Надо догонять по порядку, надо с того начинать, с чего Америка разбогатела». – «С чего же это?» – спрашивают его соратники и сподвижники. «Ясно, с чего. С рабства». – «А где же мы черных столько наберем? У нас ведь когда-то завезли одного, произвели его в генерал-аншефы, а правнучка его – в генерал-поэты, вот и всё». – «Нэту черных – сдэлаем из бэлых», – сказал главный грузин. И послушались его, и стали догонять Америку через рабство, и назвали это новое рабство «кол хозяевам», сокращенно – «колхоз».
А того малограмотные да недогадливые не могли вспомнить, что рабство у нас уже было. Было оно столько же, сколько в Америке, – двести лет, и ничего хорошего из этого ни у них, ни у нас не вышло.
И с тех пор мы, Антоша, тычемся, как слепые, всё не можем понять, по какой дорожке нам вас, хит-роглазых, догонять. То кукурузу начнем сеять невпопад, то в космосе наперегонки летаем, то юбки девкам по самый срам обрежем. Теперь еще у вас какой-то новый аппарат появился под названием «Кум Питер» – нам и его подавай. Но я, Антоша, все свое твержу: ничего у нас не выйдет, пока мы не научимся догадливых прощать и терпеть. А не вернем догадливых – никакой «Кум Питер», хоть он семи пядей во лбу и семи дюймов в экране, нам не поможет. Вот ты скажи: терпят ли в Америке догадливых, дают ли им ход?
Тут настала моя очередь говорить. И под треск ночного костра, под шуршание красных раков в бурлящем кипятке, я начал объяснять Феоктисту, как невыносимо бывает жить среди забравших силу догадливых, которые обгоняют тебя каждый день в своих «роллс-ройсах» и «лимузинах», возносятся над тобой на сотый этаж своих закрытых клубов, покупают своим женам шубы из барсов, посылают детей учиться в Гарварды и Оксфорды, зарабатывают за минуту столько, сколько ты – за день, да при этом еще пытаются тебе вдолбить, что ты всего этого лишен исключительно по своей лени и глупости. И эту свою речь я тоже когда-нибудь запишу на пленку и представлю вам, дорогие радиослушатели, в виде очередной передачи.
17. Вермонтский мост
Гудит по деревне свадьба.
Третий день гудит, и не видно ей остановки.
Каждый вечер поют и пляшут у костра на берегу, потом вынимают свалившихся в бурьян, потом пьяные разносят по домам упившихся, а с утра начинают сначала. Едут и идут новые гости из окрестных деревень и поселков, везут кто горшок картошки жареной с луком, кто малиновую настойку, кто таз малосольных огурчиков, кто бидон маринованных маслят. И местные бабы не устают блины жарить, щи варить, пирожки с морковкой печь.
Вода в реке холодна, давно уж, как местные говорят, святой Илья льдинку в нее уронил, да Телика Сухумина не испугаешь: натянет с утра толстый свитер, занырнет в своей маске, поплавает, поплавает и нахватает рыбки на котел ушицы – всем на радость, на горячий опохмел.
Когда кончается самогон, идут искать золотого человека с уязвленным сердцем, Витю Полусветова. Находят его где-нибудь на сеновале, будят, поливают водой, ведут, сажают на трактор. И катит Витя на своем «Псковитянине» новый круг по свекольно-капустному полю. Валятся под плугами сорняки, вздымается черным зеркалом борозда. Бегут сзади бабы и ребятишки, выбирают из срезанной травы капустные кочешки, из вздыбленной земли – свекольные корнеплоды. Капусту относят к столам, тут же ее порубят, добавят сольцы, масла, клюквы – тоже закуска. А свеклу тем временем покидают в приемный бункер трактора, он ее там железными челюстями нарубит, засыпет в самогонный аппарат внутри мотора, и после двух-трех кругов – нате вам ведерко розового первача, пейте на здоровье.
Они себе и пьют, знай похваливают, Анисиму с Агриппиной «горько» кричат.
Летят над деревней частушки, одна другой солонее.
С неба звездочка упала
Прямо милому в штаны.
Хоть бы все там разорвало,
Лишь бы не было войны.
Почти всех уже Антон знает, почти каждый успел ему свою жизнь рассказать.
Вот сидит невестин отец, Онуфрий, – военный человек, вечный солдат. Как забрали его мальчонкой на Первую мировую, так, почитай, и не давали до старости ружье из рук выпустить. Шел он под генералом Брусиловым против австрийца, под генералом Корниловым – против большевика, с командармом Тухачевским чуть Варшаву у поляка не отбили, потом за басмачом по пустыням охотились, потом латыша от буржуев освобождали, на свою голову.
Ко Второй мировой войне он уже по возрасту не проходил, думал – пронесет. Ан нет. Пришли в их края немцы, стала в их деревне танковая ремонтная часть, и забрали всех оставшихся мужиков себе на подмогу. Надели немецкие пилотки, назвали «хи-ви» – «согласные помогать». А когда красные вернулись, этих же «хи-ви», старых и малых, переодели в советское, сунули в руки бутылки с горючей смесью и погнали те же танки поджигать, которые они вчера ремонтировали. Много у Онуфрия в сундуке орденов и медалей разных времен и народов, и не упомнить ему по старости, какие можно сегодня надевать, а какие лучше покамест не показывать. Нацепил он на грудь, чтоб подальше от греха, один только круглый значок – «Мы за мир!» – на разных языках и сидит себе, попивает, ни о чем не тревожится.
Что-то странно мне,
Кто-то был на мне.
Сарафан не так
И в руке пятак.
Слева от Онуфрия – племянница его, Валентина, тоже вечная солдатка всех времен и всех народов.
Ударило ее недавно то ли горе, то ли счастье, то ли просто смех какой-то – сама понять до сих пор не может. Прожила она всю жизнь без мужа, но сынов троих родила справных, здоровеньких: одного – от русского солдата, другого – от немецкого, третьего – от испанского (прошли тут и такие). Выросли сынки шустрыми, школу окончили, в город перебрались, зажили своими семьями. Но мать не забывали – слали гостинцы, в отпуск помогать приезжали, к себе зазывали. Так надо же: откуда ни возьмись объявился у среднего его немецкий отец, Гюнтер Феликсович Шлотке. Живет в городе Ганновере, имеет свой магазин, но скучает без семьи и зовет русского сына к себе.
И за что такая напасть?
А этот-то, дурак, в сорок с лишним лет ума не нажил. Ведь поддался! «Долго, говорит, я в детстве мучился, когда меня фрицем дразнили и били всем классом. Теперь уж я своего счастья упускать не желаю. Надоела мне эта хамская жизнь вчетвером в одной комнате. Желаю воссоединиться с моим культурным немецким народом». Уже и заявление подал – вот какое лихо!
Ой вы, девки, ой вы, бабы,
Уезжаю за кордон!
У меня миленок Ваня,
Он по матери Гордон.
Дальше – Володя Синеглазов, разжалованный учитель, деревенский правдолюб. Долго начальство терпело его длинный язык, прощало и письма в газеты, и ядовитые реплики поперек трибунных речей. Потому что откуда же другого учителя литературы в деревенскую глушь заманишь? Но надо такому было случиться, чтобы ехала в зимнюю пору по Киевскому шоссе кавалькада правительственных «Чаек». И так вдруг по морозцу приспичило столичным руководителям выпить и закусить, что свернули они без предупреждения к поселковой столовке и ввалились всей веселой краснолицей гурьбой.
А на беду, сидел там Володя. Хлебал свой печальный компот из сухофруктов и размышлял об идейной незрелости писателя Достоевского, которого никакими приемами не представить ученикам в прогрессивном виде. И как увидел он, что приезжие разложили по столам свою ветчину и лососину и подняли стаканы с водкой, так взыграл в нем идейный восторг, встал он на ноги и, побледнев, крикнул писклявым голосом:
– Запрещаю!
Кинулись к нему верные шоферы и референты:
– Ты что, ослеп? Не видишь, с кем разговариваешь?!
– Вижу, – говорит правдолюбец. – А вот вы, видать, слепые или неграмотные, если не видите, что на стене написано!
И тычет пальцем в плакат: «Приносить и распивать спиртные напитки строго воспрещается».
Пока его тащили к дверям и выкидывали пинками, он все кричал:
– Если вы сами свои законы не исполняете, кто же, кто же, кто же их исполнит?!
Испортил он проезжим, видимо, удовольствие. Так сильно испортил, что не забыли о нем, прислали из столицы приказ о его увольнении, подписанный, как говорят, самим Достоевским. Загоревал Синеглазов, загремел вниз, прозябает теперь в учетчиках.
Расскажу я вам, ребята,
Как хреново без жены.
Утром встанешь – вердце бьется
Потихоньку о штаны.
Дальше – беглые горожане, Саша и Маша, год как поженились. И вернулись – отчаянные! – жить в родные места. «Не можем, говорят, городскую давку и вонь переносить. Ни бедности, ни холода, ни работы не боимся. А что до деревенской скуки, так нам вдвоем никогда скучно не бывает». Мать Сашина как раз померла, они и въехали в ее дом. Починили двери, пристроили крыльцо, расчистили дымоход, побелили печь. Получили работу в совхозе, на хлеб-соль заработают, остальное в огороде вырастят – что еще надо?
Одна беда: завезли они, видимо, в своих городских вещах супружескую пару клопов. И клопам этим в их доме, между бревнами и обоями, оказалось приволье неописуемое, так что они там страшно размножились. Деревенский клоп – он что? создание нежное, слабое, от засушенной ромашки легко и благодарно умирает. Эти же оказались такие лютые, как продукт генетических махинаций и городской борьбы за выживание, что никакие яды и химикалии их не берут. Саша с Машей только что иприт с горчичным газом еще не пробовали. Каждую ночь с клопами сражаются. Глаза от бессонницы красные, щеки искусаны, языки заплетаются. Хотели они ребеночка завести, но как его заведешь – клопам на съеденье? Сидят грустные, нет-нет да и уронят голову на плечо друг другу – хоть немного поспать.
Приходи ко мне на пляж
И со мною рядом ляжь.
Мы с тобой построим дом,
Ты будешь первым этажом.
Напротив Саши и Маши – Федя, юный партизан. То есть был он юным давно-давно, в годы войны, сорок с лишним лет назад, когда немецкого майора к немецким праотцам отправил. Но любит до сих пор вспоминать этот случай, рассказывает безжалостно по десять раз. Как стояли в их избе два танковых немецких офицера, майор с лейтенантом, и очень полюбили они в бане париться. А Федя хоть совсем еще мальчонкой был и ни для советской, ни для немецкой армии не годился, но баньку истопить мог и вообще был у них на побегушках. И высунулся лейтенант Гюнтер Шлотке в предбанник, кричит:
– Федька, вассер, вассер еще давай!
Федя подхватил ведерко, топор, спустился по скользким ступенькам к реке. Расколол в проруби ледяную корку, набрал воды. А как наверх подниматься, когда обе руки заняты? Даже за перила не ухватишься. Он и положи топор в ведерко. Поднялся, прошел через предбанник, где у немцев была их форма сложена и портупеи с пистолетами, и ввалился в парную. Тут только вспомнил, что у него топор в ведре. Вынул, стал капли стряхивать. А майор-то его в полутьме не признал. Сидит голый на полке и вдруг видит только: стоит русский мужик в шапке и полушубке и размахивает топором. Он как завопит: «Партизанен! Партизанен!» И дух из него вон.
Вытащили лейтенант с Федей его в предбанник, стали откачивать – да куда там. Он тучный был да шнапсу набрался – вот и не выдержало немецкое сердце русского испуга. Насилу лейтенант, добрая душа, Гюнтер свет Феликсович, Федю от гестапы отбил, доказал им, что мальчонка ни в чем не виноватый. А когда наши вернулись, спрашивают: кто геройски бился в тылу с оккупантами? Им для смеху показали на Федю. Так ему тут же медаль, статьи в газетах, в кино снимали. Так и остался Федя на всю свою взрослую жизнь юный герой-партизан.
Минометчик, дай мне мину,
Я ее туда задвину.
А когда война начнется,
Враг на мине подорвется.
Дальше за Федей – Катерина-доводчица. Еще девчонкой первой ябедой в школе была. Такой и осталась. Не может выпустить пера из рук, пишет и пишет без наград и похвал, с чистой страстью воплощает свое назначение. Писала она чекистам про бывших кулаков и купцов, писала немцам про бывших чекистов, писала вернувшимся чекистам-энкведистам про будущих немцев, то есть про тех, которые пока только у баб в животах немецкими пяточками колотят. Писала мужу про жену, жене – про мужа, бригадиру – про прогульщика, председателю – про тайных сборщиков колосков, инспектору – про тайных продавцов мясного, прокурору – про тайных гонщиков спиртного. Сколько судеб разбила, сколько жизней погубила – а вот, поди ж ты, сидит рядом со всеми, смеется и чокается. Потому что так уж ей было назначено, а против назначенного человек идти не может.
Вот она, великая, блаженная невиноватость!
Разлита, как облако, над столами, всем в ней есть место. И сокрушителю печных труб, и втыкателю запретных березок, и невинно пострадавшему новобранцу без пальцев, и незаслуженно прославленному вечно юному партизану, и удравшему в тракторный коммунизм Вите Полусветову, и писательнице доносов Катерине. И если бы ревнивая сестра невесты явилась вдруг сейчас из дурдома, то и для нее нашлось бы местечко – только убрали бы поленья да топоры подальше. Даже Колхидоновым прощена сегодня их догадливость, даже они тут же сидят, улыбаются осторожно, вынимают рачьи хвостики из скорлупы, угощают соседей принесенным тыквенным пирогом.
Ах как хочется Антону, чтобы и его приняли, чтобы и его окутало это облако! Разве не их он корня? разве не его русско-литовский дед веселил их дедов своими прибаутками? Разве не его еврейско-христианская бабка роняла печальные слезы в эту печальную землю? И разве сделал он в своей жизни что-нибудь такое, чего нельзя было бы простить, за что лишают билета в Невиноватость?
– Я хочу предлагать тост!..
Только поднявшись на ноги, он понял, что зря, что лучше бы ему говорить сидя. Тогда бы и падать не страшно – лицом в блюдо с квашеной капустой. А так – устоит ли на ногах до конца речи?
– Я хочу прославлять всю вашу деревню… Весь Конь, весь Колодец, все дома, все печи, все кровати, все стулья и всех людей, лежащих на тех и сидящих на других… Я хочу выпивать за коров, за свиней, за курей, за гусей и даже за воробей, живущий под крышей… Я зову выпить за все лампы в домах, все электроплитки в кухнях, все фонари на улицах и даже за слабосильный трансформатор на столбе в поле, который не выдерживает перегревательства и отключает нам свет каждые полчаса… Я выпиваю за все огороды, за все дороги сюда и отсюда, за все луга, за все излучины и за все дворцовые леса… Потому что все это я успел залюбить и хочу оставаться здесь навсегда, на все мои оставшиеся трудодни, чтобы строить много домов, сажать много деревьев, рожать много ребенков…
– Ура! – закричало свадебное застолье и потянулось чокаться с Антоном. – Ай да Антоша, ай да иностранец!..
– Слова-то по отдельности у него все кривые, а вместе как складно вышло!
– Оставайся, мил человек, живи с нами…
– Найдем тебе и избу, и жену, и землицы отрежем…
– Ой, дайте я его обойму!..
– Ой, дайте я с ним похристосуюсь!..
– Ой, что ж ты, Федька, бандит, меня за грудь хватаешь?
– Да опомнись ты, Катерина, уж тебе на плечо опереться нельзя.
– На грудь, на грудь оперся, люди добрые. Сейчас жене доведу!
– А что, соседушки, отдадим за Антошу нашу Меладу?
– Толик, эй, Толик, отдашь сестру замуж за иностранца?
– Будете с ним лошадиная скорая помощь – по всей округе коней из дыр вытаскивать…
– Я всем, всем хочу помогать! – закричал в восторге Антон. – Потому что мне назначено всюду бить и побеждать Горемыкала! Мы прогоним клопов от Саши и Маши. Я знаю новый хитрый способ. Мы закроем их дом пластичной пленкой и напустим горячего пару, пока они не сварятся насмерть. Мы будем привозить из Америки не дорогой хлеб, а бесплатную траву домашних лужаек и накормим семьдесят семь коров! Мы починим трансформатор в поле и переложим всю гниющую картошку и морковку из мелких погребов в глубокие холодильники! Мы построим у шаше ларек-ресторан и будем продавать мимоезжим шоферам вареные ракушки со дна реки! Мы поставим давилки под каждой яблоней, и они будут сдавливать падающие государственные яблоки в ничейный сладкий сок, и наши дети будут им напиваться! Мы купим лыжный самолет, он будет каждое утро прилетать на Утиное озеро и улетать в Псков, Ленинград, Москву, полный раков. Мы вспахаем…
Он замолчал, словно налетев с разгону на твердую стену тишины. Он посмотрел туда же, куда глядели все, то есть себе за спину. Там стоял покачиваясь Витя Полусветов, в кепке, украшенной осенними флоксами, в парадном пиджаке, в синих шароварах, подаренных, по слухам, братом – танцором из оперы «Майская ночь, или Утопленница». Витя откинул правую руку и запричитал:
– Ой, братцы, держите мою правую, чтоб я этого заезжего хвастуна не убил до смерти!
Федя-партизан, Володя Синеглазов и Толик Сухумин послушно подбежали и повисли на Витиной правой. Он тем временем откинул левую и воззвал:
– Ой, держите мою левую, чтобы я их не искалечил на месте!
Нашлись немедленно отзывчивые держать Витину левую. И так, распятый хмельными миротворцами, Витя обрушил на Антона все, что накопилось у него на уязвленном сердце:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
А того малограмотные да недогадливые не могли вспомнить, что рабство у нас уже было. Было оно столько же, сколько в Америке, – двести лет, и ничего хорошего из этого ни у них, ни у нас не вышло.
И с тех пор мы, Антоша, тычемся, как слепые, всё не можем понять, по какой дорожке нам вас, хит-роглазых, догонять. То кукурузу начнем сеять невпопад, то в космосе наперегонки летаем, то юбки девкам по самый срам обрежем. Теперь еще у вас какой-то новый аппарат появился под названием «Кум Питер» – нам и его подавай. Но я, Антоша, все свое твержу: ничего у нас не выйдет, пока мы не научимся догадливых прощать и терпеть. А не вернем догадливых – никакой «Кум Питер», хоть он семи пядей во лбу и семи дюймов в экране, нам не поможет. Вот ты скажи: терпят ли в Америке догадливых, дают ли им ход?
Тут настала моя очередь говорить. И под треск ночного костра, под шуршание красных раков в бурлящем кипятке, я начал объяснять Феоктисту, как невыносимо бывает жить среди забравших силу догадливых, которые обгоняют тебя каждый день в своих «роллс-ройсах» и «лимузинах», возносятся над тобой на сотый этаж своих закрытых клубов, покупают своим женам шубы из барсов, посылают детей учиться в Гарварды и Оксфорды, зарабатывают за минуту столько, сколько ты – за день, да при этом еще пытаются тебе вдолбить, что ты всего этого лишен исключительно по своей лени и глупости. И эту свою речь я тоже когда-нибудь запишу на пленку и представлю вам, дорогие радиослушатели, в виде очередной передачи.
17. Вермонтский мост
Гудит по деревне свадьба.
Третий день гудит, и не видно ей остановки.
Каждый вечер поют и пляшут у костра на берегу, потом вынимают свалившихся в бурьян, потом пьяные разносят по домам упившихся, а с утра начинают сначала. Едут и идут новые гости из окрестных деревень и поселков, везут кто горшок картошки жареной с луком, кто малиновую настойку, кто таз малосольных огурчиков, кто бидон маринованных маслят. И местные бабы не устают блины жарить, щи варить, пирожки с морковкой печь.
Вода в реке холодна, давно уж, как местные говорят, святой Илья льдинку в нее уронил, да Телика Сухумина не испугаешь: натянет с утра толстый свитер, занырнет в своей маске, поплавает, поплавает и нахватает рыбки на котел ушицы – всем на радость, на горячий опохмел.
Когда кончается самогон, идут искать золотого человека с уязвленным сердцем, Витю Полусветова. Находят его где-нибудь на сеновале, будят, поливают водой, ведут, сажают на трактор. И катит Витя на своем «Псковитянине» новый круг по свекольно-капустному полю. Валятся под плугами сорняки, вздымается черным зеркалом борозда. Бегут сзади бабы и ребятишки, выбирают из срезанной травы капустные кочешки, из вздыбленной земли – свекольные корнеплоды. Капусту относят к столам, тут же ее порубят, добавят сольцы, масла, клюквы – тоже закуска. А свеклу тем временем покидают в приемный бункер трактора, он ее там железными челюстями нарубит, засыпет в самогонный аппарат внутри мотора, и после двух-трех кругов – нате вам ведерко розового первача, пейте на здоровье.
Они себе и пьют, знай похваливают, Анисиму с Агриппиной «горько» кричат.
Летят над деревней частушки, одна другой солонее.
С неба звездочка упала
Прямо милому в штаны.
Хоть бы все там разорвало,
Лишь бы не было войны.
Почти всех уже Антон знает, почти каждый успел ему свою жизнь рассказать.
Вот сидит невестин отец, Онуфрий, – военный человек, вечный солдат. Как забрали его мальчонкой на Первую мировую, так, почитай, и не давали до старости ружье из рук выпустить. Шел он под генералом Брусиловым против австрийца, под генералом Корниловым – против большевика, с командармом Тухачевским чуть Варшаву у поляка не отбили, потом за басмачом по пустыням охотились, потом латыша от буржуев освобождали, на свою голову.
Ко Второй мировой войне он уже по возрасту не проходил, думал – пронесет. Ан нет. Пришли в их края немцы, стала в их деревне танковая ремонтная часть, и забрали всех оставшихся мужиков себе на подмогу. Надели немецкие пилотки, назвали «хи-ви» – «согласные помогать». А когда красные вернулись, этих же «хи-ви», старых и малых, переодели в советское, сунули в руки бутылки с горючей смесью и погнали те же танки поджигать, которые они вчера ремонтировали. Много у Онуфрия в сундуке орденов и медалей разных времен и народов, и не упомнить ему по старости, какие можно сегодня надевать, а какие лучше покамест не показывать. Нацепил он на грудь, чтоб подальше от греха, один только круглый значок – «Мы за мир!» – на разных языках и сидит себе, попивает, ни о чем не тревожится.
Что-то странно мне,
Кто-то был на мне.
Сарафан не так
И в руке пятак.
Слева от Онуфрия – племянница его, Валентина, тоже вечная солдатка всех времен и всех народов.
Ударило ее недавно то ли горе, то ли счастье, то ли просто смех какой-то – сама понять до сих пор не может. Прожила она всю жизнь без мужа, но сынов троих родила справных, здоровеньких: одного – от русского солдата, другого – от немецкого, третьего – от испанского (прошли тут и такие). Выросли сынки шустрыми, школу окончили, в город перебрались, зажили своими семьями. Но мать не забывали – слали гостинцы, в отпуск помогать приезжали, к себе зазывали. Так надо же: откуда ни возьмись объявился у среднего его немецкий отец, Гюнтер Феликсович Шлотке. Живет в городе Ганновере, имеет свой магазин, но скучает без семьи и зовет русского сына к себе.
И за что такая напасть?
А этот-то, дурак, в сорок с лишним лет ума не нажил. Ведь поддался! «Долго, говорит, я в детстве мучился, когда меня фрицем дразнили и били всем классом. Теперь уж я своего счастья упускать не желаю. Надоела мне эта хамская жизнь вчетвером в одной комнате. Желаю воссоединиться с моим культурным немецким народом». Уже и заявление подал – вот какое лихо!
Ой вы, девки, ой вы, бабы,
Уезжаю за кордон!
У меня миленок Ваня,
Он по матери Гордон.
Дальше – Володя Синеглазов, разжалованный учитель, деревенский правдолюб. Долго начальство терпело его длинный язык, прощало и письма в газеты, и ядовитые реплики поперек трибунных речей. Потому что откуда же другого учителя литературы в деревенскую глушь заманишь? Но надо такому было случиться, чтобы ехала в зимнюю пору по Киевскому шоссе кавалькада правительственных «Чаек». И так вдруг по морозцу приспичило столичным руководителям выпить и закусить, что свернули они без предупреждения к поселковой столовке и ввалились всей веселой краснолицей гурьбой.
А на беду, сидел там Володя. Хлебал свой печальный компот из сухофруктов и размышлял об идейной незрелости писателя Достоевского, которого никакими приемами не представить ученикам в прогрессивном виде. И как увидел он, что приезжие разложили по столам свою ветчину и лососину и подняли стаканы с водкой, так взыграл в нем идейный восторг, встал он на ноги и, побледнев, крикнул писклявым голосом:
– Запрещаю!
Кинулись к нему верные шоферы и референты:
– Ты что, ослеп? Не видишь, с кем разговариваешь?!
– Вижу, – говорит правдолюбец. – А вот вы, видать, слепые или неграмотные, если не видите, что на стене написано!
И тычет пальцем в плакат: «Приносить и распивать спиртные напитки строго воспрещается».
Пока его тащили к дверям и выкидывали пинками, он все кричал:
– Если вы сами свои законы не исполняете, кто же, кто же, кто же их исполнит?!
Испортил он проезжим, видимо, удовольствие. Так сильно испортил, что не забыли о нем, прислали из столицы приказ о его увольнении, подписанный, как говорят, самим Достоевским. Загоревал Синеглазов, загремел вниз, прозябает теперь в учетчиках.
Расскажу я вам, ребята,
Как хреново без жены.
Утром встанешь – вердце бьется
Потихоньку о штаны.
Дальше – беглые горожане, Саша и Маша, год как поженились. И вернулись – отчаянные! – жить в родные места. «Не можем, говорят, городскую давку и вонь переносить. Ни бедности, ни холода, ни работы не боимся. А что до деревенской скуки, так нам вдвоем никогда скучно не бывает». Мать Сашина как раз померла, они и въехали в ее дом. Починили двери, пристроили крыльцо, расчистили дымоход, побелили печь. Получили работу в совхозе, на хлеб-соль заработают, остальное в огороде вырастят – что еще надо?
Одна беда: завезли они, видимо, в своих городских вещах супружескую пару клопов. И клопам этим в их доме, между бревнами и обоями, оказалось приволье неописуемое, так что они там страшно размножились. Деревенский клоп – он что? создание нежное, слабое, от засушенной ромашки легко и благодарно умирает. Эти же оказались такие лютые, как продукт генетических махинаций и городской борьбы за выживание, что никакие яды и химикалии их не берут. Саша с Машей только что иприт с горчичным газом еще не пробовали. Каждую ночь с клопами сражаются. Глаза от бессонницы красные, щеки искусаны, языки заплетаются. Хотели они ребеночка завести, но как его заведешь – клопам на съеденье? Сидят грустные, нет-нет да и уронят голову на плечо друг другу – хоть немного поспать.
Приходи ко мне на пляж
И со мною рядом ляжь.
Мы с тобой построим дом,
Ты будешь первым этажом.
Напротив Саши и Маши – Федя, юный партизан. То есть был он юным давно-давно, в годы войны, сорок с лишним лет назад, когда немецкого майора к немецким праотцам отправил. Но любит до сих пор вспоминать этот случай, рассказывает безжалостно по десять раз. Как стояли в их избе два танковых немецких офицера, майор с лейтенантом, и очень полюбили они в бане париться. А Федя хоть совсем еще мальчонкой был и ни для советской, ни для немецкой армии не годился, но баньку истопить мог и вообще был у них на побегушках. И высунулся лейтенант Гюнтер Шлотке в предбанник, кричит:
– Федька, вассер, вассер еще давай!
Федя подхватил ведерко, топор, спустился по скользким ступенькам к реке. Расколол в проруби ледяную корку, набрал воды. А как наверх подниматься, когда обе руки заняты? Даже за перила не ухватишься. Он и положи топор в ведерко. Поднялся, прошел через предбанник, где у немцев была их форма сложена и портупеи с пистолетами, и ввалился в парную. Тут только вспомнил, что у него топор в ведре. Вынул, стал капли стряхивать. А майор-то его в полутьме не признал. Сидит голый на полке и вдруг видит только: стоит русский мужик в шапке и полушубке и размахивает топором. Он как завопит: «Партизанен! Партизанен!» И дух из него вон.
Вытащили лейтенант с Федей его в предбанник, стали откачивать – да куда там. Он тучный был да шнапсу набрался – вот и не выдержало немецкое сердце русского испуга. Насилу лейтенант, добрая душа, Гюнтер свет Феликсович, Федю от гестапы отбил, доказал им, что мальчонка ни в чем не виноватый. А когда наши вернулись, спрашивают: кто геройски бился в тылу с оккупантами? Им для смеху показали на Федю. Так ему тут же медаль, статьи в газетах, в кино снимали. Так и остался Федя на всю свою взрослую жизнь юный герой-партизан.
Минометчик, дай мне мину,
Я ее туда задвину.
А когда война начнется,
Враг на мине подорвется.
Дальше за Федей – Катерина-доводчица. Еще девчонкой первой ябедой в школе была. Такой и осталась. Не может выпустить пера из рук, пишет и пишет без наград и похвал, с чистой страстью воплощает свое назначение. Писала она чекистам про бывших кулаков и купцов, писала немцам про бывших чекистов, писала вернувшимся чекистам-энкведистам про будущих немцев, то есть про тех, которые пока только у баб в животах немецкими пяточками колотят. Писала мужу про жену, жене – про мужа, бригадиру – про прогульщика, председателю – про тайных сборщиков колосков, инспектору – про тайных продавцов мясного, прокурору – про тайных гонщиков спиртного. Сколько судеб разбила, сколько жизней погубила – а вот, поди ж ты, сидит рядом со всеми, смеется и чокается. Потому что так уж ей было назначено, а против назначенного человек идти не может.
Вот она, великая, блаженная невиноватость!
Разлита, как облако, над столами, всем в ней есть место. И сокрушителю печных труб, и втыкателю запретных березок, и невинно пострадавшему новобранцу без пальцев, и незаслуженно прославленному вечно юному партизану, и удравшему в тракторный коммунизм Вите Полусветову, и писательнице доносов Катерине. И если бы ревнивая сестра невесты явилась вдруг сейчас из дурдома, то и для нее нашлось бы местечко – только убрали бы поленья да топоры подальше. Даже Колхидоновым прощена сегодня их догадливость, даже они тут же сидят, улыбаются осторожно, вынимают рачьи хвостики из скорлупы, угощают соседей принесенным тыквенным пирогом.
Ах как хочется Антону, чтобы и его приняли, чтобы и его окутало это облако! Разве не их он корня? разве не его русско-литовский дед веселил их дедов своими прибаутками? Разве не его еврейско-христианская бабка роняла печальные слезы в эту печальную землю? И разве сделал он в своей жизни что-нибудь такое, чего нельзя было бы простить, за что лишают билета в Невиноватость?
– Я хочу предлагать тост!..
Только поднявшись на ноги, он понял, что зря, что лучше бы ему говорить сидя. Тогда бы и падать не страшно – лицом в блюдо с квашеной капустой. А так – устоит ли на ногах до конца речи?
– Я хочу прославлять всю вашу деревню… Весь Конь, весь Колодец, все дома, все печи, все кровати, все стулья и всех людей, лежащих на тех и сидящих на других… Я хочу выпивать за коров, за свиней, за курей, за гусей и даже за воробей, живущий под крышей… Я зову выпить за все лампы в домах, все электроплитки в кухнях, все фонари на улицах и даже за слабосильный трансформатор на столбе в поле, который не выдерживает перегревательства и отключает нам свет каждые полчаса… Я выпиваю за все огороды, за все дороги сюда и отсюда, за все луга, за все излучины и за все дворцовые леса… Потому что все это я успел залюбить и хочу оставаться здесь навсегда, на все мои оставшиеся трудодни, чтобы строить много домов, сажать много деревьев, рожать много ребенков…
– Ура! – закричало свадебное застолье и потянулось чокаться с Антоном. – Ай да Антоша, ай да иностранец!..
– Слова-то по отдельности у него все кривые, а вместе как складно вышло!
– Оставайся, мил человек, живи с нами…
– Найдем тебе и избу, и жену, и землицы отрежем…
– Ой, дайте я его обойму!..
– Ой, дайте я с ним похристосуюсь!..
– Ой, что ж ты, Федька, бандит, меня за грудь хватаешь?
– Да опомнись ты, Катерина, уж тебе на плечо опереться нельзя.
– На грудь, на грудь оперся, люди добрые. Сейчас жене доведу!
– А что, соседушки, отдадим за Антошу нашу Меладу?
– Толик, эй, Толик, отдашь сестру замуж за иностранца?
– Будете с ним лошадиная скорая помощь – по всей округе коней из дыр вытаскивать…
– Я всем, всем хочу помогать! – закричал в восторге Антон. – Потому что мне назначено всюду бить и побеждать Горемыкала! Мы прогоним клопов от Саши и Маши. Я знаю новый хитрый способ. Мы закроем их дом пластичной пленкой и напустим горячего пару, пока они не сварятся насмерть. Мы будем привозить из Америки не дорогой хлеб, а бесплатную траву домашних лужаек и накормим семьдесят семь коров! Мы починим трансформатор в поле и переложим всю гниющую картошку и морковку из мелких погребов в глубокие холодильники! Мы построим у шаше ларек-ресторан и будем продавать мимоезжим шоферам вареные ракушки со дна реки! Мы поставим давилки под каждой яблоней, и они будут сдавливать падающие государственные яблоки в ничейный сладкий сок, и наши дети будут им напиваться! Мы купим лыжный самолет, он будет каждое утро прилетать на Утиное озеро и улетать в Псков, Ленинград, Москву, полный раков. Мы вспахаем…
Он замолчал, словно налетев с разгону на твердую стену тишины. Он посмотрел туда же, куда глядели все, то есть себе за спину. Там стоял покачиваясь Витя Полусветов, в кепке, украшенной осенними флоксами, в парадном пиджаке, в синих шароварах, подаренных, по слухам, братом – танцором из оперы «Майская ночь, или Утопленница». Витя откинул правую руку и запричитал:
– Ой, братцы, держите мою правую, чтоб я этого заезжего хвастуна не убил до смерти!
Федя-партизан, Володя Синеглазов и Толик Сухумин послушно подбежали и повисли на Витиной правой. Он тем временем откинул левую и воззвал:
– Ой, держите мою левую, чтобы я их не искалечил на месте!
Нашлись немедленно отзывчивые держать Витину левую. И так, распятый хмельными миротворцами, Витя обрушил на Антона все, что накопилось у него на уязвленном сердце:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57