4. Ольга
Жена-1 возникла в его жизни под стук мячей. Он тогда перешел на третий курс, только что вернулся после летних каникул, его перевели в новое общежитие, он стоял посреди комнаты, решая, куда бы поставить песочные часы (на три минуты, чтобы следить за собой и не разориться на телефонных разговорах), когда услышал за окном женский, чуть задыхающийся голос, повторявший:
– Да… Да… еще раз… чудно… да… еще… не останавливайся… О, какой ты… О, какой!.. еще… да… о, да… еще, еще…
Он почувствовал, что горячо краснеет. Он знал, что деликатные люди прекрасны, а бестактные – отвратительны, но понял, что сейчас ему не совладать с собой и придется на несколько минут стать отвратительным. Он присел на корточки и утиной перевалкой двинулся к окну. Только выставив нос над подоконником и выглянув наружу, он понял, что неровный перестук, накладывавшийся на страстный женский голос, не был посторонним шумом, случайной помехой. Невысокая девушка стояла посреди корта, крепко расставив загорелые ноги, один за другим доставала из проволочной корзины теннисные мячи, взмахивала ракеткой, и ее ученик по другую сторону сетки метался то вправо, то влево, ловя воздух перекошенным ртом, разбрызгивая пот, путаясь в собственных икрах, пятках, коленях.
– Да… Да… Еще раз… еще… чудно… молодец… еще… О, да…
Потом он узнал, что она изучает славянские языки. Что она старше его на два курса. Что отец ее, как и его родители, приехал в свое время из Перевернутой страны, разбогател здесь на производстве консервов для собак и кошек, но дочери денег почти не дает, потому что она его ни в чем не слушается. Ей приходится подрабатывать уроками тенниса.
Антон попытался записаться к ней на урок, но выяснилось, что очередь желающих слишком длинна. Кто-то познакомил их в библиотеке, но он не был уверен, что она запомнила его. Она всегда проносилась по коридорам так быстро, всегда в окружении большой или маленькой свиты, всегда напевая, спеша, утекая. Взгляд ее ловил и отпускал мелькавшие кругом лица так мимоходом, словно все это были мячи, улетавшие за край площадки, не стоившие взмаха ракетки.
Ее задыхающийся голос за окном будил его каждое утро. «Да… еще… еще… О, какой ты… Да, да, да!..» Он некоторое время лежал, не открывая глаз, пытаясь вообразить, что голос обращен к нему. Потом вскакивал, бежал под душ, продирался мокрой головой сквозь рубашку – влажный холодный след надолго оставался на спине – и выходил со скучающим видом из общежития. Да, бывают студенты, которые любят рано вставать. Которым некуда спешить, потому что все необходимое сделано с вечера. Которые легко обходятся без завтрака, без модной беготни по дорожкам, но обожают поглазеть на солнечные пятна, ползущие по псевдоготическим стенам, на попрошаек-белок, выстраивающихся вдоль края газона, на птичьи свары в зарослях плюща. А это что у вас тут? Теннисный матч? Тренировка? Что ж, можем себе позволить поторчать несколько минут и у корта.
Ее щиколотки, охваченные носками с синей полоской. Ее икры с раздвоенной быстрой мышцей. Ее колени, всегда в пружинящей работе, всегда далеко друг от друга. Ее самое-самое, под летающей, белой, непотребной юбчонкой. Ее круглые двойняшки, прыгающие под майкой, пытающиеся замешаться в игру, в которой им нет ни места, ни роли, не понимающие – глупышки, – что им просто повезло, что в древние, дославянские, амазоночные времена не жить бы им вдвоем, что одну бы – правую – выжгли в младенчестве, чтобы не мешала размаху руки с копьем. Ее руки, тонкие и сильные, как жилы катапульты, посылающие мячи через сетку с таким разгоном, что двухсотфунтовый детина на другом конце площадки вот-вот разорвется на пять частей, пытаясь дотянуться до них. Ее черные кудряшки, стянутые белой лентой. И наконец, ее лицо, тонкой и нежной резьбы, с тонким вздернутым носом, с напряженным в полуулыбке ртом, выкрикивающим непристойные команды. Лицо, от которого любовная горошина в горле разрастается в гигантскую сказочную репу – семерым не вытянуть, воздуха не вдохнуть.
В ноябре корты закрыли, и жизнь стала пуста. Иногда он встречал ее на коротких, под падающим снежком, перебежках из одного учебного корпуса в другой. Она на секунду замедляла бег, вспыхивала мгновенной выжидательной улыбкой, но он всегда упускал этот момент. Даже если у него было что-то заготовлено заранее, он не успевал воспользоваться отпущенной ему секундой – и она убегала. Однажды он все же пересилил себя и крикнул ей – уже почти вслед, почти убегающей:
– Завтра. В час дня. Кафе «Доминик». Ланч.
– Хорошо, – крикнула она через плечо.
Но не пришла.
Они встретились дня через три.
– Что-нибудь случилось? – спросил он.
– Когда?
– Вы не пришли к «Доминику».
– А, верно. Не пришла. Кстати, я потом очень жалела.
– Может быть, попробуем еще раз?
– Когда?
– Завтра. Там же, в то же время.
– Чудно, договорились.
Поток студентов уносил их друг от друга. Она помахала ему варежкой над головами.
И снова не пришла.
Он был ошарашен. И взбешен. Он чувствовал себя ограбленным. В следующий раз, увидев ее в толпе, он подкрался сзади и прошептал над ухом:
– Играем в игры? Получаем удовольствие? И много у нашей кошки таких глупых мышек в запасе?
Она посмотрела на него отчужденно и недоумевающе. Когда она хотела изобразить высокомерное презрение, ей приходилось откидывать голову неестественно далеко назад.
– Мама не говорила вам в детстве, что нарушать обещания нехорошо?
– Я не смогла прийти. Меня задержали дела.
– Такое случается. Но обычно люди звонят потом и объясняют, что произошло.
– Это было бы как извинение. Я ненавижу извиняться. Мама в детстве учила меня просить прощения за порванный чулок, за несделанный урок, за чихание, за ковыряние в носу. Эй, вы там, в дальнем ряду – вы не слышали, как я пукнула? Так вот – я извиняюсь! Теперь хорошо? Почти не пахнет?
Он не удержался – хихикнул.
– Честно сказать, я и обещания ненавижу, – сказала она. – Мы ничего не можем изменить в своем вчера – так? Ничего не можем изменить в сейчас. Так неужели лишать себя свободы и там, где она еще выживает, – в завтра?
Он решил, что она просто издевается над ним. В конце концов, она была звезда. И знаменитость. Она делала революцию. Тогда все делали революцию, но она была где-то далеко впереди всех. Если, скажем, все занимались свержением плохого правительства в какой-нибудь далекой стране, то ее группа уже занималась свержением того правительства, которое только должно было прийти на смену нынешнему. И если выходили на демонстрацию с требованием окончания войны и вывода войск, то она уже несла плакат против войны, которая еще даже не начиналась, и вывода войск оттуда, где их еще не было. А когда все подписывали петиции против испытаний ядерного, бактериологического, лазерного, огнестрельного, химического и даже холодного оружия и вывешивали плакаты в окнах общежития, она прокралась и наклеила плакат аж на багажник патрульной машины, и полицейские не могли понять, почему студенты за стеклами хохочут и показывают на них пальцами.
Антон тоже подписывал петиции, демонстрировал, носил плакаты. Однажды он даже провисел ночью полчаса под мостом над шоссе, макая кисть в ведро с краской и выводя огромными буквами слово «Долой…». (Второе слово лозунга рисовал неизвестный ему и невидимый в темноте напарник, и он так и не узнал, что же там было, потому что полиция закрасила оба слова на следующее утро.) Но делал он это все без страсти, больше из страха быть зачисленным в реакционеры, то есть в отверженные. Потому что не принять участия в свержении плохих правительств и прекращении войн в далеких странах в те годы было так же опасно, как пойти пешком через перегруженное шоссе в час пик.
Другое дело – она, Ольга. Это был ее мир, ее стихия. В этом мире не выполняли обещаний, не уважали чужую собственность, не извинялись, не требовали и не выказывали благодарности, не помогали ближним – а только дальним, не слушались родителей, не делали домашних заданий, не сеяли, не жали, но каким-то образом перелетали из одного дня в другой да еще становились при этом объектом завистливого восхищения. Все было чуждо Антону в этом мире. Именно там, в густых его чащобах, легко уживались большие и маленькие Горемыкалы, именно там им было так удобно прятаться, что никакой, самый меткий выстрел не мог отыскать их и парализовать хотя бы на день, на час.
Так почему же, спрашивается, когда она вылетала ненадолго из этих джунглей и на минуту застывала перед ним со своим вздернутым носиком, с тонко вырезанной, выжидающей улыбкой, он испытывал толчок такой острой и счастливой близости ко всему на свете? Почему никак не мог стереть ее из памяти и поддаться призывным взглядам Сары Капельбаум, которая была сама надежность, верность и обстоятельность? Почему все люди порой казались ему закрытыми дверьми и только она одна – незапертой, готовой вот-вот распахнуться?
Весной, накануне пасхальных каникул, раздался телефонный звонок. Она не назвала себя, а просто сказала «это я», и он сразу понял и узнал, хотя они не виделись и не говорили до этого месяца два. Она заявила, что закончила все дела (свергла все правительства? остановила все войны?), что они могут выехать хоть завтра (куда? почему?), что до ее родителей почти день езды, так что нужно проверить и заправить автомобиль, а на бензин у нее деньги будут. Он вслушивался в ее чуть возбужденный, чуть задыхающийся голос, ни о чем не расспрашивал и только судорожно думал о том, под каким предлогом – заболел? разбил автомобиль? дополнительный экзамен? – он отменит поездку-визит к своим родителям в Айову – задолго обещанный, со всеми деталями оговоренный, обставленный заготовленными подарками, зваными обедами, визитами родственников.
На следующее утро, в назначенное время, он сидел в машине, трясся мелкой дрожью и пытался не глядеть в сторону юридического факультета, из-за которого она должна была появиться. «Должна»? Она – должна? Нет, в этом, в этом было все дело. Он не знал, придет она или нет, но точно знал, что если она и появится сейчас из-за колонн, то вовсе не повязанная вчерашним обещанием прийти, вовсе не на веревочке каких-то своих, неизвестных ему, схем и планов, а, как всегда, по-птичьи свободная, никому ничем не обязанная, могущая даже сейчас, уже появившись совсем с другой стороны и разгоняя голубей с дорожки, вдруг задуматься, замотать головой и повернуть назад или, уже подойдя, берясь за ручку дверцы и улыбаясь ему, вдруг передумать и улететь, трепля по ветру парусиновой сумкой, но могущая и открыть дверцу, и доверчиво сесть рядом на нагретое солнцем сиденье, и кто тебе поверит потом, что к тебе в автомобиль залетали пернатые?
Стюардесса перегнулась через Антона, задела его чем-то мягким (чем бы это?), извинилась. Сосед, сидевший у окошка, принял из ее рук пузырек с виски, вытряхнул содержимое в стакан со льдом, сделал несколько жадных глотков. Он заметно нервничал всю дорогу. Льдинки в стакане звенели.
– Я иногда думаю: как ужасна судьба хирургов, – сказал он. – Они видят нас насквозь. Мы говорим им что-то, а они смотрят на нас и прикидывают: «Э, брат, печень-то у тебя сдает. Да и почки пора менять. И в желчном пузыре, наверно, уже целая каменоломня завелась».
Он отер салфеткой лоб и шею. Через минуту пот выступил снова. Припухлые веки за стеклами очков моргали виновато.
– Когда я сам покупаю билет, я всегда беру место в хвосте самолета. Или в носу. А тут покупала фирма и засунула в самую середину. Да еще у окна.
– Хотите, поменяемся? – сказал Антон. – Я даже люблю у окна.
– Не поможет. Я ведь понимаю, что дело не в месте. Дело в лишних знаниях. Как там в Библии? Кто много знает, тот умножает скорбь на томление духа? Я, видите ли, инженер. Специалист как раз по этим штукам, которые ревут там за окном. Каждый раз, как приходится лететь, их внутренности встают у меня перед глазами. Они такие нежные, такие уязвимые.
– Правда? А снаружи выглядят такими прочными, надежными.
– Ах, если бы можно было на время полета отключать все эти опасные познания. Забыть, выкинуть на время из головы барабан со стальными лепестками. Который вращается с бешеной скоростью. Стальные лепестки. Их сотни. Как у ежа, как у дикобраза. Если хоть один оторвется, он разворотит и мотор, и крыло, и это окошечко. Разрубит, как саблей. А если птицу затянет внутрь двигателя на взлете или на посадке? Такие случаи бывали. Тело птицы на такой скорости бьет, как снаряд. Костей не соберешь. Вы не думайте, что я вас просто запугиваю…
– Ничего, ничего, – сказал Антон. – Мне всегда хотелось узнать, что там внутри. Это очень интересно.
– Забыть! Забыть эти раскаленные цилиндры! Они называются камеры сгорания. И к ним подводится топливо. К таким распылителям. Знали бы вы, какие крошечные отверстия в этих распылителях. Меньше игольного ушка. Я так это и вижу: случайная соринка плывет в потоке керосина, доплывает до распылителя и затыкает отверстие. Одно, другое, третье. И все. Мотор умирает. Не нужно проносить никакую бомбу на борт самолета. Пригоршня сора в топливный бак – и дело сделано.
– Неужели террористы еще не пронюхали про этот способ?
– Возможно, что и пронюхали. Сколько уже было катастроф, про которые сказано: «Причины неизвестны». Но самое страшное – в конце. Вращается диск. В адской жаре. Адские центробежные силы. Случайная трещина в отливке – и все. И место нам досталось сегодня – как раз напротив этого диска. Вон он там крутится сейчас, хочет разорваться на части. И не то чтобы остальные пассажиры – в носу или в хвосте самолета – уцелеют. Но сидеть вот так, как перед пушечным жерлом, и знать все это… Ведь ни в какой технической библии не сказано, когда им время вращаться, а когда – время разрываться. Мисс, мисс! Будьте добры – еще бутылочку.
Нет, летать Антон никогда не боялся. Он-то знал, что в этом месте Горемыкалу было нелегко прорваться через высокий частокол компьютерных расчетов, выверенных цифр, высоких страховых премий, бесчисленных инспекций и контролей. Вот та первая поездка с Ольгой к ее родителям – это было действительно опасно. Потому что тогда он почти не глядел на дорогу, лишь с трудом и на короткое время отрывал глаза от – так рядом! так надолго рядом! – обращенного к нему лица с остроптичьим – да разве у птиц бывают вздернутые? – носом, от поджатых под себя, загорелых теннисных колен.
Она рассказывала ему о своей семье. Мать – с ней еще можно было бы жить, какие-то проблески человеческих чувств в ней оставались. Но отец – это же полное законченное чудовище. Его привезли в Америку десятилетним, но как-то он успел наверстать эти десять лет, впитал в себя все самые страшные американские пороки. Откуда привезли? Ну, это была не совсем Россия, но очень рядом. Такая маленькая северная страна, которую Россия то захватывала, то отпускала. Но родители его русские, и у него еще есть старший брат, который до сих пор живет там. На том кусочке северной страны, который Россия снова захватила в последней войне. Очень трудно изучать историю стран, у которых границы то расширяются, то сужаются. То ли дело Америка! Все толще и больше, все шире и жирней – с каждым десятилетием. Там отхватит, там прикупит, там украдет, там завоюет.
Да, так вот. Семейство Козулиных приехало – выбрали времечко! – в самый разгар Депрессии. Бедовали страшно. Хватались то за одно, то за другое, чем-то спекулировали, прогорали, начинали опять с нуля. Есть люди, у которых капитализм в крови, как отрава. Независимо от классового происхождения. Либо это есть, либо нет. Тут Маркс ошибался. Взять хоть его самого, хоть Энгельса, хоть Ленина. Откуда у них при таком эксплуататорском происхождении такие правильные революционные взгляды? Да и почти все знаменитые революционеры имели ужасное происхождение. Недаром их после революции очень скоро казнили. Если у нас произойдет переворот, мне тоже не сносить головы. Но это будет только справедливо. Хватит Фемиде торчать с повязкой на глазах. Гляди, с кем имеешь дело.
Наконец мои Козулины зацепились за одно дело: собачьи и кошачьи консервы. Только стали становиться на ноги – новая напасть. Война. Отца забрали на флот и послали возить «студебекеры» и яичный порошок для русских. Так что он снова побывал у себя на родине. Расхаживал по Мурманску и Архангельску. Даже выслужился в мичманы и стал военным переводчиком, даже разжился на каких-то делишках с русскими. Вернулся – дело дышит на ладан, конкуренция давит. Кошки требуют только осетрину, собаки с трудом соглашаются на вырезку. Слушай, мне кажется, этот бензовоз сзади чем-то недоволен. Ты всегда ездишь по двум полосам?
Да, так вот. Отец вернулся – и тут!.. Тут его осенило. В их семье не помнят Дня независимости, не отмечают День труда, путают Святого Патрика со Святым Валентином, но свято чтут день, когда ему в голову пришла великая идея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57