Но что поделаешь, если друг твоего детства, этот затурканный и горемычный царь, не находил времени повидаться с тобой. Прости, что заставил тебя столько ждать! — Взял гостя за плечи, взволнованно и с умилением оглядел. — Ты не изменился. Ей-ей, не изменился. Тот же Ефрем. Чуть печальные глаза. Большие добрые руки. — И с любовью, с нежностью добавил: — Мой нескладный, мой некрасивый Ефрем... А я? Вон как я изменился... Помнишь меня прежнего? Эх, милый ты мой, царствовать — значит не услаждаться, а работать. Это работа, долг. Лишения и одиночество. Нет, так не годится: только я и говорю. Скажи что-нибудь, подай голос!
— Я прямо с дороги, царь, — почтительно и благоговейно сказал Ефрем и даже едва заметно поклонился. — Узнал о твоем наказе и явился в Аршакаван.
— Мы до самого утра будем играть в шахматы, — ликующим голосом продолжал царь, уверенный, что осчастливливает Ефрема. — Играть и молчать. И наше молчание будет красноречивее любых слов.
Перламутровый шахматный столик был подготовлен еще днем. Царь жестом предложил Ефрему сесть в мягкое кресло, а сам устроился напротив. И тут же, явно обеспокоенный, встал, подошел к ложу, нагнулся и стал что-то нашаривать. Потом распрямился и, сияя, вернулся к столику с красными шлепанцами в руке.
— Разуйся, — заботливо сказал он. — Небось устал. Ефрем воспринял это как приказ, смущенно разулся и надел красные царевы шлепанцы, ради которых нахарары не сочли бы зазорным по-шутовски кувыркаться. Но улыбнись даже кому-нибудь судьба, счастливчик заполучил бы только один шлепанец, потому что носить два красных башмака дозволено, как известно, лишь государю. Царь взял тяжеленные бахилы друга и поставил у дверей. Принес соболью накидку и набросил Ефрему на плечи: в зале было холодно.
— Стало быть, не сообрази я сам, ты бы и не заикнулся? — с упреком сказал он. — Нет, что ни говори, будь я твоим гостем, вел бы себя по-иному.
И коль скоро упрек царя тоже был приказом, Ефрем почувствовал себя глубоко виноватым и залился краской.
— Прежде чем наступит великое молчание, один вопрос — и конец. Как жена, как дети? Живы-здоровы?
— Славу господу.
— Тебя хорошо здесь устроили? Смотри, если чем недоволен, не вздумай скрывать.
— Спасибо, царь.
— Завтра я зайду на подворье, посмотрю сам. Если что не так, я тебе задам перцу. Но никаких особых приготовлений. Слышишь? Зайду на минуту-другую. Ну а теперь,— торжественно провозгласил царь,— теперь начинается великое молчание.
Он склонился над шахматной доской и сделал первый ход, что означало: на одну ночь, хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать. Забыть, хоть на день забыть об императоре и шахе, поучиться у друга детства человечности, дабы во всеоружии новых познаний легче и вернее продолжить борьбу с чужеземным врагом, заговорщиком-соотчичем и собственным одиночеством.
Но как позабудешь императора Констанция, который отправился пролить слезы над развалинами Амиды, да так и не поспел вернуться на Запад, чтобы подавить назревавший мятеж двоюродного брата Юлиана, и, тяжело заболев, умер в Киликии? Как позабудешь прозвание Юлиана — Отступник, — полученное им за отказ от христианства и возврат к язычеству? Как позабудешь Юлианово высокомерие и надменность при переправе через Тигр, когда он распорядился сжечь все свои корабли, чтобы армия не помышляла об отступлении, а Шапух взял да и предал огню плодородные равнинные нивы и тем самым обрек византийцев на голод? Забудешь ли чудовищные тучи мошкары, которые днем затмевали солнечный свет, а ночью — звезды? И при-миришься ли с мыслью, что на место пораженного враже-ской стрелой Юлиана устрашенные византийские легионы избрали императором одного из своих полководцев — жесто-косердного Иовиана? Да и как с этим примиришься, когда не одни только удачи, но даже и промахи чужестранца все-таки больно бьют по тебе? Какое мне дело до гениальных ваших прозрений или бездарных ошибок, почему какой-нибудь другой ваш враг в одном случае пострадает, а в противном — воспользуется ошибкой и единственным пострадавшим в обоих случаях суждено быть мне? Иовиан подписал с Персией постыдный договор, полностью предавая Армению во власть Шапуха. Между тем армянам везло именно
потому, что на них зарились оба могущественных соседа, оба, а не один. Тут еще можно было как-нибудь изловчиться и проскользнуть у них промеж ног. А теперь стоишь лицом к лицу только с одним, и сила у этого одного — несметная, аппетит — отменный, а желудок переварит все что угодно. Забыть... Поучиться у Ефрема... Стать в эту ночь прилежным учеником...
— Ну, дорогой мой Ефрем, что скажешь? — царь нежданно-негаданно почувствовал себя на седьмом небе. — Ты, видно, думал, что твой друг давным-давно не играл в шахматы и теперь перед тобой этакий зайчишка. Знал бы ты, как я ждал этой минуты!
— Что ж тут скажешь, царь, — смущенно улыбнулся Ефрем. — Ты победил.
— Не говори мне «царь». В конце концов, должен же быть хоть один человек, который зовет меня по имени. — И он с невероятным блаженством и невероятно осторожно, словно нес в руках драгоценную, тончайшей выделки вазу и страшился сделать неловкое движение, чтобы — упаси боже — не уронить ее и не разбить, проговорил: — Меня зовут Аршак. Аршак.
— Как поживаешь... Аршак? — Это имя его губы произнесли с величайшей натугой. И через мгновение он повторил вопрос, на этот раз искренне: — Как поживаешь, царь? Из своего далека я зорко слежу за тобой.
— Ни слова обо мне! — решительно воскликнул царь.— Сегодня главное — ты. Сегодня речь только о тебе. О твоей семье. О жене, детях. Мне довольно и этой удачи. Кстати, ты играешь совсем неплохо. Ты был достойным соперником. Именно потому так важна для меня моя победа. — Внезапно, оборвав на полуслове свою вдохновенную болтовню, он помрачнел и исподлобья взглянул на Ефрема: — Послушай-ка, а может, ты нарочно проиграл? Может, в душе ты надо мной смеешься?
— Да что ты, царь! — Ефрема даже озноб прошиб со страху. — Я и в мыслях такого не держал.
— Кто поручится, что победа принадлежит мне по праву? Мне, а не тебе?
— Она твоя, царь, — мягко и покорно уговаривал его Ефрем. — Просто на сей раз ты оказался искуснее.
— Все равно не верю, — стоял на своем царь. — По глазам вижу, эту игру ты мне подарил.
— Я же устал, царь, — из кожи вон лез Ефрем, оправдываясь. — Проделал долгий путь и пришел к тебе, не отдохнув. Где уж тут хорошо сыграешь?..
— Хочешь сказать, что иначе бы ты взял верх? — обиделся царь. — Ладно, коли так, сыграем снова. До рассвета не близко.
Чем дальше, тем скованней становился Ефрем. Получая приглашение во дворец, он всегда отправлялся неохотно. И всякий раз, когда встреча с царем откладывалась, от души радовался: что называется, гора с плеч. Однако царя он любил, дорожил многолетней с ним дружбой, всем сердцем желал ему добра, с пристальным вниманием следил за его взлетами и падениями, гордился им. И все же никому не рассказывал об этой дружбе, старался скрыть ее от посторонних глаз, Дома и то избегал произносить царево имя. Царь — это царь, а он — это он. Один на вершине горы, другой даже не у подножия, ниже. Какая нужда выставлять напоказ их близость и пользоваться ею корысти ради? Выходит, если был у царя в детстве дружок, с которым он играл, и мечтал, и купался в речке, то теперь, царь, изволь расплачиваться? Нет уж, пусть каждый живет сам по себе, не обременяя другого. Потому что царево величие будет обременять Ефрема в той же мере, в какой его, Ефрема, ничтожность будет обременять царя.
— Вчерашней ночью, Ефрем, мне приснился сон,— вновь послышался голос царя, теперь несколько отчужденный и обиженный. — Мы были вдвоем, я и ты. Я тонул в море. А ты стоял и смотрел как ни в чем не бывало. Я кричал, звал на помощь. Махал тебе рукой. Но ты не двинулся с места. Не хотел меня спасать. Мне даже показалось, будто ты улыбаешься. Потом ты нагнулся, подобрал камушек и швырнул в воду. Я так и не понял — зачем. Нет, Ефрем, ты меня не любишь.
— Но это же сон, царь, — разволновался Ефрем.
— Все равно. Ты меня не любишь.
— Мы, царь, друзья с детства, — волей-неволей напомнил Ефрем. — Когда тебе приходилось трудно, я грустил вместе с тобой. А когда тебе было весело, я разделял с тобой радость.
— Значит, любишь? — с сомнением посмотрел на него царь и укоризненно покачал головой. — Но все ж таки не сказал этого прямо... Нет, не сказал!
И он вновь сделал первый ход, что означало: хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать.
Но как забудешь утрату завоеванных Арташесом и Тиграном Великим стран и мятежи в окраинных областях, вспыхивающие по указке и наущению Шапуха? Как забудешь уже не подвластные армянской короне земли и отошедшие к Византии царские вотчины? Как забудешь угнанных в рабство армян, а среди них — обессиленных, дряхлых стариков и древних старух? Забудешь ли, что враг отрубал им ступни и лодыжки и бросал изуродованными на дороге? Забудешь ли, что он предал страну огню и мечу, разрушил крепости и опустошил города, сажал на кол женщин и детей, вытягивал людей на молотильной доске и пускал под мельничные жернова, швырял цветущих юношей под ноги слонам? Забудь, если можешь, как была захвачена крепость Ани в области Даранаги, где некогда находилось святилище верховного языческого бога армян Арамазда, а впоследствии — значительная часть царских сокровищ и усыпальницы царей из дома Аршакуни. Забудь же, как оказались в плену сокровища и останки царей! А мыслимо ли забыть спарапета Васака, который, даром что невелик ростом, с безумной, безрассудной отвагой единоборствует, защищая Армению, с исполином? Как не помянуть армянских храбрецов, которые до поры до времени не видят ничего дальше своего носа, перемалывают друг другу косточки, подкапываются друг под друга, а в миг опасности, когда вражий клинок приставлен к горлу, преображаются, и ты только диву даешься: откуда в них эта святость и ратная доблесть?
Какое это было бы блаженство: закрыть глаза и впрямь ничего не видеть, заткнуть уши и впрямь ничего не слышать, а уехав куда-нибудь подальше от своего обычного окружения, и впрямь отрешиться от действительности!
— Я давно не сиживал за шахматами, — едва сдерживая ярость, сказал царь. — А ты, похоже, играл каждый день. Готовился к нашей встрече. Согласись, мы в неравных условиях.
— Не расстраивайся, царь, — в замешательстве ответил Ефрем. — В шахматах не бывает по-иному. То победит один, то другой.
— Так ли, не так ли — поздравляю, — с обидой сказал царь. — Победа за тобой. Я в проигрыше. Что мне еще сказать? Объявить об этом во всеуслышание?
Начали в третий раз. Царь играл с такой сосредоточенностью и напряжением, словно за шахматной этой доской решался роковой для него и страны вопрос. Подолгу обдумывал каждый ход, нервничал, то и дело потирал кулаком лоб и опять, как и всегда в своей жизни, отыскивал верный путь. Он видел перед собой поле битвы, конников и пеших
ратников, знаменосцев и щитоносцев, лучников и пращников; воины размещались на правом крыле, на левом крыле и посредине, в войске были передовые части, тылы и запасные полки. И царь окунулся в свою стихию: он руководил сражением, трубачи дули в медные трубы, знаменосцы развевали укрепленные на древках стяги, воеводы, тысяцкие, сотники и десятники отдавали приказы. В лучах солнца, ослепляя бойцов, поблескивали мечи, поле содрогалось от грохота и топота множества ног и копыт, ржание коней мешалось со стонами раненых и воодушевленными возгласами. И если надо было отступить, щитоносцы выстраивали заслон, с четырех сторон, подобно крепостным стенам, прикрывая отошедшие назад отряды. И уверенный в своих силах царь делал новый ход. А когда ответный выпад Ефрема оказывался точным и чувствительным, царь неистовствовал, пытался одним ударом сокрушить и разгромить соперника и поражался, что его подъема, упорства и неуемного желания все-таки недостаточно для победы. Снова вступал в схватку, сшибался с врагом, и снова скрещивались мечи, сыпались искры.
А Ефрема клонило ко сну, долгая дорога и многочасовое напряжение вконец его измотали. Глаза у него слипались, он кое-как крепился и с превеликим усилием брал себя в руки. Смотрел на шахматную доску и видел свой дом, жену, которая машет ему вослед, двух сыновей и двух дочек — они стоят под тополем, гордые жребием своего семейства и выпавшим отцу счастьем. Видел свой сад, где был еще непочатый край работы: яблони подмерзли и нуждаются в уходе, каменная ограда местами развалилась, надо бы ее переложить, младший мальчик плохо ест и слушается только отца, излишек фруктов следует продать, а на вырученные деньги купить пшеницы, постного масла и одежды.
Но, донельзя изможденный, Ефрем все же сразу решил играть честно и не поддаваться, хотя и понимал, что царь мечтает о победе. Ну и пусть себе мечтает. Ефрем не из тех, кто кривит душой, он ради собственного сына и то не пойдет на такое. Он готов отдать за царя жизнь. Однако у каждого человека есть граница, переступать которую никому не дозволено. В данном случае это его гордость, и посягать на нее нельзя. И оттого, что царь жаждал выиграть и, пожалуй, закрыл бы глаза на обман, Ефрем решил во что бы то ни стало нанести ему поражение. В качестве наказания. Как переступившему границу другу.
— Ефрем? — внезапно, словно сделав открытие, сказал царь.— Однако же ты устал. И даже очень устал. А я и не заметил... Представляешь? Прости мне невнимательность. Прости, ради бога. — Глаза царя наполнились любовью и нежностью, потом, что-то сообразив, он засуетился. — Вдобавок ко всему я забыл спросить, не голоден ли ты. Разве так я должен тебя принять? После такой-то разлуки...
— Спасибо, царь. Я сыт, мне ничего не надо.
— Нет, нет, я знаю, ты чувствуешь себя здесь не в своей тарелке. — Он смешал фигуры на шахматной доске. — Это я виноват, я...
— Но я и вправду сыт, царь, — не чинясь сказал Ефрем.
— Сыт, сыт, — мягко попрекнул его царь. — Мы просидели столько времени, а ты не вымолвил ни единого искреннего слова.
Быстро подошел к дверям, открыл их и крикнул в темноту коридора:
— Ужин на двоих!
Вернувшись, озабоченно застыл над головой у Ефрема, прикидывая, чем бы еще выказать отношение к другу.
— Ну-ка встань, Ефрем! Вставай, вставай! Ступай умойся. Вода тебя освежит.
— Не стоит, царь... Спасибо...—Внимание царя сковало Ефрема. — Не думай обо мне.
— Встань, сказано, — насупился царь.
Что было Ефрему делать? Подчинился, встал. Царь полил ему из кувшина. Ефрем ополоснул лицо. Царь подал ему полотенце.
Вошел с большим подносом слуга. Царь шагнул навстречу, взял поднос и кивком велел удалиться. Собственноручно накрыл на стол, расставил посуду, разложил по тарелкам холодные закуски, наполнил кубки вином и подозвал гостя.
— Садись, Ефрем. Садись, не смущайся. Мой повар слывет чудодеем, но я-то знаю, твоя жена готовит вкуснее. Как-нибудь пригласишь, ладно?
Царь ни к чему не прикоснулся. Облокотившись о стол и подперев ладонью подбородок, он сосредоточенно и с какой-то печалью наблюдал за Ефремом. Словно ветхий беззубый старец, которому отрадно смотреть, как молодежь за милую душу уничтожает яства. Но его постигло разочарование: отведав немного, Ефрем отодвинул тарелку.
— Ешь, Ефрем, ешь. Если тебе не нравится, я выгоню повара. Он столько для меня стряпал, что я уже не отличаю хорошего от плохого. Плут, видно, пользуется этим.
— Все очень вкусно, царь. Но я сыт.
— Опять заладил? Я хочу быть гостеприимным хозяином, а ты лишаешь меня этого удовольствия. Неужели для тебя такой уж труд сделать мне приятное?
Ефрем поневоле продолжил трапезу, хотя кусок не лез ему в горло. Но царь приказывает, деваться некуда. Нельзя же ослушаться. У него даже мелькнула мысль: не улизнуть ли отсюда под благовидным предлогом — избавиться от дворцового мрамора и просторных залов, от тягостного положения и звания царева друга, потому что, даже лаская,рука государя остается страшно тяжелой и причиняет, мучи-
тельную боль.
— Что говорят о моем городе? — спросил царь, только тут догадавшись: самый правдивый ответ даст ему Ефрем. — Что говорят в народе?
— Прежде о тебе говорили: до чего ж он красиво сидит на коне! — признался Ефрем. — Для простонародья все ца-ри — что Хосров, что Тиран, что Аршак, — все были на одно лицо.
— Ну а теперь, теперь!
— Теперь тебя любят. Именем твоим клянутся. А я иной раз горжусь, что, случалось, поколачивал тебя мальцом, — улыбнулся Ефрем, сам себе поражаясь: неужели он отважился на эту откровенность?! — Иной раз, царь, изредка. И про себя, только про себя...
— А сам-то ты как думаешь — правильно, что я решил построить в сердце страны такой город?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Я прямо с дороги, царь, — почтительно и благоговейно сказал Ефрем и даже едва заметно поклонился. — Узнал о твоем наказе и явился в Аршакаван.
— Мы до самого утра будем играть в шахматы, — ликующим голосом продолжал царь, уверенный, что осчастливливает Ефрема. — Играть и молчать. И наше молчание будет красноречивее любых слов.
Перламутровый шахматный столик был подготовлен еще днем. Царь жестом предложил Ефрему сесть в мягкое кресло, а сам устроился напротив. И тут же, явно обеспокоенный, встал, подошел к ложу, нагнулся и стал что-то нашаривать. Потом распрямился и, сияя, вернулся к столику с красными шлепанцами в руке.
— Разуйся, — заботливо сказал он. — Небось устал. Ефрем воспринял это как приказ, смущенно разулся и надел красные царевы шлепанцы, ради которых нахарары не сочли бы зазорным по-шутовски кувыркаться. Но улыбнись даже кому-нибудь судьба, счастливчик заполучил бы только один шлепанец, потому что носить два красных башмака дозволено, как известно, лишь государю. Царь взял тяжеленные бахилы друга и поставил у дверей. Принес соболью накидку и набросил Ефрему на плечи: в зале было холодно.
— Стало быть, не сообрази я сам, ты бы и не заикнулся? — с упреком сказал он. — Нет, что ни говори, будь я твоим гостем, вел бы себя по-иному.
И коль скоро упрек царя тоже был приказом, Ефрем почувствовал себя глубоко виноватым и залился краской.
— Прежде чем наступит великое молчание, один вопрос — и конец. Как жена, как дети? Живы-здоровы?
— Славу господу.
— Тебя хорошо здесь устроили? Смотри, если чем недоволен, не вздумай скрывать.
— Спасибо, царь.
— Завтра я зайду на подворье, посмотрю сам. Если что не так, я тебе задам перцу. Но никаких особых приготовлений. Слышишь? Зайду на минуту-другую. Ну а теперь,— торжественно провозгласил царь,— теперь начинается великое молчание.
Он склонился над шахматной доской и сделал первый ход, что означало: на одну ночь, хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать. Забыть, хоть на день забыть об императоре и шахе, поучиться у друга детства человечности, дабы во всеоружии новых познаний легче и вернее продолжить борьбу с чужеземным врагом, заговорщиком-соотчичем и собственным одиночеством.
Но как позабудешь императора Констанция, который отправился пролить слезы над развалинами Амиды, да так и не поспел вернуться на Запад, чтобы подавить назревавший мятеж двоюродного брата Юлиана, и, тяжело заболев, умер в Киликии? Как позабудешь прозвание Юлиана — Отступник, — полученное им за отказ от христианства и возврат к язычеству? Как позабудешь Юлианово высокомерие и надменность при переправе через Тигр, когда он распорядился сжечь все свои корабли, чтобы армия не помышляла об отступлении, а Шапух взял да и предал огню плодородные равнинные нивы и тем самым обрек византийцев на голод? Забудешь ли чудовищные тучи мошкары, которые днем затмевали солнечный свет, а ночью — звезды? И при-миришься ли с мыслью, что на место пораженного враже-ской стрелой Юлиана устрашенные византийские легионы избрали императором одного из своих полководцев — жесто-косердного Иовиана? Да и как с этим примиришься, когда не одни только удачи, но даже и промахи чужестранца все-таки больно бьют по тебе? Какое мне дело до гениальных ваших прозрений или бездарных ошибок, почему какой-нибудь другой ваш враг в одном случае пострадает, а в противном — воспользуется ошибкой и единственным пострадавшим в обоих случаях суждено быть мне? Иовиан подписал с Персией постыдный договор, полностью предавая Армению во власть Шапуха. Между тем армянам везло именно
потому, что на них зарились оба могущественных соседа, оба, а не один. Тут еще можно было как-нибудь изловчиться и проскользнуть у них промеж ног. А теперь стоишь лицом к лицу только с одним, и сила у этого одного — несметная, аппетит — отменный, а желудок переварит все что угодно. Забыть... Поучиться у Ефрема... Стать в эту ночь прилежным учеником...
— Ну, дорогой мой Ефрем, что скажешь? — царь нежданно-негаданно почувствовал себя на седьмом небе. — Ты, видно, думал, что твой друг давным-давно не играл в шахматы и теперь перед тобой этакий зайчишка. Знал бы ты, как я ждал этой минуты!
— Что ж тут скажешь, царь, — смущенно улыбнулся Ефрем. — Ты победил.
— Не говори мне «царь». В конце концов, должен же быть хоть один человек, который зовет меня по имени. — И он с невероятным блаженством и невероятно осторожно, словно нес в руках драгоценную, тончайшей выделки вазу и страшился сделать неловкое движение, чтобы — упаси боже — не уронить ее и не разбить, проговорил: — Меня зовут Аршак. Аршак.
— Как поживаешь... Аршак? — Это имя его губы произнесли с величайшей натугой. И через мгновение он повторил вопрос, на этот раз искренне: — Как поживаешь, царь? Из своего далека я зорко слежу за тобой.
— Ни слова обо мне! — решительно воскликнул царь.— Сегодня главное — ты. Сегодня речь только о тебе. О твоей семье. О жене, детях. Мне довольно и этой удачи. Кстати, ты играешь совсем неплохо. Ты был достойным соперником. Именно потому так важна для меня моя победа. — Внезапно, оборвав на полуслове свою вдохновенную болтовню, он помрачнел и исподлобья взглянул на Ефрема: — Послушай-ка, а может, ты нарочно проиграл? Может, в душе ты надо мной смеешься?
— Да что ты, царь! — Ефрема даже озноб прошиб со страху. — Я и в мыслях такого не держал.
— Кто поручится, что победа принадлежит мне по праву? Мне, а не тебе?
— Она твоя, царь, — мягко и покорно уговаривал его Ефрем. — Просто на сей раз ты оказался искуснее.
— Все равно не верю, — стоял на своем царь. — По глазам вижу, эту игру ты мне подарил.
— Я же устал, царь, — из кожи вон лез Ефрем, оправдываясь. — Проделал долгий путь и пришел к тебе, не отдохнув. Где уж тут хорошо сыграешь?..
— Хочешь сказать, что иначе бы ты взял верх? — обиделся царь. — Ладно, коли так, сыграем снова. До рассвета не близко.
Чем дальше, тем скованней становился Ефрем. Получая приглашение во дворец, он всегда отправлялся неохотно. И всякий раз, когда встреча с царем откладывалась, от души радовался: что называется, гора с плеч. Однако царя он любил, дорожил многолетней с ним дружбой, всем сердцем желал ему добра, с пристальным вниманием следил за его взлетами и падениями, гордился им. И все же никому не рассказывал об этой дружбе, старался скрыть ее от посторонних глаз, Дома и то избегал произносить царево имя. Царь — это царь, а он — это он. Один на вершине горы, другой даже не у подножия, ниже. Какая нужда выставлять напоказ их близость и пользоваться ею корысти ради? Выходит, если был у царя в детстве дружок, с которым он играл, и мечтал, и купался в речке, то теперь, царь, изволь расплачиваться? Нет уж, пусть каждый живет сам по себе, не обременяя другого. Потому что царево величие будет обременять Ефрема в той же мере, в какой его, Ефрема, ничтожность будет обременять царя.
— Вчерашней ночью, Ефрем, мне приснился сон,— вновь послышался голос царя, теперь несколько отчужденный и обиженный. — Мы были вдвоем, я и ты. Я тонул в море. А ты стоял и смотрел как ни в чем не бывало. Я кричал, звал на помощь. Махал тебе рукой. Но ты не двинулся с места. Не хотел меня спасать. Мне даже показалось, будто ты улыбаешься. Потом ты нагнулся, подобрал камушек и швырнул в воду. Я так и не понял — зачем. Нет, Ефрем, ты меня не любишь.
— Но это же сон, царь, — разволновался Ефрем.
— Все равно. Ты меня не любишь.
— Мы, царь, друзья с детства, — волей-неволей напомнил Ефрем. — Когда тебе приходилось трудно, я грустил вместе с тобой. А когда тебе было весело, я разделял с тобой радость.
— Значит, любишь? — с сомнением посмотрел на него царь и укоризненно покачал головой. — Но все ж таки не сказал этого прямо... Нет, не сказал!
И он вновь сделал первый ход, что означало: хоть на одну ночь отрешиться от действительности, закрыть глаза и заткнуть уши, ничего не видеть и ничего не слышать.
Но как забудешь утрату завоеванных Арташесом и Тиграном Великим стран и мятежи в окраинных областях, вспыхивающие по указке и наущению Шапуха? Как забудешь уже не подвластные армянской короне земли и отошедшие к Византии царские вотчины? Как забудешь угнанных в рабство армян, а среди них — обессиленных, дряхлых стариков и древних старух? Забудешь ли, что враг отрубал им ступни и лодыжки и бросал изуродованными на дороге? Забудешь ли, что он предал страну огню и мечу, разрушил крепости и опустошил города, сажал на кол женщин и детей, вытягивал людей на молотильной доске и пускал под мельничные жернова, швырял цветущих юношей под ноги слонам? Забудь, если можешь, как была захвачена крепость Ани в области Даранаги, где некогда находилось святилище верховного языческого бога армян Арамазда, а впоследствии — значительная часть царских сокровищ и усыпальницы царей из дома Аршакуни. Забудь же, как оказались в плену сокровища и останки царей! А мыслимо ли забыть спарапета Васака, который, даром что невелик ростом, с безумной, безрассудной отвагой единоборствует, защищая Армению, с исполином? Как не помянуть армянских храбрецов, которые до поры до времени не видят ничего дальше своего носа, перемалывают друг другу косточки, подкапываются друг под друга, а в миг опасности, когда вражий клинок приставлен к горлу, преображаются, и ты только диву даешься: откуда в них эта святость и ратная доблесть?
Какое это было бы блаженство: закрыть глаза и впрямь ничего не видеть, заткнуть уши и впрямь ничего не слышать, а уехав куда-нибудь подальше от своего обычного окружения, и впрямь отрешиться от действительности!
— Я давно не сиживал за шахматами, — едва сдерживая ярость, сказал царь. — А ты, похоже, играл каждый день. Готовился к нашей встрече. Согласись, мы в неравных условиях.
— Не расстраивайся, царь, — в замешательстве ответил Ефрем. — В шахматах не бывает по-иному. То победит один, то другой.
— Так ли, не так ли — поздравляю, — с обидой сказал царь. — Победа за тобой. Я в проигрыше. Что мне еще сказать? Объявить об этом во всеуслышание?
Начали в третий раз. Царь играл с такой сосредоточенностью и напряжением, словно за шахматной этой доской решался роковой для него и страны вопрос. Подолгу обдумывал каждый ход, нервничал, то и дело потирал кулаком лоб и опять, как и всегда в своей жизни, отыскивал верный путь. Он видел перед собой поле битвы, конников и пеших
ратников, знаменосцев и щитоносцев, лучников и пращников; воины размещались на правом крыле, на левом крыле и посредине, в войске были передовые части, тылы и запасные полки. И царь окунулся в свою стихию: он руководил сражением, трубачи дули в медные трубы, знаменосцы развевали укрепленные на древках стяги, воеводы, тысяцкие, сотники и десятники отдавали приказы. В лучах солнца, ослепляя бойцов, поблескивали мечи, поле содрогалось от грохота и топота множества ног и копыт, ржание коней мешалось со стонами раненых и воодушевленными возгласами. И если надо было отступить, щитоносцы выстраивали заслон, с четырех сторон, подобно крепостным стенам, прикрывая отошедшие назад отряды. И уверенный в своих силах царь делал новый ход. А когда ответный выпад Ефрема оказывался точным и чувствительным, царь неистовствовал, пытался одним ударом сокрушить и разгромить соперника и поражался, что его подъема, упорства и неуемного желания все-таки недостаточно для победы. Снова вступал в схватку, сшибался с врагом, и снова скрещивались мечи, сыпались искры.
А Ефрема клонило ко сну, долгая дорога и многочасовое напряжение вконец его измотали. Глаза у него слипались, он кое-как крепился и с превеликим усилием брал себя в руки. Смотрел на шахматную доску и видел свой дом, жену, которая машет ему вослед, двух сыновей и двух дочек — они стоят под тополем, гордые жребием своего семейства и выпавшим отцу счастьем. Видел свой сад, где был еще непочатый край работы: яблони подмерзли и нуждаются в уходе, каменная ограда местами развалилась, надо бы ее переложить, младший мальчик плохо ест и слушается только отца, излишек фруктов следует продать, а на вырученные деньги купить пшеницы, постного масла и одежды.
Но, донельзя изможденный, Ефрем все же сразу решил играть честно и не поддаваться, хотя и понимал, что царь мечтает о победе. Ну и пусть себе мечтает. Ефрем не из тех, кто кривит душой, он ради собственного сына и то не пойдет на такое. Он готов отдать за царя жизнь. Однако у каждого человека есть граница, переступать которую никому не дозволено. В данном случае это его гордость, и посягать на нее нельзя. И оттого, что царь жаждал выиграть и, пожалуй, закрыл бы глаза на обман, Ефрем решил во что бы то ни стало нанести ему поражение. В качестве наказания. Как переступившему границу другу.
— Ефрем? — внезапно, словно сделав открытие, сказал царь.— Однако же ты устал. И даже очень устал. А я и не заметил... Представляешь? Прости мне невнимательность. Прости, ради бога. — Глаза царя наполнились любовью и нежностью, потом, что-то сообразив, он засуетился. — Вдобавок ко всему я забыл спросить, не голоден ли ты. Разве так я должен тебя принять? После такой-то разлуки...
— Спасибо, царь. Я сыт, мне ничего не надо.
— Нет, нет, я знаю, ты чувствуешь себя здесь не в своей тарелке. — Он смешал фигуры на шахматной доске. — Это я виноват, я...
— Но я и вправду сыт, царь, — не чинясь сказал Ефрем.
— Сыт, сыт, — мягко попрекнул его царь. — Мы просидели столько времени, а ты не вымолвил ни единого искреннего слова.
Быстро подошел к дверям, открыл их и крикнул в темноту коридора:
— Ужин на двоих!
Вернувшись, озабоченно застыл над головой у Ефрема, прикидывая, чем бы еще выказать отношение к другу.
— Ну-ка встань, Ефрем! Вставай, вставай! Ступай умойся. Вода тебя освежит.
— Не стоит, царь... Спасибо...—Внимание царя сковало Ефрема. — Не думай обо мне.
— Встань, сказано, — насупился царь.
Что было Ефрему делать? Подчинился, встал. Царь полил ему из кувшина. Ефрем ополоснул лицо. Царь подал ему полотенце.
Вошел с большим подносом слуга. Царь шагнул навстречу, взял поднос и кивком велел удалиться. Собственноручно накрыл на стол, расставил посуду, разложил по тарелкам холодные закуски, наполнил кубки вином и подозвал гостя.
— Садись, Ефрем. Садись, не смущайся. Мой повар слывет чудодеем, но я-то знаю, твоя жена готовит вкуснее. Как-нибудь пригласишь, ладно?
Царь ни к чему не прикоснулся. Облокотившись о стол и подперев ладонью подбородок, он сосредоточенно и с какой-то печалью наблюдал за Ефремом. Словно ветхий беззубый старец, которому отрадно смотреть, как молодежь за милую душу уничтожает яства. Но его постигло разочарование: отведав немного, Ефрем отодвинул тарелку.
— Ешь, Ефрем, ешь. Если тебе не нравится, я выгоню повара. Он столько для меня стряпал, что я уже не отличаю хорошего от плохого. Плут, видно, пользуется этим.
— Все очень вкусно, царь. Но я сыт.
— Опять заладил? Я хочу быть гостеприимным хозяином, а ты лишаешь меня этого удовольствия. Неужели для тебя такой уж труд сделать мне приятное?
Ефрем поневоле продолжил трапезу, хотя кусок не лез ему в горло. Но царь приказывает, деваться некуда. Нельзя же ослушаться. У него даже мелькнула мысль: не улизнуть ли отсюда под благовидным предлогом — избавиться от дворцового мрамора и просторных залов, от тягостного положения и звания царева друга, потому что, даже лаская,рука государя остается страшно тяжелой и причиняет, мучи-
тельную боль.
— Что говорят о моем городе? — спросил царь, только тут догадавшись: самый правдивый ответ даст ему Ефрем. — Что говорят в народе?
— Прежде о тебе говорили: до чего ж он красиво сидит на коне! — признался Ефрем. — Для простонародья все ца-ри — что Хосров, что Тиран, что Аршак, — все были на одно лицо.
— Ну а теперь, теперь!
— Теперь тебя любят. Именем твоим клянутся. А я иной раз горжусь, что, случалось, поколачивал тебя мальцом, — улыбнулся Ефрем, сам себе поражаясь: неужели он отважился на эту откровенность?! — Иной раз, царь, изредка. И про себя, только про себя...
— А сам-то ты как думаешь — правильно, что я решил построить в сердце страны такой город?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50