— Может, ты и впрямь его враг, а я и не знаю?
— Допустим. — Айр-Мардпет ничуть не смутился и предпочел не отрицать предположения. — Но, царь, разве существенно, из каких побуждений я говорю тебе правду? Ведь правда — она же от этого не меняется.
— Меняется, еще как меняется! — откровенно обрадовался царь, потому что перед ним забрезжила слабая надежда избежать кровопролития. И он дружески обнял Мардпета за плечи. — Пристрастность — вещь немаловажная. Ну-ка поду-
май хорошенько. Прислушайся к голосу совести. Будь сам себе судьей.
— Когда цари установили, что из князей царского рода жить в Айрарате имеют право только наследники престола, они, наверное, что-то учитывали,— смиренно возразил Айр-Мардпет. — Им хотелось держать подальше от дворца тех, кто посягает на престол. Полагаю, ты последовал их примеру не без задней мысли и удалил Гнела из Айрарата не только для соблюдения надлежащего порядка.
— Именно для соблюдения порядка, — ответил царь, но тотчас помрачнел и убрал руку с плеча Мардпета.
Он и не сомневался, что этот шелудивый пес не оставит ему никакой лазейки. А оставил бы, так царь сам бы ее закрыл. Эх, Тиран, Тиран, злосчастный мой предшественник, мой отец, мой родитель, с которым мы похожи как две капли воды, вот он и настал, твой черед. Я этого не хотел, но он настал. И мне поневоле придется говорить с тобой начистоту.
Ты так и не примирился с мыслью, что ты уже не царь. И особенно с тем, что царем стал твой сын. Стань им кто-нибудь другой, не я, ты бы, пожалуй, помаленьку с этим свыкся, не переживал свое падение столь болезненно. И то сказать, растишь, годами растишь сына, заботишься о нем, пестуешь, учишь жить, а когда у тебя требуют заложника, посылаешь в далекую Византию младшего сына, тогда как среднего, Аршака, жалеешь, оставляешь у себя под крылышком - стало быть, любишь его больше всех, больше всех к нему привязан, и вдруг на тебе — он, этот твой сыночек, восходит на престол. И пусть, пусть, ну конечно же пусть восходит, именно он, именно Аршак, да только после отцовской кончины, непутевая твоя голова, а никак не при жизни отца. И ты более чем уверен, что это с моей стороны неслыханная и невиданная неблагодарность. Что я — единственная причина всех твоих несчастий. Это я-то, который был попросту игрушкой в руках сильных мира сего, я, чья, воля или желание не стоили ломаного гроша. Я сел на трон по чистой случайности и по чистой же случайности мог на него не сесть. Шапух захотел, вот я и стал царем. Не захоти он — не стал бы. Но ты не простил меня. Одного лишь меня не сумел простить. Одного лишь меня поминал ты лихом и винил в своих бедах, меня — самого близкого тебе человека. Как раз оттого, что самый близкий. Однако же тебя все равно -лишили трона. Так не лучше ли, чтобы тебя сменил сын, а не враг? Да нет, враг-то как раз и лучше, враг — но не сын.
Тиран вместе с внуком удалился к подножию Арагаца, в селение Куаш. Возненавидел персов, взял сторону Византии. Бог создал для армянских нахараров только две любви. Они любят не бездонную синеву неба, не задыхающийся бег горных речушек, не сотворенное из их ребра женское существо, не друга, не отечество — они любят перса либо византийца. Если нахарара обидишь или оскорбишь, он и не подумает выругать тебя по-мужски, влепить оплеуху, выхватить из ножен меч — он перейдет на сторону перса либо византийца. Если у него пучит живот и досаждает отрыжка, он перейдет на сторону перса либо византийца. Если нахарар повздорил с женой или заподозрил ее в измене., он перейдет на сторону перса либо византийца. А царю только и остается беспрестанно смотреть в оба, хватать убегающих за подол, умолять, уламывать, объяснять, внушать, угрожать, стращать и в конце концов, убедившись, что все впустую, тоже разобидеться и перейти на сторону перса либо византийца. Тиран днями напролет лелеял сокровенный замысел. Мечтал увидеть Гнела на армянском престоле. Не то чтобы ты полюбил внука больше, чем сына, не то чтобы ты ценил Гнела выше, чем Аршака, но во внуке своем и сыне, в ненависти и любви ты различал одну только свою корысть. Стань царем юный и неискушенный Гнел, ему было бы не под силу самостоятельно править страной, ему потребовался бы советчик, подсказчик. И если до сих пор деду-слепцу нужен был, чтобы не споткнуться, поводырь-внук, то, став царем, внучек сам бы последовал за незрячим дедом. И дед оказался бы на поверку владыкой и самодержцем страны. Потому-то царь и послал к Гнелу Вар дана Мамиконяна: отчего, дескать, ты — в нарушение обычая наших отцов — обосновался в Айрарате? Выбирай одно из двух: или прими смерть, или покинь Айрарат. Гнел покорился царскому повелению и перебрался на северное побережье Ванского озера, в Алиовит — одну из трех областей, определенных князьям Аршакуни для жительства.
Вызовешь Гнела в Шаапиван, на праздник Навасар-да , — приказал царь, понизив голос. — Скажешь: царь не пожелал праздновать Навасард без тебя. Скажешь: он благоволит к тебе, ибо, невзирая на все наветы, уверен, что ты не держишь на него зла. Он убедился, что понапрасну ненавидел тебя доселе и что ты достоин его любви. — Умолк на миг и, окончательно утвердившись в решении, шепотом добавил : — Вызови Гнела, хочу с ним потолковать. — Заметив
внезапную бледность Айр-Мардпета и вопросительный его взгляд, отрицательно покачал головой. — Хочу потолковать. Взяв факел, отворил дверь тронного зала, а затем приемной. Вышел и стремительно двинулся по коридору. Побледневший Мардпет стоял в дверях и, сглатывая слюну, смотрел вслед царю. Тот резко остановился вдалеке, обернулся, воздел в темноте факел и яростно бросил куда-то в пространство, туда, где, должно быть, стоял Айр-Мардпет:
— Хочу потолковать!
Глава седьмая
— Не пущу! — со слезами на глазах умоляла Парандзем.— Не позволю ехать! Если ты бессилен уже защитить меня и себя, значит, я сама защищу нас...— Не дождавшись ответа, она обрушила на мужа все, что приходило ей на язык, словно перед нею был заклятый и ненавистный враг. — Мои ногти крепче твоей сабли. Мои зубы острее твоего кинжала. Моя воля тверже твоего щита. — Перед лицом страшного и внезапного открытия сила и решимость разом покинули ее, и она с рыданиями рухнула на пол.— Значит... Значит, и любовь моя сильнее твоей?..
— Я обязан ему повиноваться,— бесстрастно произнес неподвижно сидящий мужчина. — Не склоняй меня к непокорности.
Перепуганная, Парандзем мысленно молила бога не посылать ей отныне давешней необычайной силы и безрассудной как вихрь, сводящей с ума решимости. Она всегда была слабой и беспомощной. Потому что подле нее был отец — сю-никский князь Андовк, могущественнейший из нахараров, занимавший при дворе первое место после бдешхов, бывший первым также и в ополчении, ибо в случае войны выставлял отборную конницу из девятнадцати тысяч четырехсот всадников — больше, чем любой нахарарский дом. Вслед за отцом подле нее стал муж — красивый, храбрый, широкоплечий. И она была счастлива своей слабостью, в этой слабости было даже что-то напускное, обворожительное женское лукавство, обманчивая кошачья ласковость. Убежденная, что пропадет без господина, она хотела, чтобы ее непрестанно направляли, подчиняли своей воле, водили за ручку. Под крепкой и надежной мужской дланью она чувствовала себя вдвойне обласканной, вдвойне любимой и обожаемой. И, год за годом играя с собою в прятки, она и сама уверовала в томную эту слабость, свыклась и освоилась с ней. А теперь у нее хотят отнять это драгоценнейшее сокровище, лучшее ее
украшение — пусть не золото и не рубин, а всего-то навсего простенькую яркую стекляшку, да ведь вон как к ней, единственной, прилепилось сердце.
Три дня назад они выехали из алиовитского города За-ришата и по дороге Тигранакерт — Маназкерт — Арташат направились в сторону Шаапивана, чтобы принять участие в праздновании Навасарда.
Гнел заставил Парандзем одеться сообразно случаю, и она безропотно повиновалась воле мужа. Оплела жемчужной нитью волосы, гладко уложенные на макушке наподобие купола и обвивавшие голову тугим выпуклым венком, и водрузила шлем, служивший ей во время длительных путешествий вместо покрывала. Если обыкновенно одеяние облекало весь ее стан, руки и шею, то теперь, как это и приличествовало торжественному поводу, шея, плечи и руки оставались открытыми. Тонкую талию охватывал широкий, в два ряда ушитый жемчугом пояс. Поверх платья была надета короткая шелковая накидка, отороченная зубчатой тесьмой. На шее висело жемчужное ожерелье.
Между тем ей следовало брести босой, простоволосой, с нагой грудью, в изодранной одежде, с проклятиями на устах и непросохшими слезами на лице... Ей следовало вступить в неравный бой с палачами, стучать во все двери, забыть свое происхождение и положение, переполошить страну и, стоя посреди площади, рвать на себе волосы, бить себя в грудь и оглашать воплями все четыре стороны света — молить о пощаде, взывать о помощи... Вот так, по-людски, следовало ей идти. Но не такой разнаряженной-разукрашенной, не такой холодной и надменной, не такой неприступной и невозмутимой.
Дорогу они миновали верхом: Парандзем — на белом коне, Гнел — на гнедом. Белый конь был оседлан не обычным седлом — на подпруге крепилось подобие маленького трона с изножьем и балдахином. Позади, уложив на повозки припасы и шатры, двигалась свита и челядь.
Вдалеке в свете полной луны показались гора Нпат и отливающая серебром лента Арацани. Это означало, что они приблизились к Багавану, от которого рукой подать до Шаапивана.
Еще несколько часов, и они добрались бы до места; ночевать в шатрах не имело смысла. Однако, завидев во мраке очертания Нпата, супруги натянули поводья. Уставшие лошади остановились, и два задумчивых взора устремились к тяжкой громаде горы. Гнел спешился и распорядился разбить шатры.
И вот в роскошном поместительном шатре, съежившись перед светильником — стеклянным сосудом с пылающим в нем маслом, наедине с исполинскими своими тенями, терзались и томились муж и жена.
— Отчего вдруг твое участие в праздновании Навасарда обрело такую важность? — пуще прежнего разгорячилась Парандзем: щеки пламенеют, в неузнаваемом голосе хрипотца, в глазах яд и огонь. — Когда это он приглашал тебя во дворец? Когда это он относился к тебе по-родственному? Он убил твоего отца. Он разлучил тебя с дедом. Он, этот негодяй, этот преступник...
— Ты права, Парандзем, — холодным и безжизненным голосом ответил Гнел. — Но он наш царь. И мы обязаны повиноваться ему, чтобы все знали: он — царь армян.
— Я возвращаюсь... Еду домой...—И она еще крепче прижалась к мужу, еще плотнее прильнула к нему и, оттого что поза была неудобной, еще явственней ощутила опасность. — Не хочу собственноручно отдавать мужа этому убийце... Этим кровожадным палачам... Этой зажравшейся подлой своре...
— Нет, Парандзем. Даже если твои подозрения оправданны, я все равно должен явиться, как требует того порядок. Сопровождаемый женой, свитой и слугами.
— Откуда в тебе это раболепие? — вскочила на ноги Парандзем.— Как тебе удавалось скрыть его от меня? — И, до глубины души оскорбленная, позабыв на мгновение о надвинувшейся опасности, окинула мужа сумрачным взглядом. — Да заметь я его хоть раз, не потерпела бы тебя. И пальцем не позволила бы к себе прикоснуться.
— Я его не люблю. Не уважаю. И не боюсь. Запомни это хорошенько — не боюсь.
Гнел тоже оскорбился. Парандзем тотчас это уловила и чутьем постигла, что если на пороге опасности они .способны обижаться друг на друга, то, стало быть, решили жить, стало быть, не так уже все безнадежно, стало быть... скоро они уложат шатры и воротятся домой.
— Ты не кривишь душою, Гнел? — Голос Парандзем задрожал от радости. — Поклянись мне.
— Клянусь! — Гнел поднялся, нежно обнял жену, ласково заглянул ей в глаза, словно умолял понять его, быть не женой, но другом, единомышленником. И впервые с тех пор, как они отправились в путь, заговорил с жаром и воодушевлением: — Но я обязан его любить. Обязан уважать. Не имею права не доверять ему, когда он приглашает меня вместе отпраздновать Навасард. Обязан его бояться. Не его,
а царя. Каков бы он ни был, умен он или глуп, храбр или труслив, честен или подл. Забудь, кто он. Забудь его имя, лицо, голос. И даже то, что им содеяно... — Затем, точно кровь ударила ему в голову, отпрянул от жены, схватил кувшин, с жадностью, пролив половину воды на себя, напился, утер рукавом рот, принялся, увлекая за собой свою тень, расхаживать по шатру взад и вперед и горячечно восклицать, обращаясь уже не к одной только жене, а к себе самому и ко всему миру. — Наша беда в том, что мы никогда этого не забываем! Обсуждаем его, как своего приятеля. Как соседа. Злословим, хвалим, хулим... Долго ли будет так продолжаться? Станет ли в конце концов разнесчастная эта земля страной? Нет, Парандзем, не уговаривай меня! — Он застыл на месте, задел грубую холстину шатра и грустно улыбнулся: — Что поделаешь, таким уж я создан... Может, это и смешно... Но есть вещи, которые превыше для меня и моей жизни, и моих владений, и... не обижайся... быть может, и тебя...
Станет ли, станет ли эта земля страной ? Будет ли наконец всякий человек знать свое место, молча делать свое дело и поменьше терзаться мыслью, что вот, дескать, в соседней области народ живет лучше, а в соседней стране еще лучше, и чем дальше, тем лучше, ну а в Индии — там и вовсе сущий рай ? Придет ли день, когда никто больше не покинет родные края и не устремится в поисках счастья к чужим берегам, чтобы умереть затем... от тоски по родине? Поймет ли эта страна, что значит иметь царя? Или же, сидя в тепле и уюте, каждый будет похваляться, что никакое на свете вино не сравнится с армянским, никакой на свете шелк не сравнится с армянским, никакие на свете воины не сравнятся с армянскими? А может, бахвалу мнится, будто кое-что из несравненных этих достоинств перепадет и на его долю, на долю его семьи, его пятилетнего шепелявого мальца? Будет ли эта страна достойна иметь царя? Или же, услыхав весть о нападении врага на Алдзник, армянин из Гугарка успокоится и обрадуется: нам-то, мол, опасность не грозит... А в Гугар-ке... в Гугарке... никакие на свете леса не сравнятся с гу-гаркскими. Придет ли наконец время, когда армянский царь вызовет подданного и тот беспрекословно, не переча своему господину, предстанет перед ним? Да или нет?
— Но отчего твои мысли были мне до сих пор неизвестны ? — Парандзем поразилась: ужели это тот самый человек, которого она узнала всего, без остатка, которому отдавалась не только телом, но и всем своим существом, еженощно капля по капле даря ему самое себя? А он подло
лгал. Таился. Укладывался на ложе под маской другого. И на ухо другому шептала Парандзем слова, припоминать которые потом немыслимо, невозможно. — Я привыкла, когда меня почитают драгоценнейшим сокровищем. Я была величайшим богатством своего отца. Полагала, что и твоим
тоже.
— Я люблю тебя, Парандзем. — Глаза Гнела потеплели. — И ты прекрасно это знаешь.
— Плохо знаю. Очень плохо.
— Неужели тебе нужны доказательства?
Еще как нужны. Оттого, что Гнел несомненно припоминал потом слова, которые нашептывал ей на ухо. Повторял их назавтра. Повторял каждый день. Как тать, пользуясь тем, что Парандзем чудилось, будто она впервые слышит эти слова, будто никому, кроме нее, не дано их знать. Оттого, что у него не замирало по ночам сердце и не занимался дух, и он не испытал, каково без боли и ссадин сорваться в бездну, не испытал сладости падения, легкости и чистоты. Оттого, что падал всего лишь в яму, обыкновенную грязную яму. А рассказывал небылицы о бездонных пропастях. Оттого, наконец, что смел любить что-то сильнее, чем ее. Ужели в пылких его клятвах, которые она вспоминает теперь со стыдом и отвращением, был хоть невзначай оброненный намек на это? Не было, господь свидетель. Если бы был, она, может статься, и приняла бы это условие. Но ведь не было, не было. Были две души посреди сплошной пустынности и безлюдья, женщина и мужчина, еще не обманутые, еще не вкусившие яблока с древа жизни. Ложь. Гнел уже вкусил. И коли он вправду любил, так сделал бы и ее сообщницей, чтобы и в грехе не оставаться одиноким. Конечно, нужны доказательства, еще как нужны.
— Мог бы ты изменить ради меня родине ? — с внезапным вызовом бросила Парандзем.
— Не оскверняй язык! — вспыхнул Гнел.
— Нет, скажи, мог бы?
— Дикий вопрос!
— Я бы возненавидела и прокляла человека, способного ради славы, ради власти или же денег изменить родине. -Она сказала это совершенно искренне. Помолчала и добавила: — Даже ради любви...
— Вот видишь, ты ответила сама себе.
— Но ради меня ты бы должен был пойти на это, — холодно и спокойно вынесла она свой приговор.
— Парандзем!
— Когда дело касается нас с тобой, приемлемы лишь крайности, — надменно промолвила Парандзем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Допустим. — Айр-Мардпет ничуть не смутился и предпочел не отрицать предположения. — Но, царь, разве существенно, из каких побуждений я говорю тебе правду? Ведь правда — она же от этого не меняется.
— Меняется, еще как меняется! — откровенно обрадовался царь, потому что перед ним забрезжила слабая надежда избежать кровопролития. И он дружески обнял Мардпета за плечи. — Пристрастность — вещь немаловажная. Ну-ка поду-
май хорошенько. Прислушайся к голосу совести. Будь сам себе судьей.
— Когда цари установили, что из князей царского рода жить в Айрарате имеют право только наследники престола, они, наверное, что-то учитывали,— смиренно возразил Айр-Мардпет. — Им хотелось держать подальше от дворца тех, кто посягает на престол. Полагаю, ты последовал их примеру не без задней мысли и удалил Гнела из Айрарата не только для соблюдения надлежащего порядка.
— Именно для соблюдения порядка, — ответил царь, но тотчас помрачнел и убрал руку с плеча Мардпета.
Он и не сомневался, что этот шелудивый пес не оставит ему никакой лазейки. А оставил бы, так царь сам бы ее закрыл. Эх, Тиран, Тиран, злосчастный мой предшественник, мой отец, мой родитель, с которым мы похожи как две капли воды, вот он и настал, твой черед. Я этого не хотел, но он настал. И мне поневоле придется говорить с тобой начистоту.
Ты так и не примирился с мыслью, что ты уже не царь. И особенно с тем, что царем стал твой сын. Стань им кто-нибудь другой, не я, ты бы, пожалуй, помаленьку с этим свыкся, не переживал свое падение столь болезненно. И то сказать, растишь, годами растишь сына, заботишься о нем, пестуешь, учишь жить, а когда у тебя требуют заложника, посылаешь в далекую Византию младшего сына, тогда как среднего, Аршака, жалеешь, оставляешь у себя под крылышком - стало быть, любишь его больше всех, больше всех к нему привязан, и вдруг на тебе — он, этот твой сыночек, восходит на престол. И пусть, пусть, ну конечно же пусть восходит, именно он, именно Аршак, да только после отцовской кончины, непутевая твоя голова, а никак не при жизни отца. И ты более чем уверен, что это с моей стороны неслыханная и невиданная неблагодарность. Что я — единственная причина всех твоих несчастий. Это я-то, который был попросту игрушкой в руках сильных мира сего, я, чья, воля или желание не стоили ломаного гроша. Я сел на трон по чистой случайности и по чистой же случайности мог на него не сесть. Шапух захотел, вот я и стал царем. Не захоти он — не стал бы. Но ты не простил меня. Одного лишь меня не сумел простить. Одного лишь меня поминал ты лихом и винил в своих бедах, меня — самого близкого тебе человека. Как раз оттого, что самый близкий. Однако же тебя все равно -лишили трона. Так не лучше ли, чтобы тебя сменил сын, а не враг? Да нет, враг-то как раз и лучше, враг — но не сын.
Тиран вместе с внуком удалился к подножию Арагаца, в селение Куаш. Возненавидел персов, взял сторону Византии. Бог создал для армянских нахараров только две любви. Они любят не бездонную синеву неба, не задыхающийся бег горных речушек, не сотворенное из их ребра женское существо, не друга, не отечество — они любят перса либо византийца. Если нахарара обидишь или оскорбишь, он и не подумает выругать тебя по-мужски, влепить оплеуху, выхватить из ножен меч — он перейдет на сторону перса либо византийца. Если у него пучит живот и досаждает отрыжка, он перейдет на сторону перса либо византийца. Если нахарар повздорил с женой или заподозрил ее в измене., он перейдет на сторону перса либо византийца. А царю только и остается беспрестанно смотреть в оба, хватать убегающих за подол, умолять, уламывать, объяснять, внушать, угрожать, стращать и в конце концов, убедившись, что все впустую, тоже разобидеться и перейти на сторону перса либо византийца. Тиран днями напролет лелеял сокровенный замысел. Мечтал увидеть Гнела на армянском престоле. Не то чтобы ты полюбил внука больше, чем сына, не то чтобы ты ценил Гнела выше, чем Аршака, но во внуке своем и сыне, в ненависти и любви ты различал одну только свою корысть. Стань царем юный и неискушенный Гнел, ему было бы не под силу самостоятельно править страной, ему потребовался бы советчик, подсказчик. И если до сих пор деду-слепцу нужен был, чтобы не споткнуться, поводырь-внук, то, став царем, внучек сам бы последовал за незрячим дедом. И дед оказался бы на поверку владыкой и самодержцем страны. Потому-то царь и послал к Гнелу Вар дана Мамиконяна: отчего, дескать, ты — в нарушение обычая наших отцов — обосновался в Айрарате? Выбирай одно из двух: или прими смерть, или покинь Айрарат. Гнел покорился царскому повелению и перебрался на северное побережье Ванского озера, в Алиовит — одну из трех областей, определенных князьям Аршакуни для жительства.
Вызовешь Гнела в Шаапиван, на праздник Навасар-да , — приказал царь, понизив голос. — Скажешь: царь не пожелал праздновать Навасард без тебя. Скажешь: он благоволит к тебе, ибо, невзирая на все наветы, уверен, что ты не держишь на него зла. Он убедился, что понапрасну ненавидел тебя доселе и что ты достоин его любви. — Умолк на миг и, окончательно утвердившись в решении, шепотом добавил : — Вызови Гнела, хочу с ним потолковать. — Заметив
внезапную бледность Айр-Мардпета и вопросительный его взгляд, отрицательно покачал головой. — Хочу потолковать. Взяв факел, отворил дверь тронного зала, а затем приемной. Вышел и стремительно двинулся по коридору. Побледневший Мардпет стоял в дверях и, сглатывая слюну, смотрел вслед царю. Тот резко остановился вдалеке, обернулся, воздел в темноте факел и яростно бросил куда-то в пространство, туда, где, должно быть, стоял Айр-Мардпет:
— Хочу потолковать!
Глава седьмая
— Не пущу! — со слезами на глазах умоляла Парандзем.— Не позволю ехать! Если ты бессилен уже защитить меня и себя, значит, я сама защищу нас...— Не дождавшись ответа, она обрушила на мужа все, что приходило ей на язык, словно перед нею был заклятый и ненавистный враг. — Мои ногти крепче твоей сабли. Мои зубы острее твоего кинжала. Моя воля тверже твоего щита. — Перед лицом страшного и внезапного открытия сила и решимость разом покинули ее, и она с рыданиями рухнула на пол.— Значит... Значит, и любовь моя сильнее твоей?..
— Я обязан ему повиноваться,— бесстрастно произнес неподвижно сидящий мужчина. — Не склоняй меня к непокорности.
Перепуганная, Парандзем мысленно молила бога не посылать ей отныне давешней необычайной силы и безрассудной как вихрь, сводящей с ума решимости. Она всегда была слабой и беспомощной. Потому что подле нее был отец — сю-никский князь Андовк, могущественнейший из нахараров, занимавший при дворе первое место после бдешхов, бывший первым также и в ополчении, ибо в случае войны выставлял отборную конницу из девятнадцати тысяч четырехсот всадников — больше, чем любой нахарарский дом. Вслед за отцом подле нее стал муж — красивый, храбрый, широкоплечий. И она была счастлива своей слабостью, в этой слабости было даже что-то напускное, обворожительное женское лукавство, обманчивая кошачья ласковость. Убежденная, что пропадет без господина, она хотела, чтобы ее непрестанно направляли, подчиняли своей воле, водили за ручку. Под крепкой и надежной мужской дланью она чувствовала себя вдвойне обласканной, вдвойне любимой и обожаемой. И, год за годом играя с собою в прятки, она и сама уверовала в томную эту слабость, свыклась и освоилась с ней. А теперь у нее хотят отнять это драгоценнейшее сокровище, лучшее ее
украшение — пусть не золото и не рубин, а всего-то навсего простенькую яркую стекляшку, да ведь вон как к ней, единственной, прилепилось сердце.
Три дня назад они выехали из алиовитского города За-ришата и по дороге Тигранакерт — Маназкерт — Арташат направились в сторону Шаапивана, чтобы принять участие в праздновании Навасарда.
Гнел заставил Парандзем одеться сообразно случаю, и она безропотно повиновалась воле мужа. Оплела жемчужной нитью волосы, гладко уложенные на макушке наподобие купола и обвивавшие голову тугим выпуклым венком, и водрузила шлем, служивший ей во время длительных путешествий вместо покрывала. Если обыкновенно одеяние облекало весь ее стан, руки и шею, то теперь, как это и приличествовало торжественному поводу, шея, плечи и руки оставались открытыми. Тонкую талию охватывал широкий, в два ряда ушитый жемчугом пояс. Поверх платья была надета короткая шелковая накидка, отороченная зубчатой тесьмой. На шее висело жемчужное ожерелье.
Между тем ей следовало брести босой, простоволосой, с нагой грудью, в изодранной одежде, с проклятиями на устах и непросохшими слезами на лице... Ей следовало вступить в неравный бой с палачами, стучать во все двери, забыть свое происхождение и положение, переполошить страну и, стоя посреди площади, рвать на себе волосы, бить себя в грудь и оглашать воплями все четыре стороны света — молить о пощаде, взывать о помощи... Вот так, по-людски, следовало ей идти. Но не такой разнаряженной-разукрашенной, не такой холодной и надменной, не такой неприступной и невозмутимой.
Дорогу они миновали верхом: Парандзем — на белом коне, Гнел — на гнедом. Белый конь был оседлан не обычным седлом — на подпруге крепилось подобие маленького трона с изножьем и балдахином. Позади, уложив на повозки припасы и шатры, двигалась свита и челядь.
Вдалеке в свете полной луны показались гора Нпат и отливающая серебром лента Арацани. Это означало, что они приблизились к Багавану, от которого рукой подать до Шаапивана.
Еще несколько часов, и они добрались бы до места; ночевать в шатрах не имело смысла. Однако, завидев во мраке очертания Нпата, супруги натянули поводья. Уставшие лошади остановились, и два задумчивых взора устремились к тяжкой громаде горы. Гнел спешился и распорядился разбить шатры.
И вот в роскошном поместительном шатре, съежившись перед светильником — стеклянным сосудом с пылающим в нем маслом, наедине с исполинскими своими тенями, терзались и томились муж и жена.
— Отчего вдруг твое участие в праздновании Навасарда обрело такую важность? — пуще прежнего разгорячилась Парандзем: щеки пламенеют, в неузнаваемом голосе хрипотца, в глазах яд и огонь. — Когда это он приглашал тебя во дворец? Когда это он относился к тебе по-родственному? Он убил твоего отца. Он разлучил тебя с дедом. Он, этот негодяй, этот преступник...
— Ты права, Парандзем, — холодным и безжизненным голосом ответил Гнел. — Но он наш царь. И мы обязаны повиноваться ему, чтобы все знали: он — царь армян.
— Я возвращаюсь... Еду домой...—И она еще крепче прижалась к мужу, еще плотнее прильнула к нему и, оттого что поза была неудобной, еще явственней ощутила опасность. — Не хочу собственноручно отдавать мужа этому убийце... Этим кровожадным палачам... Этой зажравшейся подлой своре...
— Нет, Парандзем. Даже если твои подозрения оправданны, я все равно должен явиться, как требует того порядок. Сопровождаемый женой, свитой и слугами.
— Откуда в тебе это раболепие? — вскочила на ноги Парандзем.— Как тебе удавалось скрыть его от меня? — И, до глубины души оскорбленная, позабыв на мгновение о надвинувшейся опасности, окинула мужа сумрачным взглядом. — Да заметь я его хоть раз, не потерпела бы тебя. И пальцем не позволила бы к себе прикоснуться.
— Я его не люблю. Не уважаю. И не боюсь. Запомни это хорошенько — не боюсь.
Гнел тоже оскорбился. Парандзем тотчас это уловила и чутьем постигла, что если на пороге опасности они .способны обижаться друг на друга, то, стало быть, решили жить, стало быть, не так уже все безнадежно, стало быть... скоро они уложат шатры и воротятся домой.
— Ты не кривишь душою, Гнел? — Голос Парандзем задрожал от радости. — Поклянись мне.
— Клянусь! — Гнел поднялся, нежно обнял жену, ласково заглянул ей в глаза, словно умолял понять его, быть не женой, но другом, единомышленником. И впервые с тех пор, как они отправились в путь, заговорил с жаром и воодушевлением: — Но я обязан его любить. Обязан уважать. Не имею права не доверять ему, когда он приглашает меня вместе отпраздновать Навасард. Обязан его бояться. Не его,
а царя. Каков бы он ни был, умен он или глуп, храбр или труслив, честен или подл. Забудь, кто он. Забудь его имя, лицо, голос. И даже то, что им содеяно... — Затем, точно кровь ударила ему в голову, отпрянул от жены, схватил кувшин, с жадностью, пролив половину воды на себя, напился, утер рукавом рот, принялся, увлекая за собой свою тень, расхаживать по шатру взад и вперед и горячечно восклицать, обращаясь уже не к одной только жене, а к себе самому и ко всему миру. — Наша беда в том, что мы никогда этого не забываем! Обсуждаем его, как своего приятеля. Как соседа. Злословим, хвалим, хулим... Долго ли будет так продолжаться? Станет ли в конце концов разнесчастная эта земля страной? Нет, Парандзем, не уговаривай меня! — Он застыл на месте, задел грубую холстину шатра и грустно улыбнулся: — Что поделаешь, таким уж я создан... Может, это и смешно... Но есть вещи, которые превыше для меня и моей жизни, и моих владений, и... не обижайся... быть может, и тебя...
Станет ли, станет ли эта земля страной ? Будет ли наконец всякий человек знать свое место, молча делать свое дело и поменьше терзаться мыслью, что вот, дескать, в соседней области народ живет лучше, а в соседней стране еще лучше, и чем дальше, тем лучше, ну а в Индии — там и вовсе сущий рай ? Придет ли день, когда никто больше не покинет родные края и не устремится в поисках счастья к чужим берегам, чтобы умереть затем... от тоски по родине? Поймет ли эта страна, что значит иметь царя? Или же, сидя в тепле и уюте, каждый будет похваляться, что никакое на свете вино не сравнится с армянским, никакой на свете шелк не сравнится с армянским, никакие на свете воины не сравнятся с армянскими? А может, бахвалу мнится, будто кое-что из несравненных этих достоинств перепадет и на его долю, на долю его семьи, его пятилетнего шепелявого мальца? Будет ли эта страна достойна иметь царя? Или же, услыхав весть о нападении врага на Алдзник, армянин из Гугарка успокоится и обрадуется: нам-то, мол, опасность не грозит... А в Гугар-ке... в Гугарке... никакие на свете леса не сравнятся с гу-гаркскими. Придет ли наконец время, когда армянский царь вызовет подданного и тот беспрекословно, не переча своему господину, предстанет перед ним? Да или нет?
— Но отчего твои мысли были мне до сих пор неизвестны ? — Парандзем поразилась: ужели это тот самый человек, которого она узнала всего, без остатка, которому отдавалась не только телом, но и всем своим существом, еженощно капля по капле даря ему самое себя? А он подло
лгал. Таился. Укладывался на ложе под маской другого. И на ухо другому шептала Парандзем слова, припоминать которые потом немыслимо, невозможно. — Я привыкла, когда меня почитают драгоценнейшим сокровищем. Я была величайшим богатством своего отца. Полагала, что и твоим
тоже.
— Я люблю тебя, Парандзем. — Глаза Гнела потеплели. — И ты прекрасно это знаешь.
— Плохо знаю. Очень плохо.
— Неужели тебе нужны доказательства?
Еще как нужны. Оттого, что Гнел несомненно припоминал потом слова, которые нашептывал ей на ухо. Повторял их назавтра. Повторял каждый день. Как тать, пользуясь тем, что Парандзем чудилось, будто она впервые слышит эти слова, будто никому, кроме нее, не дано их знать. Оттого, что у него не замирало по ночам сердце и не занимался дух, и он не испытал, каково без боли и ссадин сорваться в бездну, не испытал сладости падения, легкости и чистоты. Оттого, что падал всего лишь в яму, обыкновенную грязную яму. А рассказывал небылицы о бездонных пропастях. Оттого, наконец, что смел любить что-то сильнее, чем ее. Ужели в пылких его клятвах, которые она вспоминает теперь со стыдом и отвращением, был хоть невзначай оброненный намек на это? Не было, господь свидетель. Если бы был, она, может статься, и приняла бы это условие. Но ведь не было, не было. Были две души посреди сплошной пустынности и безлюдья, женщина и мужчина, еще не обманутые, еще не вкусившие яблока с древа жизни. Ложь. Гнел уже вкусил. И коли он вправду любил, так сделал бы и ее сообщницей, чтобы и в грехе не оставаться одиноким. Конечно, нужны доказательства, еще как нужны.
— Мог бы ты изменить ради меня родине ? — с внезапным вызовом бросила Парандзем.
— Не оскверняй язык! — вспыхнул Гнел.
— Нет, скажи, мог бы?
— Дикий вопрос!
— Я бы возненавидела и прокляла человека, способного ради славы, ради власти или же денег изменить родине. -Она сказала это совершенно искренне. Помолчала и добавила: — Даже ради любви...
— Вот видишь, ты ответила сама себе.
— Но ради меня ты бы должен был пойти на это, — холодно и спокойно вынесла она свой приговор.
— Парандзем!
— Когда дело касается нас с тобой, приемлемы лишь крайности, — надменно промолвила Парандзем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50