А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Дни, остававшиеся до отъезда Сьюзен, прошли в тягостном и надсадном подшучивании.
Сначала она рвалась уехать тут же, на следующий день, но жена-2 уговорила ее, что это будет просто глупо, что ничего – решительно ничего важного – не случилось. Что их отношения ничем не омрачены, что мужчины действительно не умеют распоряжаться собой, они-то и есть слабый пол, не имеющий полной власти над движущимися частями своего тела. Пусть с журналом все провалилось, но работа в фирме, вызвавшей ее, должна быть закончена.
На эти дни жена-2 стала как бы главной в доме. Сьюзен и Антон вели себя тихо, как пристыженные, попавшиеся озорники. Антон часто задерживался после работы в конторе, а дома запирался в кабинете. Дел у него было выше головы. Страховка против Большого несчастья приобретала все большую популярность, клиенты валили толпой. Но правда заключалась в другом. Часто он не мог ни поиграть с детьми, ни присоединиться к женщинам, смотревшим по вечерам телевизор. Ибо бунт на борту продолжался.
Третий-лишний демонстрировал все признаки одичания. Как побитый когда-то пес, помнящий обидчика долгие годы и вскакивающий – шерсть дыбом – при одном его приближении, он вздымался и только что не рычал от звука шагов Сьюзен за дверью, от дуновения ее духов, от вида раскачивающейся у бедра фотокамеры, от шума воды, падавшей на нее в душе по утрам. С ним не было никакого сладу. «Дурак, прекрати, больно же!» – готов порой был крикнуть Антон. Но знал, что может услышать в ответ: «Это мне, мне больно!!» Какая-то мстительность появилась в третьем-лишнем, какая-то злобная решимость. Словно ему мало было, что он сорвал создание фотоцикла «Мужчины без прикрас». Нет, он непременно хотел добраться до горла, до сердца, до самого-самого своей обидчицы, прорваться сквозь стену презрения, доказать…
Только дня за два до ее отъезда Антон понял, что происходит. Они сидели втроем (вчетвером?) у камина, посасывали коньяк, и в полумраке, в мягком кресле, нога на ногу, можно было какое-то время удерживать одичавшего бунтаря и даже что-то отвечать с улыбкой лучшей подруге жены-2, перебросившей ноги через валик дивана, и даже рассматривать узор ее чулка, просвеченный сосновым огнем сквозь узор пальцев. Потом она заметила его взгляд, убрала ноги, спрятала их под юбку.
И тогда до него дошло.
Просто любовная горошина на этот раз обманула его – вот в чем все дело. Не чувствуя ее в обычном месте, в горле, он вообразил, что она невинно дремлет под снежком домашней рутины. А на самом деле она давно убежала из своей ямки, бороздки – ведь говорят, что даже почка может отправиться в какие-то блуждания внутри нас, – и неосторожно свалилась в горло третьему-лишнему, и раздувается там, и сводит непривычного бедолагу с ума, доводит до исступления.
Ночью, часа в два, он был внезапно разбужен бессонным бунтарем. Тихо встал, вышел в коридор. Прошел мимо лестницы, ведущей на первый этаж, мимо спальни детей, дошел до ванной. Потом сделал еще несколько шагов и остановился около гостевой комнаты. Погладил медный набалдашник дверной ручки. Казалось, это прикосновение разбудило электрические токи в ладони и в меди, которые слились, юркнули куда-то внутрь, к невидимому моторчику – закрутились невидимые и неслышные шестеренки, шкивы, редукторы, и медная ручка без всякого волшебного «сезама» клинкнула и начала поворачиваться сама собой.
Дверь приоткрылась.
Из нее полилась темнота, полная презрения. Дверь приоткрылась шире. Он зажмурил глаза. Потом открыл их снова. В дверях – ночная рубашка перехвачена пояском, волосы вперемешку с кружевами воротника, взгляд полон недоумения – стояла Сьюзен. Недоумение было направлено не на него, а на собственную руку. Что ты наделала, рука, кто тебе позволил, с чего вдруг тебя сорвало открывать дверь посреди ночи?
Он шагнул в спальню. Она отступила. Он сделал еще один шаг. Она подняла руки навстречу и притянула его за пижаму к себе, но бунтовщик попытался оттолкнуть ее. Тогда она встала на кресло, снова притянула к себе и чуть расставила ноги, так чтобы и бунтовщику нашлось место. Теперь он не мешал им обняться по-настоящему. Антон почувствовал, что весь презренный мир улетает вниз из-под ног. По какой-то необъяснимой прихоти Сьюзен Дарси решила выделить его, вырвать к себе наверх и сделать – на секунду? на минуту? на час? – неподсудным, помилованным, от приговора освобожденным, сердцем избранным.
Здесь наверху было жутко, как у окошка взлетающего самолета. Земля внизу пугала острыми крышами своих спящих, непрощенных, невознесенных обывателей. Нужно было очень крепко держаться – но за что? За это маленькое, мягкое, уязвимое тельце, оказавшееся у него в руках? Да оно само нуждалось в защите и опоре, в нем только и было твердого – две тонкие лопатки под скользящей тканью да два бугорка, вдавившихся ему в грудь.
Они стояли не двигаясь. Они стояли так долго, что даже допотопная фотогармошка прошлого века могла бы запечатлеть их объятие без всякой магниевой вспышки, довольствуясь только светом из приоткрытой двери.
Потом и этот свет померк.
Антон оглянулся и увидел в дверном проеме дагерротипный силуэт жены-2. Охваченный мгновенной паникой, он разжал руки и полетел бы обратно вниз, в гущу острых земных крыш, если бы не Сьюзен. Она упрямо держала его за шею и смотрела в заспанное, растерянное лицо подруги.
Жена-2 начала гладить стену ладонью. Нащупала выключатель. Свет залил комнату, как безжалостный фиксаж, превращающий мимолетное переплетение лучей, движений, чувств, теней в застылость фотодокумента. Жена-2 сделала несколько шагов вперед. Сьюзен зажмурилась, но рук не расцепила. Антон стоял – летел – падал – плыл – растворялся. Жена-2 подошла к ним вплотную, взяла Сьюзен за талию и прижала свою щеку к ее плечу. Потом взяла пальцы Антона и переплела их со своими. Неподвижная сценка теряла последние молекулы светочувствительного слоя, закрепляла черно-белую нелепицу. Вечный бунтовщик, не зная, как себя вести в ситуации, грозившей превратить его из третьего в четвертого-лишнего, впал в растерянность, стушевался, дал забыть о себе. Остановившееся мгновение было неправдоподобным, как вылезающий из люка оперный Мефистофель.
Антон решил не звонить, ехать прямо без предупреждения. Сьюзен никому, даже матери, не давала свой домашний адрес – только адрес фотоателье. Оно располагалось в северной части города. За окном такси проплывали памятники – Нельсон, королева Виктория, Эдуард Седьмой… Но французские вывески повсюду теснили английские, и лестницы тянулись к дверям вторых этажей на марсельский манер, и главная церковь рвалась повторить собор Парижской Богоматери всеми своими башнями, контрфорсами, аркбутанами. Осколки французской империи повсюду блистали сквозь осколки британской и часто выглядели сохраннее и прочнее. Таксист на вопросы Антона только бурчал что-то по-французски.
Кафе, радиомагазин, маленькая печатня, винная лавка, гигантский супермаркет, автомастерская – все это тянулось вокруг бывшей рыночной площади, заполненной сейчас рядами автомобилей. В витрине фотоателье было несколько репродукций с розового Ренуара и в углу – небольшой плакатик: «Интимные портреты. Portraits intimes». Молоденькая узколицая ассистентка улыбнулась Антону из-за стола, обронила вопросительное «oui».
– Я бы хотел…
Невидимый Ла-Манш пролег через улыбку ассистентки. Она перешла на английский.
– Вам было назначено на это время?
– Я проездом, приехал только сегодня, но друзья в Кливленде мне очень рекомендовали…
– Вы бы хотели отдельный портрет? или полный набор? открытку? А может быть, календарь? Правда, мужчины редко заказывают календарь… Это как-то не принято. Но потом бывают довольны.
– А можно взглянуть на образцы? И на цены тоже.
Она указала ему на столик у окна. Он взял календарь, лежавший наверху. Витиеватое полукружье надписи сверкнуло позолотой: «A mon cher Marcel de Jeannette». На первом листе костлявая Жаннет была изображена в лисьей шубке, наброшенной на голое тело, так что обнаженное плечо открывалось январской стуже. В феврале она собралась кататься на лыжах, уже была одета по пояс – то есть в свитер, шапочку и варежки – и теперь, встав на цыпочки спиной к объективу, искала в стенном шкафу все остальное. Мартовская погода осталась за кадром, потому что Жаннет забралась в ванну и открывалась взору Марселя лишь несколькими интимными фрагментами, сверкающими из мыльнопенных холмов. В апреле потеплело, так что можно было наконец выйти на балкон в прозрачном развевающемся пеньюаре. На майской странице чья-то рука протянулась через плечо Антона и захлопнула календарь.
– Здравствуй, Сьюзен, – сказал он, не поворачивая головы.
– Что тебе нужно? Я ведь запретила тебе показываться мне на глаза. Это было мое единственное условие.
– Я здесь проездом, всего на один день…
– У меня нет для тебя времени. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ни тем более сейчас.
– Хоть полчаса?
– Нет!!
– О мисс Дарси, ради Бога простите… Я думала, джентльмен просто хотел заказать…
– Ничего, Николь, ничего. Ты не могла знать. Джентльмен сейчас уйдет.
– Я никуда не уйду. Буду сидеть и ждать. И если ты не найдешь для меня получаса, я буду ждать до вечера. А потом прослежу, когда ты поедешь домой. И узнаю наконец, где ты живешь, где прячешь моих детей. И увижу их, и расскажу им, как их мать…
– Это шантаж. Я позвоню в полицию. Николь подтвердит, что ты шантажировал меня.
– Звони. А я позвоню в газеты. И тогда мои дети узнают хотя бы из газет правду о своих родителях…
Она смотрела на него с брезгливой жалостью. Так смотрят на енота, размазанного колесами по шоссе. В ее челке просачивалась седина. Потом злой прищур исчез, ему даже показалось, что она вот-вот улыбнется. Он понял, что оправдал самые худшие ее ожидания и тем доставил мимолетную радость.
– Хорошо. Но только полчаса. Николь, попроси мадам Контрасье одеться и подождать. Скажи ей, что я не нашла в гардеробе подходящей шали и мне пришлось поехать за ней домой…
Они перешли рыночную площадь, вошли в кафе. Жена-3 кивала знакомым, помахала рукой хозяину. Официантка очистила для них столик у окна. Вдали, на склоне горы, виднелся купол. Не тот ли это знаменитый собор Святого Иосифа, к которому ведет лестница в сто ступеней? И кающиеся грешники поднимаются по ней на коленях? Или это не грешники, а больные, жаждущие исцеления?
– Мать писала, что ты выглядишь как откопанный мертвец. И что же мы видим? Старушка опять приврала без всякой корысти.
– Морская жизнь. Конечно, мне не приходится лазить на мачты, крутить лебедки. Но солнце, ветер… Поглядела бы ты на меня месяц назад.
– Куда же вы плывете? То есть я знаю куда – читала. Но с какой целью?
– Отчасти реклама, отчасти разведка рынка. Долго объяснять. Расскажи лучше про себя. Тебе, я вижу, тоже несладко. Приходится зарабатывать на жизнь чем попало.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты всегда была против порнографии.
– А ты никогда не понимал смысла этого слова.
– Где уж мне.
– Порнография – это безликость. Это когда одно голое тело подставляется под взгляд любого другого голого тела. А наши календари всегда делаются в одном экземпляре. От одного любящего – другому. Как правило, от жены в подарок мужу. Так есть разница?
– А-а, в таком случае… Этого я не учел… Прости…
– Зато ты, как я понимаю, можешь наконец отдохнуть. Когда я узнала, что моя мать поселила тебя во флигеле, я тебя почти пожалела. Флигель у нас в семье был всегда местом ссылки. Для отца, для меня. Но потом я поняла, что она просто решила расширить свой зверинец. Надеюсь, кормят тебя прилично, песочек меняют каждый день?
– Перестань. Ты всегда недооценивала свою мать. А она страдала от этого. Она очень скучает по внукам.
– Скучает – может в любой день приехать и повидать их. Я сэкономлю на бебиситтерах.
– Как дети? Где они сейчас? Они знают что-нибудь о твоей работе? Как они вообще?
– Они здоровы. Растут. Младшие повторяют все гадости старших, когда приходит время. Недавно справляли их день рождения, и я заранее знала, что они насыпят перца в пунш гостям. Так и случилось. Причем я поняла потом: им совершенно не хотелось этого делать. Но нельзя же отставать.
– Что ты говоришь им, когда они спрашивают об отце?
– Что он оставил нас и не хочет нас видеть.
– Но ведь это неправда!
– Почему же? Ты хотел бы получать их на каникулы, как игрушки, – это ты имеешь в виду? Но все твои «хочу», маленькие и большие, дерутся с утра до вечера. Потом какое-то побеждает, ты совершаешь поступок, из которого и видно, какое было сильнее. То, что и остальные «хочу» не бывают при этом убиты до смерти, продолжают попискивать, не имеет значения. Маленьким этого не объяснить – слишком сложно. Вырастут – поймут со всеми тонкостями.
– Разреши мне повидать их. Хоть ненадолго.
– Ни за что.
– Но почему, почему?
– Потому что ты порочный, опасный, злокозненный, неуправляемый.
– Я?!
– Ты неизлечимый соблазнитель. Ты можешь влюбить их в себя за десять минут и потом оставить с разбитым сердцем на всю жизнь. Не могу я этого допустить.
– Ты помнишь нашу первую поездку на океан? В Вирджинию, в сентябре? И как мы однажды вышли из ресторана, пошли на рыболовный мол, там еще была мексиканская семья с толстой мамашей, которая всеми распоряжалась, они ловили крабов под фонарем, и пока краб поднимался в ловушке от воды до перил, он махал всеми лапами и клешнями, пытался перевернуться на брюхо, вот, мол, – только бы мне перевернуться и жизнь снова пойдет нормально, можно будет опять отпугивать тех, кто больше тебя, и хватать тех, кто меньше, и мы прошли на самый конец мола и обнимались там, и ты помнишь, что ты мне сказала тогда?
– Словами, тебе бы все словами…
– Ты сказала: «Никогда, ни за что, никогда и ни за что не верь, если я скажу, что было в моей жизни что-то лучше и важнее тебя».
– И это все?
– Так я запомнил.
– О, конечно. Что удобно – помню, что мешает – забуду. Разве я не добавила тут же: «И как я жалею, что эти слова вырвались у меня»? Потому что я тогда уже знала – все это ненадолго. Ты вечный кочевник – жадный, близорукий, ненасытный. Кочевники не строят домов. В одно прекрасное утро я проснусь и увижу только след на земле от шалаша, остывшие угли, черепки. Я предощущала это всем существом, инстинктивно. Иногда мне кажется, что и моя аномалия – две двойни подряд – тоже случилась недаром. Тело словно знало лучше меня, как все это ненадолго, и спешило урвать побольше.
– Ты до сих пор веришь, что я один во всем виноват?
– Виноват? Разве кочевник бывает виноват в том, что природа гонит его от стойбища к стойбищу? Даже если его уговорить оставить свой шалаш, вигвам, кибитку, научить строить дом, он останется верен себе. «Да, – говорит он, – я понимаю. Построить дом вместе – мне нравится эта идея. Но мои доски и кирпичи останутся моими досками и кирпичами, а твои – твоими». И здесь его не переломать. Он убежден в своем праве собственности и называет это свободой. И когда его что-то поманит, он забирает свои кирпичи и доски и уходит. И ему наплевать, что позади остается не другая половина дома, а развалины.
– Поманит? Что же его поманило?
– Не знаю. Какая разница? Разве был в твоей жизни случай, чтобы что-то плыло мимо твоего носа и ты не цапнул бы это клешней?
– Нет, ты не можешь сказать, что я был плохим учеником. Свою домостроевскую науку ты в меня вбивала крепко, и я рвался в отличники. Одна была загвоздка: чем повязать кирпичи и доски? В теории их соединяют чувством. Желательно – сильным. Желательно – разделенным. Любовью? Нет, ты знала, что этого раствора у тебя не хватит и на постройку крылечка. И ты хотела использовать то, чего у тебя было в избытке. Ты хотела, чтобы я разделил твое самое сильное, самое любимое чувство. Твое презрение. В том числе и ко мне. То есть начал бы презирать весь мир и самого себя. И на этом крутом замесе возвести фундамент, стены, крышу…
– Все это ложь…
– И я старался. Бог горшков и пеленок будет свидетелем – я старался. И мне это почти удалось. Я почти презирал наш городок, соседей, своих прежних жен, твоего умирающего отца, радовавшегося траурным сообщениям об обогнавших его, твою овдовевшую мать посреди ее зверинца и, уж конечно, себя!.. Но, видимо, накапливалась усталость… Так это было не по мне! И вот я встретил женщину, с которой можно было передохнуть. Которая почти восхищалась мною. И жизнью. И собой. И я почувствовал минутное облегчение. Даже солдат отпускают на побывку домой, даже преступникам в самых строгих тюрьмах разрешают прогулку. Но только не мне. Кто побросал детей в машину и уехал, не оставив адреса? Кто обрезал по живому, не дал даже последнего слова обвиняемому? Кто оставил на дверце холодильника грязное ругательство вместо прощального письма? И после этого ты смеешь говорить мне, что это я забрал свои кирпичи и доски, я ушел, разрушив дом!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57