор, ты – олень. Ну прямо как фрей небитый, наводишь мораль – «работать», «артель». Да ведь эти Сидоры Поликарповичи тебя и продадут и купят за полпайки. Это они сейчас добрые, потому как видят, что люди тебя уважают, что ты с нами кушаешь. Они нас боятся, а покажи ты слабину, они тебя без соли схавают.
Плотником я работал месяц, потом меня вызвали в санчасть; в тюремном деле нашлась справка, что в Унжлаге я был медбратом. Я получил назначение лекпома в штрафную колонну, которую заново создавали где-то на берегу Волги в гравийном карьере. Больше сотни зэка погрузили в трюм открытой баржи. У бортов были крытые ниши, а над серединой – только несколько распорных балок и небо. Тянулась наша баржа долго, больше суток, шлюзовалась, отстаивалась у безлюдного берега. (Двадцать лет спустя пассажирский теплоход прошел то же расстояние за три или четыре часа.) Выгружались мы вечером, к закату. Надя еще накануне приехала в лагерь с передачей. Ей объяснили, куда нас повезли. Она добиралась на попутных машинах, ночевала у колхозников и целый день до вечера ждала нашего прибытия. Свидания нам сперва не давали. Капитан говорил: «Ничего не устроено, ничего нет, ишшо вахты нет, понимаете, ну и где я возьму конвой? И где надзиратели? Совсем нет кадров. Разгрузка идет, понимаете?»
Но потом он все же уступил и самолично конвоировал меня на какой-то пригорок, где позволил нам посидеть с полчаса: «Пока солнышко не будет совсем уходить, понимаете, пока еще светло… Так положено, понимаете. Я сочувствую, но вы-то должны понимать. Так положено».
Он тактично сидел в сторонке. Потом, на обратном пути я без особого труда упросил его принять в подарок четвертинку водки – Надя привезла мне две – и пачку хороших папирос.
– Это, понимаете, совсем не положено… Могут даже дело пришить, сами понимаете. Но если вы так по-человечески просите… я, конечно, тоже понимаю…
Первую ночь мы спали в песчаном овраге вповалку на брезенте будущих палаток, при свете двух прожекторов – мертвеннолиловатый, слепящий, злой свет, – под клокот и стук движка, питавшего прожектора. Среди ночи пошел дождь. Одни с кряхтеньем и бранью пытались пролезть под брезент, другие продолжали спать, где-то подрались, галдели, матерились. Часовые орали – они тоже мокли и злились. Овчарки нервно лаяли, возбужденные непривычным беспорядком… Наутро у меня было десятка два пациентов – жар, озноб. Накануне отправки всем делали прививку поливакцины – очень болезненные уколы в спину. Почти все старшие воры увильнули. Я тоже отказался, помня по фронту, что эта прививка может вызвать трехчетырехдневное заболевание, а мне предстояло быть единственным «медиком» на полтораста человек. Уже на барже у многих начался жар, на местах уколов набухали красноватые опухоли. Я кормил больных аспирином и стрептоцидом и благословлял завхоза санчасти. Бывший морской лейтенант, осужденный за хищения, выпросил у меня почти все папиросы – «тебе там с махоркой сподручнее будет» – и еще что-то, но зато взамен выдал без счету из аптечного склада все, что я заказывал, и даже еще больше: коробку пенициллина в таблетках, витамины, множество ампул тогда еще нового кордиамина и какие-то американские и английские лекарства.
Новый лагпункт соорудили за полдня, благо дождь к утру прошел. В узкой лощине, отделенной высокой косой от берега Волги, под крутым песчаным откосом огородили двумя рядами колючей проволоки квадрат примерно сто на сто шагов. Внутри поставили на дощатых основах две длинные палатки, каждая могла вместить человек семьдесят. В палатках сбили сплошные нары по обе стороны, а посередине – длинные столы из неструганых досок. В левой палатке выгородили брезентом и фанерой две кабины: для санчасти и для канцелярии. В санчасти стояли белый шкафчик, белый столик с лекарствами, белая лежанка для больных – специальная мебель, привезенная из лагеря. Кроме того, под прямым углом вкопали две лежанки для меня и для бухгалтера. Он жил в санчасти, а работал в соседней кабинке – канцелярии, где жили нарядчик-нормировщик и учетчик, он же культработник.
В углу зоны вырыли яму и сбили из досок уборную, в другом углу, ближе к входным воротам, сложили большой очаг на два котла, вкопали кухонный стол с навесом, соорудили дровяной склад и нечто вроде шкафа. Палатки для охраны и дощатый домик для начальства поставили наверху, на откосе. Над углами обкопали площадки для часовых – «попок» и установили дощатые грибки.
Пост над уборной был расположен так, что его почти не могли видеть сверху. Здесь велся товарообмен через худой навес. Между двумя рядами колючей проволоки проходила запретная зона. Но из-за крутизны склона в наружном ряду у поста был разрыв – щель, и часовой мог, зайдя в «запретку», получать из уборной товар: заигранные пиджаки, сапоги, белье, в том числе и недавно полученное казенное, или даже деньги, которые у воров никогда не переводились. Сменившись, часовой через два часа опять приходил на пост и приносил огурцы, помидоры, хлеб, картошку, а главное водку. Тарой служили грелки, которые выпрашивались у меня и всякий раз честно возвращались, причем и мне, и соседубухгалтеру подносили по сто-сто пятьдесят грамм и толику закуски. Бухгалтер, Андрей Васильевич, пожилой, неразговорчивый москвич, оказался очень спокойным доброжелательным соседом. Он уже был зэка, часто болел, – гастритами, холециститом, воспалением легких, и вместо инвалидного лагпункта его отправили бухгалтером на штрафной: работы немного, лежи, загорай. Нарядчик дядя Вася был директором обувного магазина в Москве. Он сидел уже третий раз и все по «хозяйственным делам». В этот раз он получил десять лет по указу от 7 августа 1932 года, который предусматривал очень суровые кары «за хищения социалистической собственности». Он носил опрятное военное обмундирование – офицерскую гимнастерку, бриджи, хромовые сапоги, но все его повадки и ухватки выдавали сугубо штатского и притом именно торгового человека.
– Нет, на фронте я не бывал, не довелось. По правде сказать, я никогда и не старался… Геройство я, конечно, уважаю и сознаю вполне, защита родины – святое дело. Если бы пришлось, я, конечно, свой долг исполнил бы как следует. Но самому лезть черту в зубы – это, по-моему, извините, просто глупость или, может быть, рисковая отчаянность. У молодых это, конечно, бывает, и это даже очень хорошо, в смысле патриотизма. Но я-то уже дедушка. Вы не смотрите, что пока что ни сединки и все зубы при мне. Это у меня здоровье от дедов и прадедов, ярославских волгарей. Они, конечно, старой веры были и крепкой породы, ни водки не пили, ни табаку не курили и жили до ста лет и уж, конечно, извините, без докторов… какого вы думаете, я года?… Вот, и не угадали, с 94-го я, еще перед войной двух сыновей оженил и дочку замуж отдал. Трое внуков у меня уже в 41-м было. А детей шестеро, от первой жены четыре и двое от второй. Старший сын с пятнадцатого года, меня тогда папаша оженили, как та война началась, конечно, чтобы от призыва уберечь, но все же не удалось. На второй год потянули. Правда, близко к фронту не попадал. Работал сапожником, шорником, ротным писарем. Первую жену я схоронил в тридцать третьем году, от грудной жабы умерла в одночасье. Вторую взял тоже ярославскую, не какую там с улицы, родственники приглядели тихую, добрую девушку из хорошей семьи. Не в красоте, конечно, счастье, мне хозяйка нужна была в дом для детей… Сыновья и дочки тогда еще в школу ходили, старшего я потом направил в институт, на инженера. Сам-то я ведь, конечно, самоучка. У папаши до революции было обувное дело. А я в солдатском совете был, в партию вошел. Но работал всегда по хозяйственной линии, как имел еще от папаши квалификацию по сапожной части, в смысле обуви и, конечно, вообще в кожном деле. Если бы мне полное образование, я, может быть, и в директора большого треста вышел… Но где там было учиться – ведь семья, и папаше помогал. Их как разорили в революции, так они и при нэпе уже не могли обратно подняться. Года не те. Здоровы, конечно, еще работали в артелях, в кооперации, значит, но как началась пятилетка, пошли, конечно, трудности с питанием и вообще… А я как партийный – то одна мобилизация, то другая, на коллективизацию, на хлебозаготовки или где прорыв по линии снабжения. А у меня характер такой: сам никуда не лезу, но если что поручают, то, конечно, стараюсь добросовестно. После первой судимости меня еще в партии восстановили. Потом я опять был на ответственных должностях, тоже, конечно, по новой – «недостача». Как это в торговом деле бывает: заведется такая стерва, и ненасытная и подлая: ему все мало, он, как говорится, у нищего копейку отнимет и, конечно, пропьет, и еще куражиться будет. Он сам, дурак, нахальный такой, что его любой юный пионер уже за версту понимает как жулика. А потом он еще и других людей топит. Вот через таких негодяев и я получил срок по указу; хотя правду скажу – дело ведь уже давнее – я, конечно, там допускал, нельзя у воды жить и пальцев не замочить; но что мне тогда навешали целые миллионы, так это была чистая клевета. Отправили меня тогда в ближний лагерь, в производственную колонию от Бутырской тюрьмы. Но вскорости сактировали, язва… этой… двенадцатиперстной и, конечно, общий упадок сил. И вот опять взяли. В третий раз. Опять указ: десять и пять. А язва как была при мне, так и осталась, конечно. Опять одна надежда на медицину…
В нашей штрафной колонне было несколько «законных» воров. Старший у них – по старой «фене» это называлось «паханом» – считался Леха Лысый. Его ближайшее окружение составляли Никола Питерский, Леха Борода, Никола Зацепа, Сеня Нога и др. Никола напоминал скорее матроса, чем профессиовального вора; Сеня был фронтовиком, инвалидом, на голени гноился незаживающий свищ от осколочной раны. Его я с первого же дня освободил от всех работ, кормил витаминами, старательно перевязывал, пытался лечить. Он говорил высоким, почти писклявым голосом, жаловался на тяжелую воровскую долю и, славя благородство честных жуликов, рассказывал фантастические истории об их подвигах, уделяя себе скромную роль очевидца. Предупреждая сомнения, он клялся: «Чтоб мне сгнить в тюрьме, если свистну… Век мне свободы не видать – чистая правда».
Леня Генерал пришел на прием в один из первых дней после открытия санчасти перед утренним разводом. У входа в кабину, где я накануне вколотил две скамьи для ожидающих приема, сидели несколько явно больных и косящих под хворь, зябко кутавшихся в мешки и «куфайки». Внезапно они загалдели: «Чего лезешь без очереди? Тут все больные!… Тебе что, больше всех надо?» Потом крики внезапно стихли. Брезентовый полог кабинки резко отмахнулся, и вошел рослый белокурый парень с ярко-голубыми глазами и еще поребячьи мягким красивым ртом.
– Доктор, я сильно больной, работать не могу!
На лежанке уже сидели двое с термометрами – каждый держал по два, чтоб обе руки были заняты и не удавалось «настучать» повышенную температуру.
– Чем ты болен? Что болит?
– А это ты должен мне сказать. На то ты и доктор. На, смотри!
Он картинно распахнул вольный пиджак, надетый на голое тело. Белая юношеская грудь «расписана» синими наколками. Из-за пояса торчал топор.
– Ну что ж, давай послушаю.
Я понимал, что это испытание на слабинку. Уступить было бы не только постыдно само по себе, но вело бы ко все новым унижениям, к порабощению. В животе мерзкий холодок страха, но отступать некуда, и выбора не было. Не спеша я взял стетоскоп, вставил оба конца в уши и с ухваткой заправского лекаря наклонился к пациенту.
– Дыши глубже!
Левой рукой я приставил стетоскоп к его груди почти у горла, а правой схватил топор, выдернул рывком и сразу же ткнул топорищем ему в живот под ложечку, не слишком сильно, но достаточно, чтобы он согнулся, задохнувшись. Тогда я повернул его, вытолкал за полог и наорал вдогонку по всем регистрам оттяжки: в рот, в нос и так далее. Он отдышался и откликнулся довольно миролюбиво:
– Ну и хрен с тобой, если ты такой жлоб… А я все равно работать не буду, у меня сифилис.
И он действительно ни разу не вышел на работу. Получал штрафную пайку 300 граммов, но получал и передачи и подкармливался у дружков. Несколько раз он просил:
– Доктор ну, поимей жалость, запиши больным, а то дойду на трехстах граммах. Не положено? Хочешь на лапу? Тельняшку новую или прохаря хромовые, тут у одного фрея сорок пятый номер, тебе как раз будут. Я с него честно заиграю, бля буду. Не хочешь? Честняга, значит? Вам, доктор, значит, не жалко, что вот так, рядом с вами будет помирать от истощения молодой человек, юноша, который, возможно, тоже хотел быть честным советским гражданином, патриотом родины, но коварная судьба закинула его в преступный мир. Ведь мой папа генерал, Герой Советского Союза, а мама – заслуженная артистка, но мою молодость погубили мое доброе сердце и такая любовь, что, если про нее хорошие стихи написать или кинофильм накрутить – миллионы людей плакать будут…
Мой рабочий день начинался в четыре утра. Приходил повар, немолодой армянин, и говорил:
– Доктор, иди смотри закладку на завтрак. Эти биляди опять, наверное, зажали жиры…
Каптер конвойного взвода, белобрысый старшина, привозил на тачке мешок пшена, консервные банки – бобы и тушеное мясо, буханки хлеба, белесые комья комбижира, похожие на мыло, кусковой сахар, насыпанный в оберточную бумагу.
Несомненно, он воровал. Но ни я, ни меланхоличный повар ни разу не могли его уличить. Он бойко частил цифрами: сиводни имеешь гарантийных паек столько-то, премиальных столько-то, штрафных столько-то. Пересчитывать и перевешивать было невозможно, к шести утра должен был поспеть завтрак, к этому же времени повар и его помощник должны были нарезать и развесить больше сотни хлебных паек.
С половины шестого я начинал утренний прием: до развода, то есть до семи, принимал тех, кто еще не имел освобождения, или у кого освобождение кончалось. С семи до девяти у входа толклись ходячие больные, после десяти я навещал лежачих.
Командир взвода охраны, он же начальник колонны, курносый лейтенант, горластый матерщинник, сменивший благодушного капитана-киргиза, уже на второй день сказал:
– Вы, доктор, что такое допускаете? Ты охреновел, что ли? На пятнадцать человек освобождение написал. А тут еще сколько отказчиков без всяких… Это ж кто работать будет! Я не посмотрю, что вы доктор, профессор, самого пошлю в карьер, иди, катай тачку, давай процент.
– Гражданин начальник, я освободил только явно увечных инвалидов и тех, у кого высокая температура. Можете поглядеть, что у них от прививки получилось, как спины раздуло. Они не то что работать, ходить не могут… Если я такому не дам освобождения, а он помрет в карьере, что тогда? Мне-то, наверное, новый срок дадут. Но и вам не весело будет, похуже, чем за малый процент.
– Это вы правду говорите. Нет, ты только подумай, какое блядство… надавали мне доходяг и калек, и чтоб я с ими каждый день сотню тонн гравия давал… Ты уж, доктор, старайся, лечи тех поносников, в рот их долбать и сушить вешать…
Вскоре после полудня закладывался обед, потом надо было снимать пробу.
В первый раз повар принес мне и бухгалтеру по большому котелку супа, заплывшего оранжевым жиром, с кусками тушеного мяса из банок. Произошло резкое и решительное объяснение. Бухгалтер и я были единодушны: объедать работяг – подлость. Сам повар может жрать от пуза, так уж заведено, а нам давай, как всем.
– Как всем? Так ведь никто же не поверит. Если вы – простите за выражение, но так все говорят – придурки, значит, вы имеете и питание лучше… Так все думают и все равно будут думать, хотя вы даже совсем не будете кушать с котла, а только свои передачи.
Мы запретили повару носить еду в кабинку. Четыре придурка: дядя Вася, учетчиккультработник, бухгалтер и я – должны были сами получать свои порции на кухне, на виду у всех, кто оставался в зоне, т.е. больных и временно прикомандированных к поварам дровоколов.
Весь час обеденного перерыва шел прием работяг: перевязки ранений, ушибов, раздача лекарств постоянным пациентам – желудочникам, малярикам. Выдавать лекарства впрок не полагалось, больной должен был принимать все в моем присутствии.
Потом начинался очередной амбулаторный прием, за ним второй обход, закладка и проба ужина, а вечером приходили внеочередные пациенты с сердечными приступами, с поносами и рвотой либо те, кому я назначал перед сном банки и клизмы.
Все же в течение дня выдавались и свободные часы; я мог даже полежать с книгой на траве перед кабиной, отвернувшись от уборной так, чтобы ветер с Волги перешибал хлорный смрад, в такие часы ко мне подсаживались дядя Вася, или Сеня Нога, Леня Генерал, или учетчик-культработник Миша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79