— Точно так, — улыбнулся Василий Иванович, гордясь искусством соплеменников.
— Но ведь это все неправда, про что в балладе поется!
— Конечно, — кивнул Василий Иванович. — Это, Анечка, такой жанр. У нас два жанра, Анечка. Рассказ про то, как стали ходить, и народная баллада.
— А как же все было на самом деле?
— Ну, какой же васька про это расскажет, — снисходительно заметил Михаил Егорович. — Это опыт особенный, у всякого свой. Это только под пыткой можно рассказывать, и то не под всякой.
— Что же, — спросила Анька, — вы и друг другу не доверяете?
— Наоборот, — сказала васька Варька, — мы до того друг другу доверяем и друг друга бережем, что о самом главном не говорим. Такой разговор сил требует и всей жизни иногда, а нам силы для другого нужны.
— Так что ж, Василий Иванович, — сказала Анька, — ты никогда правды мне не расскажешь, как начал ходить?
— Отчего же, — задумчиво сказал Василий Иванович. — Будет время — и расскажу, а теперь спать надо. Ты и так уж одним глазом спишь.
— Не сплю я, — сердито ответила Анька.
— Да, да, — подтвердил васька Саша. — Пора укладываться. Эк звезд-то…
— Спой колыбельную, Варя, — попросил Василий Иванович.
Варя подперлась рукой и совсем другим голосом — грудным и тихим — запела, глядя в костер, что-то бесконечно древнее, чего Анька никогда не слышала ни от собственного отца, ни от матери, но почему-то знала. То ли она где-то вычитала слова, то ли всегда помнила их.
Спи, дитя мое, усни,
Сладкий сон к себе мани.
В няньки я тебе взяла
Ветер, солнце и орла.
Улетел орел домой,
Солнце скрылось за горой.
Ветер, ветер, где ты был?
Почему не приходил?
Волны быстрые смущал?
Звезды ясные считал?
Не смущал я волн морских,
Не считал я звезд златых,
Я дитя оберегал,
Колыбелечку качал.
Что ты видел пред собой?
Синий, красный, голубой,
Метный, ятный, полотой,
Омный, томный, завитой,
Ясень, весень, остроград,
Зелень, мелень, виноград,
Остров, астров, пароход,
Видел, слышал, не поймет…
Звезд было много, и под ними было спокойнее, чем под крышей. Вот я и на месте, и никто меня больше не выгонит, подумала Анька и заснула.
Глава шестая
МОНАСТЫРЬ
1
— Давненько, давненько не заплывали с той стороны, — говорил седобородый в черном, распахивая тяжелые ворота. — Как вас, воины, угораздило?
— Извините, — говорил Воронов с той заискивающей радостью, какая всегда просыпалась в нем после избавления от опасности; как ни устал Громов, как ни выдохся после перестрелки и бегства, но и тут успел подосадовать на вороновское облегченное многословие. — Извините, мы просто, знаете, попали в Блатск, хотя совершенно туда не собирались, а потом, понимаете, пришлось бежать…
— Блатские-то сюда не доплывают, — пояснил монах. — Из них если кто и знает про ваш ход, так тот не всякому и откроется. Он с тех еще времен, когда нормальный город был. Ну что, милые, надо вас к настоятелю. У нас правило — все новые люди представляются.
Однако, подумал Громов. Не попасть бы нам из огня да в полымя. Что за монастырь, почему за такой высокой каменной стеной, что за остров, не помню я тут никакого острова… Секта, ясное дело; в теперешней военной путанице как не процвести суевериям? Этот настоятель может еще оказаться пострашней Марика; ну да посмотрим.
— Нам, собственно, — сказал он сухо, — надо бы в Коноши, и лучше до ночи…
— Ну, до Коношей отсюда далеко, — сказал монах. — Завтра, может, наши туда поплывут, так и вас прихватим. А до того никак не доберетесь — вниз по реке километров двадцать будет. Да и дождь собирается.
Попали мы, подумал Громов. Воронов между тем не чувствовал никакой опасности — трещал без умолку, восхищаясь местными красотами. Восхититься было чем: Блатск на том берегу был почти не виден (вроде и плыли недолго — что за шутки пространства?), и теперь они стояли на острове — пологом зеленом холме, вершина которого была обнесена высокой белокаменной стеной. За стеной виднелись витые, цветные, золотые купола; впрочем, в проеме ворот Громов разглядел и обычные двухэтажные деревянные строения. К одному из них монах и направлялся.
Над рекой между тем заклубились серо-серебряные тучи. В небе свивались и разворачивались свитки и уже поблескивала блеклая, словно никелевая молния, но где-то так высоко, что слабое ворчанье грома долетало не скоро. Собиралась гроза, и далеко, над неблатским берегом, повисли хорошо видные темные плети дождя. На том берегу Громов различал стога, приземистую рощу и длинную деревню с красными крышами.
— Чивирево, — сказал монах. — Ну, проходите.
Громов шагнул в ворота, Воронов вошел следом. Монах запер ворота на тяжелый засов и повел их к двухэтажному деревянному дому вполне дачного вида, с палисадничком вокруг. Сильно пахли цветы — табак, календула, несколько больших чайных роз.
На крыльцо вышел высокий и не старый еще настоятель — лет сорока пяти. На носу у него сидели круглые очки в железной оправе.
— Добрый вечер, — сказал он весело. — Неужели из Блатска?
— Мы не оттуда, — поспешил объяснить Воронов, — мы не блатские… Мы там случайно, извините…
— Ну, сюда какими только путями не приходят, — пожал плечами настоятель. — Некоторые даже через Блатск. Сами они тут, конечно, не бывают, да и мы туда в последнее время не ходим… Есть ощущение, что скоро никакого Блатска не будет.
— Почему? — спросил Воронов.
— Доиграются, юноша. Пойдемте в дом, попьем чайку.
Дом и внутри ничем не отличался от обычной подмосковной дачи, обставленной старой скрипучей мебелью; что до икон, так ведь и они на дачах встречаются нередко. Громов в иконописи ничего не понимал, но заметил, что рядом с досками старого письма висели во множестве и самые простые, бумажные, из тех, что продаются в церквах и особенно популярны у водителей-частников.
— Гроза будет, — с радостным предвкушением сказал настоятель, словно именно этой грозе и суждено было покончить с Блатском. — Я, кстати, отец Николай.
— Капитан Громов, — сказал Громов.
— Леша Воронов, — сказал Воронов, и Громов не стал его поправлять, хотя представляться надо было рядовым. Как-никак на Воронове была форма, хоть и изрядно испачканная. Положительно, бывают люди, совершенно не рожденные для службы.
— Ну и чудесно. Стало быть, чайку. Вы не из Дегунина следуете?
— Я был недавно в Дегунине, — ответил Громов, не желая распространяться о дислокации своего полка.
— У кого оно сейчас, не знаете? У федералов или у ЖД?
— Когда я уходил, было у федералов.
— Ага, ага. Ну, это ненадолго. Удивительная деревня, сто лет там не был. С этой войной и не высунешься никуда, совсем озверели люди. Мы в последние годы особенно никуда не выходим, новостей почти не знаем. Нас ведь, вы знаете, с обеих сторон ненавидят.
— Почему? — не понял Громов. — У нас в каждом полку иерей…
— Ну, какой же это иерей? Это варяжский извод, ничего общего с христианством не имеющий. Они нас ненавидят больше, чем любого хазарина.
Точно секта, понял Громов. Но чтобы у секты был целый монастырь…
— Вы, наверное, не в курсе, — мягко сказал настоятель. — Немудрено. Сейчас вообще мало кто в курсе. Может быть, водочки? Сам не употребляю, но для гостей найду.
2
— До чего хорошо, — мечтательно говорил Воронов два часа спустя, глядя в мокрое окно. — И пахнет как на даче. И уютно так.
— Любите уют? — спросил отец Николай, и Громову померещилась в этом скрытая недоброжелательность. Ему почему-то хотелось понравиться отцу Николаю, и он боялся, что Воронов понравится больше. Чувство это было настолько детским, труднообъяснимым и постыдным, что он попытался его заглушить; на самом деле никакой недоброжелательности в голосе отца Николая не было.
— Очень люблю, — с готовностью подтвердил Воронов. — Я в детстве, чтобы заснуть, всегда себе представлял, что лечу в маленьком самолете, войлочном изнутри, как валенок, там тепло, и все оттуда видно… Звезды кругом… Такое со всех сторон подоткнутое пространство.
— Да, что подоткнутое, так это точно, — кивнул отец Николай. — Носа не высунешь.
— Да почему же? — спросил Громов. — Я допускаю, что хазары — да, там давняя ненависть к христианству, хотя, насколько я знаю, и среди них полно выкрестов…
— Видите ли, — сказал настоятель, — я даже не знаю, какой извод мне противнее. Пожалуй, хазарский, хотя многие из наших полагают, что варяжский хуже. Если бы этот вопрос казался нам принципиальным, в монастыре давно случился бы раскол. Хазарский вариант — это такое, знаете, христианство с человеческим лицом, как будто на деле у него нечеловеческое… Вы замечали, что они очень любят на все натягивать маску под названием «человеческое лицо»? Прежде всего их мишенью становятся обряды, потом церковь как таковая, потом они делают акцент на антигосударственной проповеди — потому что, если захотеть, акцент можно сделать на чем угодно… И все это с такой суетливостью, такой искусственной горячностью… Впрочем, варяги не лучше — и даже хуже иногда, потому что ближе к сути. Сильней компрометируют. У хазар Иисус — какой-то диссидент, любящий выпивать в обществе приятелей и учеников, изрекатель афоризмов — они очень любят сочинять афоризмы, посылать их в юмористические отделы… У варягов — абсолютный диктатор, не признающий милосердия, непрерывно самоутверждающийся… Один в качестве идеала навязывает сверхчеловека, второй — недочеловека, но оба промахиваются. И поэтому так люто ненавидят человека — с двух сторон. Если бы кто-то один — мы могли бы еще усомниться в правильности нашего пути, и то вряд ли; но когда двое с противоположным вектором — значит, все точно.
Некоторое время все молчали. Отец Николай подкрутил фитиль в керосиновой лампе.
— Главное извращение христианства, которое воцарилось на Руси, — сказал он, — вполне в варяжском духе: воины, что же вы хотите. Они и победили. Все — долг, никакого счастья. Кто-то наврал, что в монастырях должна быть казарменная дисциплина; да отчего же? Монастырь — место радости, собрались единомышленники, проводят время в изучении единственно интересных вещей, иногда выходят в мир, находят новых людей для братства, кому надоело — ушел, кому наскучило в миру — вернулся… Все же свои, христианство В идеале и есть тот единственный язык, на котором всегда можно договориться. Самые разные люди на нем договариваются, если этого хотят. Оно само по себе означает определенный уровень — вы же тоже не просто так пришли? Ход-то строили серьезные люди, отцы-пустынники и жены непорочны; заметьте, что погоня за вами не пошла!
— Я не очень верю в такие вещи, — деликатно сказал Громов.
— Дело ваше, дело ваше. Иной на луну глядит и говорит — тарелка… Человек если идет в монастырь и вообще как-то доходит до христианства, — это значит просто, что ему все остальное уже невыносимо. И тогда человек уходит в монастырь, и ему хорошо в монастыре… Это не бегство от жизни, это бегство к жизни, скажу я, предупреждая ваше возражение. Только в варяжском монастыре могли придумать ни на что не похожий институт послушания — все эти бессмысленные дисциплинарные упражнения.:. Варяжество сделало из христианства какой-то, извините, бред — апофеоз долга, насилия, изобрело Бога-командира, перед которым все виноваты, и он всех периодически — в наряд… Что хорошего может проистечь из чистого долга?
— Многое, — сказал Громов. — И потом, я слишком часто видел, что проистекает из его отсутствия…
— Ну, ясно, — с некоторой досадой отмахнулся отец Николай. — Я в людях отчасти понимаю, иначе какой бы я был настоятель? Только настойку на травах настаивать… Нормальная концепция, смешная, имеет право быть. Самурайский извод. Подвиг как самоцель, сам себе награда. Но это, понимаете, тоже безрадостно. Не скажу там, что особенная гордыня, — я сам, может быть, гордый человек, сижу тут и страшно собой доволен… Но ведь христианство исходит просто из хорошего знания человеческой природы, оно состоит из простейших, но тонких правил душевной гигиены — и весь рецепт. Этот ваш подвиг какое-то время срабатывает, нет слов. Потом копятся ожидания — вы все-таки ждете благодарности, воздаяния, мир вам должен все больше и больше, и кончаете вы тем, что либо начинаете мучить всех подряд, либо кончаете с собой. Нельзя же вечно терпеть из чистого самоуважения — оно с годами раздуется в горб и вас расплющит… Но самый печальный вариант — знаете какой? Это если вы под занавес суровой жизни находите девушку, абсолютный идеал, чистого ангела, награду за годы самоотречения, и это ваша последняя ставка. Вы ей верите абсолютно, всячески пресмыкаетесь, возносите на немыслимую высоту — не всякая девушка такое выдержит. Очень, очень печальное зрелище. И противное, извините меня. Хотя по сравнению с остальными вариантами…
— Мотивация у всех своя, — сказал Громов, стараясь не выказать обиды. — В загробные сказки не всякий человек поверит.
— Да разве я спорю?! — горячо ответил отец Николай. — Очень может быть, что ничего и нет. Если есть — это так, бонус. Я вам больше скажу: очень может быть, что и Бога никакого нет.
— У нас, знаете, замполит был в училище, — усмехнулся Громов. — Тоже психолог. Очень любил убеждать от противного. Долго рассказывал, что родину можно и не защищать. Рисовал жуткие картины незащищенной родины.
— Ну, он-то вас пытался удержать в рядах, так сказать. А я совершенно не пытаюсь, нам и так неплохо, — скромно заметил отец Николай. — Тоже, агитатора нашли… Агрессивная проповедь, сетевой маркетинг, позднее католичество — кому надо? Я вам пытаюсь объяснить свои мотивации, потому что ваши вы и так знаете. Так вот, очень может быть, что Бога нет. Но поскольку без этой гипотезы мир приобретает вовсе уж сиротский и бессмысленный вид, голая смерть, никаких удовольствий — мы полагаем более правильным думать так, как думаем. И знаете, сколько раз уже такое бывало в истории — если вещь красивее выглядит с допущением, то так оно, как правило, и есть. Вроде планеты Плутон, которую никто не видел, но вот казалось, что она должна там быть, — она и есть. Пока вы не надстраиваете над миром этот купол — мир стоит голый, лысый, дождем его заливает… Ну, значит, он должен быть — вот и все рассуждение. Собственно, вся христианская картина мира — просто наиболее удобная схема для того, чтобы в этом мире жить по христианским правилам. Буддийская удобна, чтобы жить по буддийским, хазарская — по хазарским… В их мире, кстати, нет никакого бессмертия, это вы знаете. У местных бессмертия тоже нет, им нравится, когда из них лопух растет. Ну, они и живут, как живут.
— Кто это — местные? — спросил Воронов. — В Чивиреве?
— Не только в Чивиреве, юноша. Придумали себе, что там ничего быть не может, поэтому бессмертия надо достигнуть здесь: мир без развития, вечный бег на месте. Левая нога, правая нога… Но ведь это когда-нибудь кончится. И тогда, вероятно, нам можно будет отсюда выйти. А пока, не имея возможности подарить миру нашу веру, мы ее тут храним и приятно проводим время.
— Почему же у вас нет возможности проповедовать? — все еще не понимал Воронов. — Никого не преследуют, я и в Москве сколько раз видел странствующих монахов, и никто их не преследовал…
— Да мало ли кого вы видели, в рясу теперь кто только не рядится. Да, может, и не преследовали бы — чутье у них притупилось. Но какой толк? Пока тут эти двое рубятся, учения все равно никто не воспримет. А вот когда поломается весь этот вечный двигатель — тогда мы и понадобимся…
— Как же он поломается, если вечный? — совершенно по-детски спросил Воронов.
— Не бывает вечного двигателя, — назидательно сказал настоятель. — Какая пошлость, честное слово: всякий местный так и мечтает найти уединенную избушку либо остров, чтобы там, значит, сидел бородач и все ему объяснил. Иной девочку изнасилует, до самоубийства доведет — и приходит исповедаться: объясни мне, отец Тихон, в чем я неправ! И автор всю жизнь мечтал о подобной же ерунде. А как я могу вам что-то объяснить? Я не Бог, не царь, не герой, я монах, существо ограниченное. В лучшем случае могу рассказать, почему я сам живу так, а не иначе.
— Но двигатель все-таки сломается?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81