Они молча расселись по краям телеги и поехали в сторону деревни. Даже Толик Сухумин обогнал Антона и присоединился к своим.
Антон, как оплеванный, потащился следом, пытаясь уложить в своей непривычной, тщеславной, заграничной голове трудный, но – видимо – очень важный урок.
Бабка Пелагея возилась у жадной до дров русской печи, готовила обед. Пламя бушевало в кирпичной пещере. Языки его высовывались наружу, лизали бока двух чугунков, загибались наверх в дымоход. Пахло смолой и капустой. Печь медленно запасалась теплом, чтобы потом нехотя отдать его ночью спящим обитателям дома.
– А где же наша Мелада? – спросил Антон. – Просыпалась уже и вставала?
Бабка Пелагея отставила ухват и глянула на него сочувственно.
– Мелада, Антоша, уже спозаранку вставши и неизвестно куда уехамши.
– Как уехамши? Куда? Без сказанных слов прощанья?
– А вроде она вам письмецо оставляла. Аккуратно на столике положено, возле вашей кровати. Али не заметили? Не знаю, что в том письме, не по-нашему написано.
Антон ринулся в свою комнату. Исписанная страница была прислонена к стакану с букетом засохшего овса. Как он мог ее не заметить?
«Доброе утро. Простите. Должна была уехать. Хочу найти вашу Голду. Чтобы вы поговорили с ней и убедились. Не мы заманили ее, а она убежала от вас. Иначе мне не будет покоя. Вам нет нужды ехать со мной. Вы были бы только помехой. Со своим подбитым глазом и эстонским акцентом. Поживите два дня в деревне. Может быть, три. Ищите травы. Деревенские к вам отнеслись хорошо. Они понимают вас без переводчика. А вы – их. Не будет никаких неприятностей. Но умоляю – не углубляйтесь в лес. Тем более – один. Боритесь с этой новой страстью. В пасмурный день заблудиться ничего не стоит. По нему можно пройти десятки километров и никого не встретить. Никакие спасательные ракеты, или корабли, или вертолеты вас там не найдут. Если вам не дорога собственная жизнь, подумайте о моей карьере. Потерю такого ценного специалиста мне не простят.
Письмо на всякий случай сожгите. Ваша М.»
Он вернулся на кухню расстроенный. Машинально сунул листок в гудящее пламя. Бабка Пелагея вздохнула и задумчиво сказала:
– Вот они, автомобили да мотоциклы… Вскочила и умчалась. Не знали мы раньше такой напасти, жили себе рядышком и жили… Куда же это ее унесло?
– Не знаю точно. Писала, что по делам. Будет разъезжать через всю область на несколько дней.
– Одно тебе скажу, Антоша: спрашивала она меня, как проехать в деревню Волохонка, к Тихомировой Ирине Борисовне.
– Это означает что?
– А то это означает, что молодые девки к Борисовне только за одним ездят: либо нужно им приворожить чье-то сердце, либо свое отворожить. Нет лучшей ворожеи во всей нашей округе.
Отблески пещерного огня осветили лицо старухи. Она подняла руку и указала пальцем на икону.
– Господа просить разучились, а к колдунам все еще бегают. Не знаешь ты, Антоша, кто ей сердце на этот раз растревожил?
– Нет, не знаю. Даже не думаю так. Она всегда держит свои чувства под строгой командой. Почему? Почему нельзя быть шире открытым?
– Это кому как. Есть люди, у которых чувства слабые и добрые, как детки. Таких отчего не выпустить поиграть на приволье. Они ни себя не поранят, ни другим не повредят. А есть такие – что ни чувство, то буйный хулиган. Таких выпустишь без конвоя – они наделают делов. Все кругом спалят, разобьют, изничтожат. Вот, например, едет к нам на своем тракторе Витя Полусветов. Слыхал о нем?
– Да.
– Ты держись от него поначалу в сторонке. А то злые люди ему уже наболтали с три короба про вас с Меладой. Как бы он ягодку мою, цвятинку, не задел со зла своей гусеницей. Или тебя.
– Говорят, он был ее старинное пламя.
– Не верь. Сам-то он по ней сох – это правда. Как она приехала первый год на лето, студенткой на каникулы, так он голову и потерял. Но у нас это для парня считается большой позор. Задразнят, пословицами закидают. «Влюбился – как сажа в рожу влепился». «Влюбился – как мышь в короб ввалился». Цветы поднести, как в городе, или какие ни на есть колечки-браслетики – ни-ни. Влюбляться – девкина морока. «Для милого дружка и сережку из ушка», «Милый не злодей, а иссушил до костей» – и пословицы-то все про одних девок.
– У нас это называется мужественный шовинизм.
– Вот он и начал ухаживать за ней не по-городскому, а по-нашему. То насмешку на танцах кинет, заржет с приятелями. То подкараулит на тропинке, напугает в темноте. То на тракторе начнет ночью взад-вперед гонять. Она осерчала однажды, да и выскочила с двустволкой на крыльцо. И как стрельнет!
– Попала?!
– С правого ствола смела ему все грибы с капота. А как навела левый на кабину, он тут же задний ход. Спужался, отстал от нее. Но не забыл до сих пор, остался с уязвленным сердцем. Когда она приезжает, никому к ней подойти не даст.
– Я не буду прятать себя от него, как страус.
– И не надо. Мы ему слово за слово объясним, что нет промеж вас никого, что она – при служебном исполнении, а спишь ты на кровати в горнице, а она – на сеновале. А то, что ты ей руку на плечо по пьянке кладешь, это есть твоя заморская невоспитанность, а ей приходится терпеть от гостя. Один скажет, другой подтвердит – глядишь, и отведем беду…
Она вдруг обернулась к окну.
– Глянь-ка, вон Феоктист за тобой идет. Куда он, говоришь, обещал тебя свозить?
– На свое дальнее сенокошение. Говорит, у него много еще там трав нерезаных.
– Это хорошее дело, хорошее. Феоктист мужик надежный, правильный – родное сердце. Но ты, Антоша, все же не всему верь, что он говорить будет. Он от нового человека как хмельной делается. Сыпет все свои байки подряд и остановиться не может. Ты, коли устанешь, скажи, что все – не варит голова дальше по-русски. Он тогда утихнет. А то заговорит так, что забудешь, откуда ты приехал и каким путем домой возвращаться.
Стебли камыша скользят по борту лодки, клонятся к береговому песку. У каждого вместо цветка – пломбир на палочке, в замшевом шоколаде. Раскачиваются подводные леса, облетают воздушными пузырьками, прячут стаи красноглазых рыб, обвиваются вокруг валунов и коряг. По заросшему сентябрьскому склону – синие ягодки можжевельника, розовые – брусники, желтые – боярышника, и как редкий подарок, как лаково-ювелирная игрушка – черно-красная подвеска бересклета.
Седобородый мудрец Феоктист мерно вонзает шест в воду, переносит тяжесть тела, зависает, дает челноку ускользнуть под собою вперед и, в последний момент подтолкнув шестом корму, нацеливает нос точнехонько навстречу струе.
– Ты, Антоша, на этот лужок не заглядывайся, – говорит Феоктист. – Там травы еще полно, это точно, да не про нас та трава. Видишь, посреди березка торчит побуревшая, маковка узлом завязана? Это бригадирская мета – значит, луг совхозный, собственность всего народа, трогать нельзя. А мы поплывем на восьмую излучину, туда бригадир пока не добрался.
– Разве не поздно косить всенародный бригадирский лужок? Трава коричневая, я вижу, почти как березка.
– Поздно, Антоша, родное сердце, правильно видишь. Упустили время. Он и весной, ту березку втыкая, знал, что скосить не успеет, что косилка сюда через лес не проедет. А все же воткнул, чтобы нам не досталось.
– Но почему, почему?
– Потому что ему так назначено – Порядок охранять, нам жизнь портить.
– А вам назначено работать всю жизнь по тридевять часов и сено возить за тридесять излучин?
– Точно так, точно так…
– Я встречал ребенка в доме Шуткоплоховых. Девочку. Я говорил с ней про свежие фрукты. Я спросил, сколько раз она ела яблоко этим летом. Она сказала: однажды. Одно яблоко ей дала жена Колхидонова. Это все. А в колхозном саду яблоки капают на землю и гниют в ликованье червей. Почему?
– Потому что в колхозе не хватает рабочих рук убирать их.
– Почему не разрешать девочке пойти и набирать яблок для себя в свой ситцевый подол сколько может унести?
– Потому что это будет нарушение порядка всенародной собственности. Дело подсудное.
– А можете вы позвать меня на подхват всенародной собственности, как мы в Америке позываем мексиканцев?
– Это будет самый страшный непорядок – возврат сплотации, как при твоем деде, Ярославе Гаральдовиче.
– Но колхоз ведь заплатит мне?
– У них нечем платить.
– Тогда я готов работать без платы, за одну еду, как глупый доброволец мирного корпуса.
– Нельзя. Это будет нарушение порядка прибавочной стоимости и отрицание отрицания.
– Феоктист, от ваших порядков у меня кружится голова. Я сейчас же падаю за борт.
– Только не здесь. Тут у нас как раз глубина, недоброе место.
Словно в подтверждение его слов, поверхность воды разрывается с громким плеском, и появляется застекленная голова чудовища с торчащим рогом. Голова приближается в солнечных отблесках, приподнимается над бортом, чудовище разжимает зубы и выплевывает в лодку бьющуюся рыбину.
Из-под сдвинутой на лоб стеклянной маски появляется смеющееся лицо Толика Сухумина. Он машет рукой, возвращает в рот резиновый набалдашник дыхательной трубки, сдвигает маску обратно на глаза, отталкивается от лодки ногами в ластах и снова исчезает в речных подводных чащобах.
– Ах ты, батюшки-светы, какого язя ухватил! – восхищается Феоктист. – Талант у мальчонки, чистый талант! До армии он все больше руками или вилкой ловил. Рыба глупая, станет в траве или в коряге, думает – ее не видно. Он подкрадется сзади тихо, хвать! – и обед готов. А как в армии отдавило ему пальцы танковой башней, так он – поди ж ты! – зубами научился хватать. Что твоя щука! Эх, повезло Пелагее! Мне бы такого внучонка.
– Но не нарушает ли он великий Порядок сохранения рыбных стад?
– Нет, на это запрета нет. Руками или ртом лови на здоровье. Много ведь не наловишь. Даже удочкой еще можно. Вот сетью нельзя. И мережей. И динамитом глушить не велено. Но нарушают мужики. Как без рыбки проживешь? Только и сетью теперь немного добудешь. Понастроили внизу дамб, рыба хоть лоб себе о плотину разбей – подняться к нам не может.
– Но почему, Феоктист, почему? Почему вам надо строить плотины без рыбьих калиток? Почему у вас мелкие дети вырастают без крупных яблок? Почему курам выливать на двор яйца без скорлупы? Почему свиней и коров питать буханками хлеба, а хлеб покупать на золото в Мичигане? Почему вы отвозите всю капусту вагонами в города, а потом ваши родственники шлют ее к вам назад в почтовых посылках? Почему вы поливаете каждый свою грядку из тяжелых ведер, а не купите вместе насос, как у Колхидоновых, и не сядете отдохнуть на старости лет?
Феоктист пригорюнился, потерся бородой о шест, загляделся на вопросительный знак красноносого аиста на берегу. Толпы водяных шестиногих лыжников сновали между созревшими кувшинками, защищенные от подводных обитателей то ли своей прытью, то ли невкусностью. Солнечная рябь оставалась в глазах даже под закрытыми веками.
– Я так думаю, Антоша, потому это у нас так все перекосилось, что мы всех догадливых мужиков извели. Или заставили свою догадливость прятать глубоко-глубоко. Возьми хоть моего отца. У нас между вторым и третьим голодом стали вдруг мужикам землю давать. Он первый взял участок, отделился на хутор, развел коней, свиней, кур. Работали мы все от мала до велика, от зари до зари. И начали богатеть. Называли нас тогда трудным словом, но ласково: крестьяне-инициативники. А лет через пять назначено было повернуться политической планиде, и начали нас в газетах ругать понятным словом – «кулаки». Так мой отец – не поверишь! – такой догадливый был: все богатство бросил и с хутора перевез нас всех к брату, сюда в Конь-Колодец. Набил всю семью в пристройку и объявил бедняками. Неимущая голытьба, взять с нас некого. Так и спаслись. А всех бывших инициативников похватали неласковые люди с наганами, и больше мы их не видели.
Позолоченная лягушка квакнула и соскользнула с листа кувшинки за секунду до того, как шест пронзил его и отправил вниз по течению.
– Но уж после этого наша семья никогда, ни в чем свою догадливость не выставляла. Кто высунется – хоть перед соседями, хоть в школе перед учителями, – отец порол нещадно. Так в глубине башки далеко засунули, что уж и не вспомнить куда. А она от бездействия, видать, усыхает. Возьми хоть меня. У меня ума – на три деревни хватит, книжек я прочитал – что твой профессор. А догадливости нет. Когда картошку сажать – сам не соображу, подгляжу, как другие. Где колодец рыть – рассчитать не сумею, весь участок издырявлю. Если грибное место запомню, буду каждый год туда упрямо ходить, хоть там и не вырастет никого, а новое найти не смогу. Даже электричество меня не слушается: какой аппарат ни включу, тотчас трансформатор в поле не выдерживает, отключает всю деревню. Беги его потом включай по новой.
Песчаный откос уходит под самое небо, кажется выше крепостной Псковской стены. В свисающих сверху корнях понастроено птичьих гнезд и норок, там не умолкает крылатый пересвист. Люпин в синих цветочных шлемах раскачивается рядами внизу, у самой воды. Кое-где высунулись злыми пушками еловые пни. На одном – муравьиный форпост, шевелящийся холмик, нависающий над водой. И кто поверит рассказам его обитателей о неопознанных плавающих объектах внизу на воде? Никто, никогда.
– С догадливым рядом жить, конечно, чистая мука, – продолжал Феоктист. – Он тебя во всем обойдет, обскачет, переумелит, да сам же над тобой и насмеется. Придут дожди, кинется вся деревня сено сгребать – а у догадливых, глянь-ка, оно уже в стогах да на сеновалах. Вдруг к осени подскочит цена на горох – и у догадливых в аккурат целое поле горохом было засеяно. Выйдет вдруг от начальства разрешение мед продавать – а у догадливого уже ульев понатыкано, деревья гудят от пчел. И жена, и родня, и детки будут тебе глаза колоть: вон как надо, раззява! учись хозяйствовать, недотепа! А что тебе остается? Только зубами скрипеть да кулаки сжимать.
– …У нас в деревне из догадливых один Ленька Колхидонов остался. И как-то у него и яблоки есть, и крыша железная, и мотоцикл, и телевизор в доме, и насос огород поливает. Не любит народ Колхидоновых, обходит стороной. И Ленька нас не жалует. Но вот ведь вернулся к нам, тридцать лет назад из ссылки приехал. С молодой женой – тоже из ссыльных. Вся его семья там погибла, он один выжил. Только зубы цинга ему съела. А почему? Потому что не был его отец таким догадливым, как мой, не захотел прикинуться бедняком. До последнего упирался, не соглашался в колхоз идти. Запрет, бывало, ворота и ни на какие бригадирские стуки не выходит. А бригадиром тогда был Анисимов отец. Так он что удумал. Взберется на колхидоновскую крышу и молотом печную трубу обрушит. Поневоле от дыма выбежишь на улицу. Он многих тогда таким манером в колхоз уговорил.
– Анисимов отец – это такой старик, похожий на утку с синим носом? Который вспоминал моего деда Ярослава?
– Точно, он. Дед твой его насквозь видел, коробки спичек в долг не давал.
– Но почему каждый его до сих пор уважает, сажает в первые ряды? А Колхидоновых, которые никогда не сделали вам вреда, не пересекали вас дважды, никто не пригласит? А разрушителю печных труб все прощено и забыто?
Шест на минуту завис в воздухе, роняя в лодку капли реки. Потом скольжение возобновилось, но Феоктист еще некоторое время искал доходчивые слова для непонятливого иностранца.
– Зря ты, Антоша, на все вылезаешь со своими «почему?». Ты, говорят, раньше, до кошачьих консервов, в страховой конторе служил. По-нашему выходит, боролся с судьбой. А это работа недобрая. От нее у человека мозги перекашиваются, и он перестает понимать, кому что назначено.
– Слышал, слышал… Значит, отцу Анисима было назначено разрушать трубы и жизни. А отцу Колхидонова назначено было погибнуть со всей семьей в ссылке, не понюхав табаку. А моему догадливому деду было назначено вовремя убежать от победы недогадливых. А бригадиру назначено отнимать у вас последнюю трын-траву. И никто никогда ни в чем не виновен.
– Точно! А тебе назначена, вишь, легкая доля – котов кормить. А Толику Сухумину было назначено потерять все пальцы на левой руке во время военных учений девятой мотострелковой дивизии по взятию города Стокгольма. Но никому пока не известно, назначено ли девятой мотострелковой взять город Стокгольм или назначено лечь костьми на балтийском дне посреди своих же подлодок.
Антон задумался. Было что-то необычное, что-то заманчивое в простодушном трюке, которым Феоктист переиначивал людские затеи, невзгоды, удачи, беды. В этой благостной картинке не оставалось места Горемыкалу. Вернее, он был – но уже не как злой и опасный враг, а как бесстрастный вестник. Он только возвещал, кому что назначено. Бороться с ним было бы даже не столько наглостью и самоуверенностью, сколько недомыслием.
Горемыкал величественно скользил над миром и раздавал судьбы и роли. «Ты, сосна, стоящая над обрывом, – тебе осталось стоять еще три зимы и три лета, а потом назначено рухнуть кроной в воду и пролежать так еще восемь лет, пока тебя не распилят на костер туристы, приплывшие на байдарках из независимой Эстонии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57