Нажимай на витамины, на жиры. Пей хвойный навар. А то у тебя уже признаки цинги. А диета тут какая? Тут же не санаторий! Ну хлеб суши, и не глотай, как чайка, а жуй. Тут у нас колиты-гастриты как насморк. Главная угроза – дистрофия, сосаловка. Значит, первое дело – питание.
Заведовала санчастью молодая женщинаврач, заключенная Нина Т-зе. Под белой косынкой черные густые брови, большие темно-синие глаза и очень светлое лицо, бледное, но не болезненное, а прохладно-светлое, сильное, крепко вырубленное; твердый, неулыбчивый, красивый большой рот. Она казалась мне величественной красавицей. Уже на первых разводах мы приметили, как она уверенно распоряжалась, выводила из строя больных, истощенных и, будто не слыша, не замечая замысловатой брани начальника, спокойно возражала:
– Таких пускать на работу не положено. Я действую по инструкции.
Мы с Кириллом прозвали ее царицей Тамарой. И я ни за что не хотел показываться ей, жаловаться, говорить о поносе, о нарывах, которые особенно досаждали на срамных местах. Но фельдшер вскоре убедился, что сам не может управиться, и наступил мучительно постыдный миг. Перед гордой красавицей я горбился в уродливой наготе, дрябло тощий, грязный – в этот день мы копали канавы на залитой дождем дороге, – весь в гнойниках, с которых сползали зловонные повязки и наклейки. Веки стали свинцово-тяжелыми, трудно – казалось, невозможно – посмотреть на нее. Но она глядела спокойно, без тени отвращения и негромко приказывала:
– Подними руки! Повернись! Нагнись!… Сердито зашептала фельдшеру.
– Ты видишь впадины? Полное истощение. Почему не отметил в карточке? Ну и что, что бригадир? Вчера бригадир, а сегодня работяга. В карточке должно быть точно – ЛТЗ – легкий труд в зоне… Давай стрептоцидную мазь и Вишневского. Туда можно ихтиол. Но сначала промой борной. Клей аккуратно… Ну и фельдшер у меня. Морда красивая, душа добрая, и голова как будто ничего, а руки – обе левые. Ладно, ладно, не обижайся, красна девица… А ты кто по специальности? Ах, вот как… А где вы работали до войны? На какую тему писали диссертацию? На фронте были? Звание? В плену не были?… Да вы не жмитесь, нечего стесняться, я и не такое видела. Одевайтесь. Я военврач третьего ранга. С первых дней на фронте. А в плен попала на ИзюмБарвенковском, когда Тимошенко две армии погубил, тысяч сто, не меньше. Я была ранена, но удачно, в мякоть бедра навылет, даже не хромаю. И в лагере врачом работала. В Днепропетровске, потом возле Киева. Мы там побег устроили, к партизанам ушли, вскоре с армией соединились, но мне досталось все как положено. Один «б» и десять лет. Сперва от обиды повеситься хотела, но теперь вроде привыкла: врачи везде нужны. Вот филологу в лагере труднее. Да еще в таком состоянии. К тебе сейчас любая болезнь легко прилипнет. Минимальное сопротивление организма. Ладно, подлечим, а для начала устроим придурком. Не хмурься, не хмурься, майор, такое уж слово – это блатные придумали для тех, кто не работает физически. Вот и мы с лепилой Колей – тоже придурки. Сейчас даю освобождение на три дня. Коля, запиши в карточку: температура 38 – запомни, сегодня было 38! Идите в барак, отдыхайте. Начальнику столовой я скажу, вы к нему только обращайтесь «товарищ капитан» – да-да, товарищ, он тоже зэка, бытовой из моряков, убил кого-то. Но и здесь фасон давит. «Капитан». Скажешь ему: доктор Нина велела кормить из фонда санчасти.
В этот вечер я сидел в столовой за особой перегородкой «для рекордистов», ел порошковый омлет, тушеную картошку, куски жирной селедки. За перегородкой толпились доходяги в грязно-серых бушлатах, смотрели неотрывно, одни потухшими, пустыми глазами, у других хищно проблескивала злая, жадная зависть. Дневальные, такие же доходяги, отгоняли их бранью и пинками. Я старался не глядеть в ту сторону, не слушать.
Великолепная, давно не виданная пища! Когда увидел, почуял запах, даже дыхание перехватило от блаженной радости. Но глотать было трудно и с отвычки, и от боли в горле, в скулах, и от хриплых вздохов за спиной.
– Дай миску помыть, слышь, дядя… браток… папаша… Дай хоть понюхать…
На второй день ко мне в барак пришел фельдшер и с ним невысокий, чернявый в армейском ватнике, суконном берете, с забинтованным горлом. Он говорил сиплым шепотом:
– Я Збых – помначлагпункта по быту. Не удивляйтесь… то должность для арестанта, для зэка… Я сам есть врач… Ну если направду, так почти врач, не скончил медицинский факультет Виленского университета, учился на четвертом курсе, на психиатра… А тут война, пошел до войска, потом в партызанце был… Армия Крайова, слышали? Мы до Вильна пришли разом с Армией Червонной, така згода была, такое условие, согласие. Вместе немцев били. Но потом нас разоружили, забрали до лягрув, а меня арестовали за разговоры, сказали – «антисовецка агитация». Дали пьять лет как социально опасному. А тут зделали помпобытом. Я должен командувать в зоне над всеми дворниками, дневальными, баней, майстерскими, на кухне пробы брать з доктуром или сам один. Начальник мной недоволен, что я не умею командовать, как надо. А надо это, значит, лаяться, тут называют «оттягивать», «на горло брать» или даже бить… А я так не умею и не хочу уметь. Я есть медик, не полицай. Я поеду на больницу, буду лечить горло, у меня така ангина, могу навек без голосу остаться, буду там работать, как врач. Начальник не пускал, пока нет замены. Так уж вы, коллега, прошу очень, примите мой пост… Зделайте любезность.
Фельдшер поддержал:
– Ты ж офицер, фронтовик, свой, советский, ты сумеешь и приказать и оттянуть, когда нужно. Тебя на горло не возьмут. А на этой работе и здоровье поправишь, и хорошим людям поможешь.
Два дня Збых передавал дела, водил меня по своему хозяйству. Доктор Нина сказала, что будет помогать. Моим непосредственным начальником числился некий капитан «зам. нач. по адм. хоз. части», но он был не то болен, не то в запое. А комендант-заключенный сказал, что верит доктору Нине. Оперуполномоченный уехал в отпуск. И мое назначение произвел сам начальник лагпункта. Он говорил со мной в санчасти.
– Доктор вас рекомендует с хорошей стороны. Поэтому временно утверждаю. Вообще-то не положено. Во-первых, вы – 58-я. Этот пан без статьи осужден, по буквам – СОЭ – социально-опасный элемент, оно, конечно, одна херня, в Бога, Богородицу, белопанскую Польшу, папу римского и всю мировую буржуазию, крест-накрест… Но ты по статье антисоветчик. Это уже минус, туды его в качель, каруселью… И, во-вторых, ты следственный, срока еще не имеешь. Могут хоть завтра выдернуть. Правда, такое редко бывает. Срока теперь лепят по почте, долбают – будь здоров, и в хвост и в гриву, и в рот и в уши, спереди и сзади насквозь до пупа… Могут, конечно, вам тоже дать буквы вместо статьи, тогда это плюс будет. Но только пока ты майор, ты ведь не осужденный, значит пока еще «майор, содержащийся под стражей». Очень уж ты доходной, глаза, как у кролика, красные, ветром шатает. Вот доктор Нина, я вас послушал, отпустил того пана безголосого. Но если этот ляжет в санчасть, я тебя с твоим лепилой самих погоню шоблой командовать, так их перетак и через этак…
Доктор Нина его успокоила.
В первые дни я пытался работать вопреки всем хворям, добился разрешения назначить еще двух дворников к прежним трем, убедил начальника, что осенью… больше грязи; сколотил ремонтную бригаду из плотников, штукатуров и маляров, чтобы ремонтировать санчасть, предбанник и сапожную мастерскую. Бригадиром маляров назначил Кирилла Костюхина, забрал его с лесоповала, еще нескольких знакомых из этапа пристроил к нему и в мастерские.
…Рыжий, тощий, сутулый старик в рваном бушлате подошел, когда Збых водил меня по лагерю.
– Простите, пан доктор, но вы разрешили обратиться к вам после излечения. Сегодня я выбыл из стационара. А мой бригадир, крайне грубый и негуманный – типичный кулак – уже велел мне совершенно категорически завтра выходить на развод, на повал. Но я еще абсолютно слаб, се qu’on appelle доходяга. В лесу я несомненно погибну. Вы были так любезны, что вселили в меня надежду. Может быть, дневальным или дворником.
Збых досадливо отмахнулся.
– Я уже ничего не могу. Вот новый товарищ, новый помпобыт.
Проситель оказался бароном Унгерном: выпускник пажеского корпуса, он служил в протокольном отделе сперва министерства, а потом и наркомата иностранных дел, был осужден в 1938 году на десять лет («ПШ» – подозрение в шпионаже). Я назначил его дворником. Вечером он перебрался в наш барак обслуги и сразу же начал рассказывать о себе, о своих родственниках, о сложном характере Чичерина, о неприязни между Литвиновым и Чичериным. Он говорил стариковским высоким голосом, многословно, подробно, вставляя французские и английские слова. Втроем с ним и Кириллом мы пили кипяток с сушеной малиной – его пай – и нашим сахаром. Он пил из консервной банки, обернутой тряпкой, и держал ее, оттопыривая тонкий, длинный мизинец. Свысока поглядывал на других обитателей барака.
– Я слышу: здесь большинство западные украинцы, знаю: бандеровцы или баптисты. Ces sont les gens tres simples, tres primitives, presque barbares… Очень странный говор. Уже не украинский, еще не польский. Один из них говорил мне: «Мы посэрэдыне между Польшей и Россией»… Но, я полагаю, скорее уж entre l’Afrique et l’Asie, ou entre l’Homme et un singe… Встречая меня во дворе, он салютовал метлой и уже издалека кричал, демонстрируя служебное рвение и образованность доходяг… И многословно-красноречиво жаловался, что ночью не добегают до уборной.
– Все это время я вынужден очищать и тропинки и дощатые мостки, все, так сказать, ближние и дальние подступы… Voila les Alpes du merde!… Молодая быстроглазая девица с белобрысой челкой над чернейшими прорисованными бровями перехватила меня в тамбуре барака, прижалась к плечу упругим бюстом, улыбнулась, лизнув губы тонким красным кончиком языка.
– Слышь, помбыт, назначь меня дневальной в контору, полы мыть, убирать. Там Сонька была, она счас на больничку поедет в декрет, мамкой будет. А я дохожу на повале. Назначь дневальной. Я тебе в жисть не забуду. Я здоровая, чистенькая, ей-богу… Хотишь сейчас подженимся, тут я одну заначку знаю за прачечной, подружка пустит. Не хотишь? Брезгаешь? Или не маячит? Ну это ничтяк. После тюрьмы все мужики доходные. А ты на такой должности, что скоро подкормишься. В лагере надо иметь жену, чтоб за тобой смотрела, повкусней что сготовила, чинила, стирала, прибирала, чтоб за тебя на лапу взяла где надо, ну и подмахнула, когда схотишь.
Опять толчок грудью в плечо и улыбка с быстрым кончиком языка. А мне было тошно и от нее, и от собственного растерянного бессилия.
– Так назначь дневальной. А за мной спасибо не пропадет, не пожалеешь…
В мои обязанности входили проверка на вшивость и поголовный охват баней. Каждый зэка должен был не реже одного раза в десять дней пройти через баню, сменить или хотя бы прожарить белье. Если в бараке обнаруживались вши, назначалась внеочередная санобработка, т.е. прожарка и баня. Но работяги могли баниться только после работы. Поэтому за несколько часов – от возвращения бригад в зону до отбоя – приходилось пропускать не меньше двух бараков. Большинство радовались бане, но немало было и таких, кто хотел только есть и спать, кто боялся простуд – перехода из парной жары в холодную слякоть, в нетопленый барак. А голодны были все, и в эти же часы был ужин. Дневальные, бригадиры, банщик, его помощник и пуще всех я хрипли от криков, зазывая, убеждая, угрожая, упрашивая…
Так как наш лагпункт был пропускным, то постоянно убывали и прибывали новые зэка, большие и малые этапы. Это вносило в банный график непроглядную путаницу и неразрешимые противоречия.
Начальник, помощники начальника по режиму и по КВЧ, доктор Нина, банщик – плюгавый, настырный паренек, комендант, дежурные надзиратели то и дело напоминали, спрашивали, кричали о бане. Бригадиры «брали на горло», орали, требуя либо первой очереди, чтоб до ужина, либо последней, чтоб успеть поужинать; унылые доходяги скулили о хворях, норовили залезть под нары, чтобы избежать принудительного мытья; сварливые скандалили; кто посмирнее, нудно жаловался на нехватку мыла, шаек, мочалы, в прожарке что-то сожгли, испортили…
Баня становилась для меня воплощением непролазного кошмара.
В один из первых дней я с трудом прогнал через санобработку многочисленную и распущенную бригаду, наорался и налаялся до хрипоты, наслушался дикой брани, проклятий, упреков; пришлось даже несколько раз помахать кулаками, чтобы отбиться от психанувшего хулигана и чтобы выгнать из барака упрямых филонов, долбивших: «А я еще не грязный… и вошей у меня нет… А я к лагерю приговоренный, а не к твоей бане…» После этого полагалось пропустить женский барак.
Когда я вошел туда, в нескольких местах между вагонками шумели визгливые свары. Группа женщин собиралась на этап, возникали споры из-за освобождаемых мест; одна из уезжающих искала пропавшую юбку, другая – платок. Обвиняли кто дневальную, кто подозрительных соседок. В дальнем углу визг нарастал, ссора, видимо, переходила в драку.
Я крикнул, сколько хватило сил и так, чтоб звучало повеселее:
– Эй, девочки, дамочки, кончай шуметь, собирайтесь в баню, красавицы. Мыло, губка и вода наши лучшие друзья.
И в ответ сразу с нескольких сторон обрушился шквал такой брани, такой изощренномерзостно-похабной и грязной, какой я никогда раньше не слыхивал… С верхней койки свесилась взлохмаченная серо-рыжая голова: исступленно блестящие глаза, широко раскрытый рот – не рот, пасть с мелкими, злыми, как у пилы, зубами. Прокуренный голос на одной надсадно сверлящей ноте поносил меня и похабно, и ненавидяще, и притом как-то непосредственно лично, будто эта ведьма непонятного возраста уже давным давно видит во мне своего злейшего врага…
В проходе между вагонками толстогубая девка, задрав юбку, повернулась и, тряся голыми ягодицами, восклицала хрипло:
– Вот тебе баня, падло, хреносос, придурок в рот, в душу и т.д., вот тебе баня…!
Старуха в сбившемся платке выла:
– Убивают… какая баня, когда убива-аюют… Спасите…
Две молодые девчонки в цветастых кофтах и ватных штанах хохотали с визгами, выкрикивая немыслимую матерщину, они ругали какую-то не видимую мне собеседницу, а заодно и меня. У печки рыдала в голос пожилая баба в платке и темном бушлате, причитая с явно искусственным, кликушеским надрывом. Это была дневальная. Рядом с ней худощавая блондинка в городском опрятном платье, показавшаяся было миловидной и даже интеллигентной, внезапно замахнулась на меня кочергой и заорала с неподражаемой блатной интонацией:
– Катись ты туда-то и перетуда-то, раздолбай московский, фрей рогатый, пока тебе не то, не это, не так и не переэтак…
Пытаясь что-то говорить, убеждать, я не слышал собственного голоса и выбежал из барака – из ора, визга, злобно воющего сквернословия, уже не только оглушавшего, но, казалось, душившего, бившего и по ушам, и в нос нестерпимым зловонием. Выбежал в полном отчаянии. Ведь не мог же я отвечать им бранью – все-таки женщины, не мог ударить. Я поплелея в баню, не зная, что делать, лучше немедленная отставка, лесоповал, карцер, только не этот вопящий ад… Банщик сочувственно и презрительно хмыкнул:
– Эх ты, олень, а ну, пойдем, я тебе покажу, как с ними надо.
Он взял большую палку, другую сунул мне. Войдя в барак, где продолжался галдеж, он громко застучал палкой столу и закричал:
– Эй, вы, шалашовки, гумозницы, курвы и т.д. – а ну, собирайся в баню, пока ребра целы! Пулей вылетай!…
На него тоже орали. Но уже не так зло, даже с ухмылками. Отругивались.
Я стал ему вторить, пытался зубоскалить, так как не мог себя заставить «оттягивать» матерно. Женщины в конце концов пошли. Но в тот вечер я твердо решил, что не останусь помпобыта, буду срочно искать замену.
Октябрь наступил дождливый, холодный. Вечерами я трясся от озноба. Головные боли не утихали даже после утроенных порций пирамидона. Соседи по нарам жаловались, что я ночью кричу, ругаюсь, разговариваю понемецки. По утрам трудно было заставить себя встать. И наконец наступило такое утро, когда боль, сверлившая во лбу и скулах, почти ослепила. Шатаясь, цепляясь за стены, я ощупью дошел до уборной, но уже не мог добраться до столовой, чтобы позавтракать, и с помощью дневального – болтливого, мокроносого старика, поплелся в санчасть. Измерили температуру – больше 39. Нина осмотрела, выслушала и нахмурилась:
– Болезней у тебя целый набор, вагон и маленькая тележка. Пеллагра, гайморит, кишечник вконец испорчен и ко всему еще сильная простуда. Теперь уж ты отделаешься от помпобытства. Я могла бы тебя положить к нам в стационар. Но это можно только на малое время, а потом либо опять на старое место, либо похуже… Поэтому я пущу тебя по ОСИ… Завтра как раз уходит этап в больницу, там хорошие старые врачи, там питание лучше и режим легче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Заведовала санчастью молодая женщинаврач, заключенная Нина Т-зе. Под белой косынкой черные густые брови, большие темно-синие глаза и очень светлое лицо, бледное, но не болезненное, а прохладно-светлое, сильное, крепко вырубленное; твердый, неулыбчивый, красивый большой рот. Она казалась мне величественной красавицей. Уже на первых разводах мы приметили, как она уверенно распоряжалась, выводила из строя больных, истощенных и, будто не слыша, не замечая замысловатой брани начальника, спокойно возражала:
– Таких пускать на работу не положено. Я действую по инструкции.
Мы с Кириллом прозвали ее царицей Тамарой. И я ни за что не хотел показываться ей, жаловаться, говорить о поносе, о нарывах, которые особенно досаждали на срамных местах. Но фельдшер вскоре убедился, что сам не может управиться, и наступил мучительно постыдный миг. Перед гордой красавицей я горбился в уродливой наготе, дрябло тощий, грязный – в этот день мы копали канавы на залитой дождем дороге, – весь в гнойниках, с которых сползали зловонные повязки и наклейки. Веки стали свинцово-тяжелыми, трудно – казалось, невозможно – посмотреть на нее. Но она глядела спокойно, без тени отвращения и негромко приказывала:
– Подними руки! Повернись! Нагнись!… Сердито зашептала фельдшеру.
– Ты видишь впадины? Полное истощение. Почему не отметил в карточке? Ну и что, что бригадир? Вчера бригадир, а сегодня работяга. В карточке должно быть точно – ЛТЗ – легкий труд в зоне… Давай стрептоцидную мазь и Вишневского. Туда можно ихтиол. Но сначала промой борной. Клей аккуратно… Ну и фельдшер у меня. Морда красивая, душа добрая, и голова как будто ничего, а руки – обе левые. Ладно, ладно, не обижайся, красна девица… А ты кто по специальности? Ах, вот как… А где вы работали до войны? На какую тему писали диссертацию? На фронте были? Звание? В плену не были?… Да вы не жмитесь, нечего стесняться, я и не такое видела. Одевайтесь. Я военврач третьего ранга. С первых дней на фронте. А в плен попала на ИзюмБарвенковском, когда Тимошенко две армии погубил, тысяч сто, не меньше. Я была ранена, но удачно, в мякоть бедра навылет, даже не хромаю. И в лагере врачом работала. В Днепропетровске, потом возле Киева. Мы там побег устроили, к партизанам ушли, вскоре с армией соединились, но мне досталось все как положено. Один «б» и десять лет. Сперва от обиды повеситься хотела, но теперь вроде привыкла: врачи везде нужны. Вот филологу в лагере труднее. Да еще в таком состоянии. К тебе сейчас любая болезнь легко прилипнет. Минимальное сопротивление организма. Ладно, подлечим, а для начала устроим придурком. Не хмурься, не хмурься, майор, такое уж слово – это блатные придумали для тех, кто не работает физически. Вот и мы с лепилой Колей – тоже придурки. Сейчас даю освобождение на три дня. Коля, запиши в карточку: температура 38 – запомни, сегодня было 38! Идите в барак, отдыхайте. Начальнику столовой я скажу, вы к нему только обращайтесь «товарищ капитан» – да-да, товарищ, он тоже зэка, бытовой из моряков, убил кого-то. Но и здесь фасон давит. «Капитан». Скажешь ему: доктор Нина велела кормить из фонда санчасти.
В этот вечер я сидел в столовой за особой перегородкой «для рекордистов», ел порошковый омлет, тушеную картошку, куски жирной селедки. За перегородкой толпились доходяги в грязно-серых бушлатах, смотрели неотрывно, одни потухшими, пустыми глазами, у других хищно проблескивала злая, жадная зависть. Дневальные, такие же доходяги, отгоняли их бранью и пинками. Я старался не глядеть в ту сторону, не слушать.
Великолепная, давно не виданная пища! Когда увидел, почуял запах, даже дыхание перехватило от блаженной радости. Но глотать было трудно и с отвычки, и от боли в горле, в скулах, и от хриплых вздохов за спиной.
– Дай миску помыть, слышь, дядя… браток… папаша… Дай хоть понюхать…
На второй день ко мне в барак пришел фельдшер и с ним невысокий, чернявый в армейском ватнике, суконном берете, с забинтованным горлом. Он говорил сиплым шепотом:
– Я Збых – помначлагпункта по быту. Не удивляйтесь… то должность для арестанта, для зэка… Я сам есть врач… Ну если направду, так почти врач, не скончил медицинский факультет Виленского университета, учился на четвертом курсе, на психиатра… А тут война, пошел до войска, потом в партызанце был… Армия Крайова, слышали? Мы до Вильна пришли разом с Армией Червонной, така згода была, такое условие, согласие. Вместе немцев били. Но потом нас разоружили, забрали до лягрув, а меня арестовали за разговоры, сказали – «антисовецка агитация». Дали пьять лет как социально опасному. А тут зделали помпобытом. Я должен командувать в зоне над всеми дворниками, дневальными, баней, майстерскими, на кухне пробы брать з доктуром или сам один. Начальник мной недоволен, что я не умею командовать, как надо. А надо это, значит, лаяться, тут называют «оттягивать», «на горло брать» или даже бить… А я так не умею и не хочу уметь. Я есть медик, не полицай. Я поеду на больницу, буду лечить горло, у меня така ангина, могу навек без голосу остаться, буду там работать, как врач. Начальник не пускал, пока нет замены. Так уж вы, коллега, прошу очень, примите мой пост… Зделайте любезность.
Фельдшер поддержал:
– Ты ж офицер, фронтовик, свой, советский, ты сумеешь и приказать и оттянуть, когда нужно. Тебя на горло не возьмут. А на этой работе и здоровье поправишь, и хорошим людям поможешь.
Два дня Збых передавал дела, водил меня по своему хозяйству. Доктор Нина сказала, что будет помогать. Моим непосредственным начальником числился некий капитан «зам. нач. по адм. хоз. части», но он был не то болен, не то в запое. А комендант-заключенный сказал, что верит доктору Нине. Оперуполномоченный уехал в отпуск. И мое назначение произвел сам начальник лагпункта. Он говорил со мной в санчасти.
– Доктор вас рекомендует с хорошей стороны. Поэтому временно утверждаю. Вообще-то не положено. Во-первых, вы – 58-я. Этот пан без статьи осужден, по буквам – СОЭ – социально-опасный элемент, оно, конечно, одна херня, в Бога, Богородицу, белопанскую Польшу, папу римского и всю мировую буржуазию, крест-накрест… Но ты по статье антисоветчик. Это уже минус, туды его в качель, каруселью… И, во-вторых, ты следственный, срока еще не имеешь. Могут хоть завтра выдернуть. Правда, такое редко бывает. Срока теперь лепят по почте, долбают – будь здоров, и в хвост и в гриву, и в рот и в уши, спереди и сзади насквозь до пупа… Могут, конечно, вам тоже дать буквы вместо статьи, тогда это плюс будет. Но только пока ты майор, ты ведь не осужденный, значит пока еще «майор, содержащийся под стражей». Очень уж ты доходной, глаза, как у кролика, красные, ветром шатает. Вот доктор Нина, я вас послушал, отпустил того пана безголосого. Но если этот ляжет в санчасть, я тебя с твоим лепилой самих погоню шоблой командовать, так их перетак и через этак…
Доктор Нина его успокоила.
В первые дни я пытался работать вопреки всем хворям, добился разрешения назначить еще двух дворников к прежним трем, убедил начальника, что осенью… больше грязи; сколотил ремонтную бригаду из плотников, штукатуров и маляров, чтобы ремонтировать санчасть, предбанник и сапожную мастерскую. Бригадиром маляров назначил Кирилла Костюхина, забрал его с лесоповала, еще нескольких знакомых из этапа пристроил к нему и в мастерские.
…Рыжий, тощий, сутулый старик в рваном бушлате подошел, когда Збых водил меня по лагерю.
– Простите, пан доктор, но вы разрешили обратиться к вам после излечения. Сегодня я выбыл из стационара. А мой бригадир, крайне грубый и негуманный – типичный кулак – уже велел мне совершенно категорически завтра выходить на развод, на повал. Но я еще абсолютно слаб, се qu’on appelle доходяга. В лесу я несомненно погибну. Вы были так любезны, что вселили в меня надежду. Может быть, дневальным или дворником.
Збых досадливо отмахнулся.
– Я уже ничего не могу. Вот новый товарищ, новый помпобыт.
Проситель оказался бароном Унгерном: выпускник пажеского корпуса, он служил в протокольном отделе сперва министерства, а потом и наркомата иностранных дел, был осужден в 1938 году на десять лет («ПШ» – подозрение в шпионаже). Я назначил его дворником. Вечером он перебрался в наш барак обслуги и сразу же начал рассказывать о себе, о своих родственниках, о сложном характере Чичерина, о неприязни между Литвиновым и Чичериным. Он говорил стариковским высоким голосом, многословно, подробно, вставляя французские и английские слова. Втроем с ним и Кириллом мы пили кипяток с сушеной малиной – его пай – и нашим сахаром. Он пил из консервной банки, обернутой тряпкой, и держал ее, оттопыривая тонкий, длинный мизинец. Свысока поглядывал на других обитателей барака.
– Я слышу: здесь большинство западные украинцы, знаю: бандеровцы или баптисты. Ces sont les gens tres simples, tres primitives, presque barbares… Очень странный говор. Уже не украинский, еще не польский. Один из них говорил мне: «Мы посэрэдыне между Польшей и Россией»… Но, я полагаю, скорее уж entre l’Afrique et l’Asie, ou entre l’Homme et un singe… Встречая меня во дворе, он салютовал метлой и уже издалека кричал, демонстрируя служебное рвение и образованность доходяг… И многословно-красноречиво жаловался, что ночью не добегают до уборной.
– Все это время я вынужден очищать и тропинки и дощатые мостки, все, так сказать, ближние и дальние подступы… Voila les Alpes du merde!… Молодая быстроглазая девица с белобрысой челкой над чернейшими прорисованными бровями перехватила меня в тамбуре барака, прижалась к плечу упругим бюстом, улыбнулась, лизнув губы тонким красным кончиком языка.
– Слышь, помбыт, назначь меня дневальной в контору, полы мыть, убирать. Там Сонька была, она счас на больничку поедет в декрет, мамкой будет. А я дохожу на повале. Назначь дневальной. Я тебе в жисть не забуду. Я здоровая, чистенькая, ей-богу… Хотишь сейчас подженимся, тут я одну заначку знаю за прачечной, подружка пустит. Не хотишь? Брезгаешь? Или не маячит? Ну это ничтяк. После тюрьмы все мужики доходные. А ты на такой должности, что скоро подкормишься. В лагере надо иметь жену, чтоб за тобой смотрела, повкусней что сготовила, чинила, стирала, прибирала, чтоб за тебя на лапу взяла где надо, ну и подмахнула, когда схотишь.
Опять толчок грудью в плечо и улыбка с быстрым кончиком языка. А мне было тошно и от нее, и от собственного растерянного бессилия.
– Так назначь дневальной. А за мной спасибо не пропадет, не пожалеешь…
В мои обязанности входили проверка на вшивость и поголовный охват баней. Каждый зэка должен был не реже одного раза в десять дней пройти через баню, сменить или хотя бы прожарить белье. Если в бараке обнаруживались вши, назначалась внеочередная санобработка, т.е. прожарка и баня. Но работяги могли баниться только после работы. Поэтому за несколько часов – от возвращения бригад в зону до отбоя – приходилось пропускать не меньше двух бараков. Большинство радовались бане, но немало было и таких, кто хотел только есть и спать, кто боялся простуд – перехода из парной жары в холодную слякоть, в нетопленый барак. А голодны были все, и в эти же часы был ужин. Дневальные, бригадиры, банщик, его помощник и пуще всех я хрипли от криков, зазывая, убеждая, угрожая, упрашивая…
Так как наш лагпункт был пропускным, то постоянно убывали и прибывали новые зэка, большие и малые этапы. Это вносило в банный график непроглядную путаницу и неразрешимые противоречия.
Начальник, помощники начальника по режиму и по КВЧ, доктор Нина, банщик – плюгавый, настырный паренек, комендант, дежурные надзиратели то и дело напоминали, спрашивали, кричали о бане. Бригадиры «брали на горло», орали, требуя либо первой очереди, чтоб до ужина, либо последней, чтоб успеть поужинать; унылые доходяги скулили о хворях, норовили залезть под нары, чтобы избежать принудительного мытья; сварливые скандалили; кто посмирнее, нудно жаловался на нехватку мыла, шаек, мочалы, в прожарке что-то сожгли, испортили…
Баня становилась для меня воплощением непролазного кошмара.
В один из первых дней я с трудом прогнал через санобработку многочисленную и распущенную бригаду, наорался и налаялся до хрипоты, наслушался дикой брани, проклятий, упреков; пришлось даже несколько раз помахать кулаками, чтобы отбиться от психанувшего хулигана и чтобы выгнать из барака упрямых филонов, долбивших: «А я еще не грязный… и вошей у меня нет… А я к лагерю приговоренный, а не к твоей бане…» После этого полагалось пропустить женский барак.
Когда я вошел туда, в нескольких местах между вагонками шумели визгливые свары. Группа женщин собиралась на этап, возникали споры из-за освобождаемых мест; одна из уезжающих искала пропавшую юбку, другая – платок. Обвиняли кто дневальную, кто подозрительных соседок. В дальнем углу визг нарастал, ссора, видимо, переходила в драку.
Я крикнул, сколько хватило сил и так, чтоб звучало повеселее:
– Эй, девочки, дамочки, кончай шуметь, собирайтесь в баню, красавицы. Мыло, губка и вода наши лучшие друзья.
И в ответ сразу с нескольких сторон обрушился шквал такой брани, такой изощренномерзостно-похабной и грязной, какой я никогда раньше не слыхивал… С верхней койки свесилась взлохмаченная серо-рыжая голова: исступленно блестящие глаза, широко раскрытый рот – не рот, пасть с мелкими, злыми, как у пилы, зубами. Прокуренный голос на одной надсадно сверлящей ноте поносил меня и похабно, и ненавидяще, и притом как-то непосредственно лично, будто эта ведьма непонятного возраста уже давным давно видит во мне своего злейшего врага…
В проходе между вагонками толстогубая девка, задрав юбку, повернулась и, тряся голыми ягодицами, восклицала хрипло:
– Вот тебе баня, падло, хреносос, придурок в рот, в душу и т.д., вот тебе баня…!
Старуха в сбившемся платке выла:
– Убивают… какая баня, когда убива-аюют… Спасите…
Две молодые девчонки в цветастых кофтах и ватных штанах хохотали с визгами, выкрикивая немыслимую матерщину, они ругали какую-то не видимую мне собеседницу, а заодно и меня. У печки рыдала в голос пожилая баба в платке и темном бушлате, причитая с явно искусственным, кликушеским надрывом. Это была дневальная. Рядом с ней худощавая блондинка в городском опрятном платье, показавшаяся было миловидной и даже интеллигентной, внезапно замахнулась на меня кочергой и заорала с неподражаемой блатной интонацией:
– Катись ты туда-то и перетуда-то, раздолбай московский, фрей рогатый, пока тебе не то, не это, не так и не переэтак…
Пытаясь что-то говорить, убеждать, я не слышал собственного голоса и выбежал из барака – из ора, визга, злобно воющего сквернословия, уже не только оглушавшего, но, казалось, душившего, бившего и по ушам, и в нос нестерпимым зловонием. Выбежал в полном отчаянии. Ведь не мог же я отвечать им бранью – все-таки женщины, не мог ударить. Я поплелея в баню, не зная, что делать, лучше немедленная отставка, лесоповал, карцер, только не этот вопящий ад… Банщик сочувственно и презрительно хмыкнул:
– Эх ты, олень, а ну, пойдем, я тебе покажу, как с ними надо.
Он взял большую палку, другую сунул мне. Войдя в барак, где продолжался галдеж, он громко застучал палкой столу и закричал:
– Эй, вы, шалашовки, гумозницы, курвы и т.д. – а ну, собирайся в баню, пока ребра целы! Пулей вылетай!…
На него тоже орали. Но уже не так зло, даже с ухмылками. Отругивались.
Я стал ему вторить, пытался зубоскалить, так как не мог себя заставить «оттягивать» матерно. Женщины в конце концов пошли. Но в тот вечер я твердо решил, что не останусь помпобыта, буду срочно искать замену.
Октябрь наступил дождливый, холодный. Вечерами я трясся от озноба. Головные боли не утихали даже после утроенных порций пирамидона. Соседи по нарам жаловались, что я ночью кричу, ругаюсь, разговариваю понемецки. По утрам трудно было заставить себя встать. И наконец наступило такое утро, когда боль, сверлившая во лбу и скулах, почти ослепила. Шатаясь, цепляясь за стены, я ощупью дошел до уборной, но уже не мог добраться до столовой, чтобы позавтракать, и с помощью дневального – болтливого, мокроносого старика, поплелся в санчасть. Измерили температуру – больше 39. Нина осмотрела, выслушала и нахмурилась:
– Болезней у тебя целый набор, вагон и маленькая тележка. Пеллагра, гайморит, кишечник вконец испорчен и ко всему еще сильная простуда. Теперь уж ты отделаешься от помпобытства. Я могла бы тебя положить к нам в стационар. Но это можно только на малое время, а потом либо опять на старое место, либо похуже… Поэтому я пущу тебя по ОСИ… Завтра как раз уходит этап в больницу, там хорошие старые врачи, там питание лучше и режим легче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79