А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Коли нельзя влезть человеку в душу, коли нельзя в роковой час дознаться правды, стало быть, надо смотреть на всех одинаково, мерить всех одной меркой, иначе говоря — никому не верить. Это, во всяком случае, безвреднее и безопаснее, чем оказывать любому встречному-попе-речному ничем не заслуженное доверие.
Он усилит дворцовую стражу, увеличит отряд телохранителей, самолично станет их набирать и постоянно менять — новичков труднее подкупить и втянуть в заговор. Спальню он перенесет со второго этажа в подвальный и запретит туда вход всем без исключения. Нахараров разошлет по домам, нечего им околачиваться во дворце. Повару велит пробовать любое кушанье... А не лучше ли взять нахараров под стражу и подержать, покуда не уляжется буря, за решеткой?
После шахской грамоты он никому уже не верил. Слава богу, спарапет Васак далеко от дворца и бьется с врагами как лев; слава богу, тесть, Андовк Сюни, сражается плечом к плечу со спарапетом, иначе царь не поручился бы, что подозрение не пало бы и на них... Ну а более всего сомневался он в себе, в своих силах, в своей последовательности, решимости, непоколебимости...
Однообразное позвякивание ложек, вилок и кубков мало-помалу стихло, и царь молниеносно скользнул взглядом по гостям. Те вопросительно смотрели на князя Паргева, который ни жив ни мертв сидел за прибором из золота. До них наконец дошло: на столе непорядок, — и они, перемигиваясь или подталкивая соседа локтем, давали друг другу знать об этом.
Царь глядел то на одного нахарара, то на второго, а то на взмокшего от волнения князя Паргева. Сердце бешено колотилось. Болезненно-неестественный блеск глаз стал ярче. И царь вскочил с места.
— Тебе не ведомо, князь, что за этим столом только я вправе пользоваться золотой ложкой, вилкой и кубком? — загремел под сводами трапезной гневный его голос.
— Я тоже заметил, что мой прибор из золота,— побледнев, сказал князь Паргев.—Глазам своим не верю.
— И ты не знаешь, как это золото очутилось перед тобой? — грозно спросил царь.
— Заговор! — в страхе выкрикнул владетель Артаза. — Кто-то хочет посеять вражду между мной и моим государем.
— Это золото — смертельное оскорбление, брошенное царю! — еще громче крикнул царь, чтобы князь не полагался больше на свой голос. — Наглая, вызывающая непокорность, бунт!
— Опомнись, государь! Что ты такое говоришь? — воскликнул уязвленный Паргев. — Чего ради мне бунтовать? Кто твой оплот в трудный час? Не горстка ли нахараров? И тебе известно, я всегда в их числе.
— Нечего корить меня верностью! Грош ей цена, если ты ею похваляешься. Дожидался повода попрекнуть? Стало быть, верность так уж обременяет тебя? Тогда сбрось его, это бремя!
— Может быть, это слуги ? — Князь Паргев едва сдерживал слезы. — Может быть, они подкуплены подлым предателем. Будь благоразумен, царь!
— Ты удалишься, князь, в свои покои, затворишься там и не выйдешь; покуда я не разберусь что к чему. Соблаговоли распрощаться с нами сию же минуту.
Царь хлопнул в ладоши, и телохранители вывели из трапезной бледного как смерть, понурившегося и пристыженного владетеля Артаза. А царь, ко всеобщему удивлению, как ни в чем не бывало принялся за еду. Взял цыпленка, разорвал руками, отхватил здоровенный кус и, с видимым удовольствием разжевав, проглотил.
— Стол сегодня и впрямь царский, — весело сказал он. — Давно я не ел с таким аппетитом.
Ему не ответили. Установилась мертвая тишина.
— Когда-то за этим столом сиживала армянская знать, — вскинулся царь. — Меружан Арцруни, Нерсес Камсаракан, Айр-Мардпет, братья Мамиконяны, католикос... Не принуждайте меня скучать по ним. Я, между прочим, уверен, им тоскливо без своего царя. Сейчас мы провозгласим здравицу в их честь... Итак, выпьем за здоровье достойных наших противников!
— Ты обидел одного из преданнейших твоих нахараров, — упрекнул царя князь Вачак, и в его голосе прозвучало самодовольство. — Я не верю, что он виноват. Да ты, царь, и сам в это не веришь.
— Виноват? Владетель Артаза Паргев виноват? — царь неожиданно рассмеялся. — Ведь это же я подменил ему прибор. — Оторопевшие нахарары повскакали с мест и уставились на царя. А царь знай себе раскатисто хохотал. Нахара-рам даже померещилось, что их государь помутился умом. Они окружили его и принялись успокаивать. А он схватился руками за живот и бесстыдно хохотал им в лицо. — Пробрался по-воровски. В царской своей тиаре. С серьгами в ушах. В этих вот красных башмаках. В пурпурной мантии. И как же я наслаждался своей подлостью! Как последний негодяй.
Он с трудом и далеко не сразу унялся — будто остановил катящийся под гору снежный ком, — утер рукавом слезы, перевел дыхание и почувствовал, что его неудержимо тошнит. Но от чего — то ли от этой его проделки, то ли от воспоминания о шахской грамоте, то ли от мысли о Самвеловом преступлении? Он поглубже устроился в кресле, помрачнел, сжал голову ладонями и отрешился от всего вокруг.
— Но зачем же, царь, зачем? — осторожно спросил князь Вачак.— Разве эта жестокость не бессмысленна? И над кем ты глумишься — над преданнейшим человеком. Да еще в такие времена...
— Ты теперь один из самых влиятельных моих нахараров, князь Вачак, — насмешливо сказал царь. — Тебе ли сетовать на времена!
— Жестокость, государь, уместна в дни мира и спокойствия, — не отлипал Вачак. — Заклинаю тебя, верни Паргева!
— Напротив, князь, — устало ответил царь. — В мирные дни жестокость совершенно неуместна.
— Но зачем ты обрушился на Паргева? — упрямо выспрашивал царя князь Вачак.— Что он такого сделал?
— Затем и обрушился, чтобы ничего не сделал, - вдруг мягко, по-доброму улыбнулся царь.
— Но где же здравый смысл?!
— В решении, князь, в приговоре. Именно в приговоре, — по-прежнему улыбался царь. — Здравый смысл — он всегда в приговоре, зря ты ищещь его на стороне.
Встал, хлопнул в ладоши и крикнул:
— Где гусаны? Что это за пир — без песен!
То есть приспела пора переходить к кутежу. Слуги немедля освободили столы и перенесли их вместе с креслами в разные концы трапезной, чтобы, разместившись вдоль стен, гости слушали гусанов и любовались танцовщицами. Появились одетые в белое виночерпии во главе с кравчим, расставили вина и разложили сласти. Но привычный застольный обряд не состоялся: первый кубок — знак уважения и равенства,— звавшийся чашей веселья, так и не пошел по кругу. Гусаны уселись возле дверей и заиграли на бамби-рах, а один из них, слепой старик, сладкозвучно затянул печальную песню о любви.
Нахарары мрачно стояли по углам. Погруженный в себя, со слезами на глазах, царь неподвижно застыл посреди залы. В этой печальной любовной песне, в обескураженных и жалких нахарарах, в плачущем царе — во всей этой картине было что-то кошмарное.
А царь плакал, потому что был в разладе с собой. Так нельзя, сейчас я обязан быть сильнее, чем когда-либо. Я превозмогу свою слабость, не позволю страхам и сомнениям грызть мне душу, ведь это верный признак поражения. Поражения до битвы. Я прилюдно, чтобы показать свою силу — первым долгом показать себе самому, — повинюсь перед оскорбленным мною князем. Я сброшу царские одежды, выйду в город, смешаюсь с толпой и лично приму участие в обороне Аршакавана, лично буду обучать горожан обращению с оружием, буду воодушевлять верных моих подданных и вселять в их сердца отвагу. В эти роковые дни я расстанусь со своим одиночеством, пообещав вновь с ним встретиться в мирную пору - как со старым и близким знакомцем. Отныне я никогда не стану думать, будто любовь к родине дарована лишь мне, а поверю, что она - всеобщее достояние и в равной степени осеняет и меня, и простолюдинов, и даже
этих мрачных, насупившихся нахараров. Я беспощадно буду бороться с собою, пересилю себя и добьюсь победы — тому свидетели святой крест и святое миро.Поток царевых мыслей прервался, потому что вбежал взволнованный сенекапет и не переводя дыхания крикнул:
— Беда, царь! Персы и предатели нахарары... Город осажден со всех сторон.
— Обожди, сенекапет. — Не меняя позы, царь мягко остановил его движением руки. — Потерпи, дай дослушать песню.
Нападение на город совпало с происшествием, которому бы случиться хотя бы днем раньше или днем позже, но в том и соль злосчастья, что оно, это происшествие, случилось не до нападения и не после него, а как раз одновременно с ним, день в день.
Царь торопился к главным воротам, чтобы лично возглавить оборону Аршакавана. За ним, вздымая громадные клубы пыли, скакали нахарары и телохранители.Наконец-то час пробил, и слава всевышнему, что пробил он скоро. Враг просчитался, избавив царя от необходимости ждать. Между тем, держи он царя в постоянной неопределенности, мог бы победить, и это была бы бескровная победа. А ведь силы царя еще не вполне иссякли. Он чувствует себя свежим и бодрым, кошмар последних дней напрочь предан забвению. Он возродился, подобно птице феникс, и вновь, как и прежде, решителен и преисполнен веры и энергии. Он еще покажет, на что горазд. Он еще доживет до той божественно прекрасной минуты, когда изменники нахарары предстанут перед ним в оковах. Да и чего же ради строился Аршакаван, в чем тогда смысл моей жизни, если я не возьму верх в решающем сражении, если не вышвырну со своей земли последнего вражеского воина, если в стране не установится длительный мир, если мне не удастся найти себя, своего потерянного, заблудшего двойника, которого я самоотверженно изгнал из души своей и тела, но которого искренне люблю, если не смогу со спокойной совестью, обрядившись во власяницу и посыпав голову пеплом, искупить свои прегрешения, не ощущая уже неизбежности в новых? Тут-то, погруженный в раздумья, он и приметил молодого горожанина, задержанного двумя стражниками. Стражники были верхом, а горожанин со связанными за спиной руками понурившись шел между ними. Царь поразился: надо
же, в этой суматохе встречается еще и такое! На него пахнуло сладостным запахом мира, и он в недоумении остановил коня, дав свите знак продолжать путь. Что он натворил, этот человек? Разве не покажется перед лицом бедствия совершенно нелепым любое преступление? И как приятно видеть эту троицу — двух верховых и схваченного ими пешего, — остающуюся покамест вне действительности: один потому, что переступил закон, двое других потому, что заняты повседневными своими обязанностями.
Выяснилось, что задержан беглец, причем задержан не по подозрению в дурном умысле, а из тревоги за его же безопасность. Никому и в голову не пришло, что он бежит из Аршакавана насовсем. Ну, идет себе человек проведать родных... Но поскольку нельзя поручиться, что он вернется цел и невредим, его силком привели обратно.
— Стало быть, аршакаванец? — дружелюбно спросил царь.
Впервые в жизни очутившись лицом к лицу с царем, парень счастливо улыбнулся и кивнул.
— Повезло тебе, что попал в руки моих воинов, — весело продолжал царь, глубоко благодарный трем этим ни о чем не ведающим простакам за дарованный ему блаженный миг покоя.— Куда бежал? Повидать жену и детей?
Горожанин, так же, как и царь, благодарный богу за эту встречу, не сумел от переизбытка чувств слукавить и отрицательно помотал головой.
— Родителей повидать? Зазнобу? По друзьям соскучился?
И всякий раз парень отрицательно мотал головой в ответ.
— Тогда зачем же? — удивился царь.
— Стосковался я, государь, — не чуя под собой ног от радости и готовый нараспашку открыть сердце перед своим идолом, искренне признался аршакаванец.
— О чем же ты стосковался, сынок? — нахмурился царь, предчувствуя недоброе. — Чего тебе недостает?
— Простора, — как самому близкому человеку, поведал парень свою тайну. Даже понизил чуток голос. — По простору стосковался. По всему, что там, за городом.
— Выходит, по прошлому? — опешил царь. — По своим страданиям, унижениям? По ним, что ли?
И тут его озарило: этот человек не только не отрешен от действительного времени, но и сам несет время в себе, сам создает время, а подчас и опережает его. Он вроде животного, которое задолго до землетрясения или наводнения чует беду. Жаль только, ах как жаль, что он поздно повстречался
царю, поздно открыл ему глаза, поздно научил уму-разуму, не то царь отпустил бы подобру-поздорову своих полководцев и советников, уселся бы рядом с этим человеком и они вместе — ум хорошо, а два лучше — обмозговали бы положение дел, вместе бы поискали выход и постарались бы кое в чем разобраться. Жаль, ах как жаль...
— Стосковался, царь, — по простоте душевной ответил аршакаванец, не вполне уразумев его слова. — По нашему дому, по нашим горам...
— Значит, ты...—Царь был потрясен. — С этим своим ясным и наивным взглядом... Значит, ты и наносишь мне самый жестокий удар? — Внезапно в его глазах блеснула догадка, он спешился, подскочил к горожанину и с ненавистью ухватил его за ворот. — А что, если ты не один? Если и другие бегут?
— Бегут, мой господин, бегут! — радостно, будто успокаивая, подтвердил тот.
— Почему?! — в отчаянии, словно обрушилась, на него хлябь небесная и разверзлась под ногами земля, простонал царь. — Почему они бегут? Неужто свобода — тяжкая обуза для человека? — И притянул к себе аршакаванца, чтобы выпытать у него всю правду. — Говори, кто бежит!
— Кто должен кому-то, кто кому-то навредил, кто пролил чью-то кровь, или заграбастал чье-то добро, или кого-то боится...
— Воры... Разбойники... Убийцы...— Царь безотчетно дополнял перечень, повторяя слова, которые много лет назад сам произносил в арташатском дворце, когда оглашал указ об основании Аршакавана. Слова, которые звучали потом по всей стране, зазывая народ в свободный город. И каждое слово беспощадно било и разило царя. — Казнокрады. Мошенники. Клеветники. Жены, бросившие мужей. Мужья, бросившие жен...
— И особенно, — с сочувствием и страстным желанием услужить царю добавил аршакаванец, — и особенно слуги, которые недовольны хозяевами и господами...
— Лжешь, собака! — Царь в ярости сбил парня с ног и принялся безжалостно топтать. — В моем городе нет слуг.
— Бывшие слуги, царь, бывшие слуги, — оправдывался аршакаванец, проклиная себя в уме за то, что поневоле обидел свое божество. — А теперь — господа.
Царь насилу совладал с собой, минуту-другую, тяжко переводя дыхание, постоял над распростертым у его ног горожанином, который смотрел на повелителя и владыку с состраданием, сожалением и прежним восторгом, затем внезап-
но нагнулся, поднял парня, заботливо стряхнул пыль с одежки, положил руку на плечо, пристально поглядел в его ясные голубые глаза и мягко промолвил:
— С богом, сынок. Ступай себе...
Понурился, медленно подошел к коню, вскочил в седло и неспешно двинулся к главным городским воротам. И поразился, увидев их все еще закрытыми. Враг чудом их не взломал и не ворвался в Аршакаван. Сторожевой отряд невесть почему доблестно сопротивлялся; лица воинов выражали непреклонную волю к победе. Присутствие царя воодушевило бойцов и удесятерило их силы. Предводители отрядов поочередно подходили к царю с докладами, а царь ничего не слышал и грустно улыбался. Еще немного — и он оборвет пылкие эти донесения и еле слышным, вялым голосом прикажет открыть ворота и впустить врага. И чтобы не сделать этого, он неожиданно развернул коня и, пришпорив его, ускакал, не дослушав обращенных к нему воинственных речей.
Аршакаван осадили армянские и персидские полки. Армянин не колеблясь встал против армянина, обуреваемый страстным желанием уничтожить соплеменника и жаждая его крови. Приказ сделал одного изменником, другого — защитником царя и отечества.
День и ночь под крепостной стеной работали предназначенные для подкопов колесные машины по прозванию «ослы»; на них крепились топоры, секиры и особые молоты. Врагов было видимо-невидимо, и сдавалось: вот-вот все они возьмут по камню и, точь-в-точь кочевники маскуты, сложат эти камни в груду, чтобы по ее величине определить число
воинов.Бойцы сторожевого отряда швыряли со стен булыжники, стреляли из луков, метали дротики. На осаждавших лили кипяток и обрушивали снопы огня, но проку от этого было мало. Каждую машину приводили в действие три человека, и когда их скашивало, как траву, убитых немедля сменяли другие, а машины, будто черви, продолжали подтачивать основание стены.
В городе началась паника. Улицы обезлюдели, горожане в страхе попрятались по домам и не казали наружу носа. Единственным надежным укрытием, как и всегда, представлялся дом. Что ни день, возникали новые разноречивые слухи, ползли с улицы на улицу, проникали в хижины и бу-
доражили и без того взбаламученные людские души. Любую весть, пусть она даже никак не вязалась с другими, безоговорочно принимали на веру, от радости до горчайшего горя был один только шаг, и люди совершали этот шаг по нескольку раз на дню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50