Слишком часто, говоря о России, премьер лгал.
После этих слов, произнесенных Репниным как-то беззаботно, сквозь смех, на мгновение наступила тишина. И Беляев, и Сорокин молчали, Крылов опасливо озирался. За соседним столиком сидело несколько поляков с дамами.
Они здесь не одни, упрекнул он Репнина. Надо выбирать слова.
Но молчание длилось недолго.
Заметив, что Репнин и впрямь собрался уходить, Сорокин уже совсем серьезно потребовал от него объяснения — должно ли после всего, что они слышали, сделать вывод, что в будущем князь намерен выступать против монархических организаций? В частности, против Организации, секретарем которой, после возвращения из Корнуолла, назначен он, Сорокин? Вот что его интересует! Он хочет получить ясный ответ! Тем более, что, в качестве нового секретаря, он намеревался внести предложение о переименовании Организации и изменении состава Комитета.
На это Репнин весело, без тени неприязни ответил — он вообще не принимает всерьез ни их организацию, ни/ естественно, ее название.
Тут уже разъяренный Сорокин закричал — с кем же он, с ними или против них? Князю, вероятно, известно, что сказал Помпей: кто не с нами, тот против нас.
Сорокин с Репниным всегда говорили по-английски, в то время как Беляев был в английском не очень силен, но тут Репнин заметил, что отлично говорящий по-английски Сорокин не чувствует разницы в произношении на этом языке слова Помпеи — городка, засыпанного при извержении Везувия, и имени Помпей. Это показалось ему смешным.
Иронически улыбаясь, Репнин ответил молодому красавцу: он не уверен в справедливости того, что во время борьбы за власть сказал Помпей, и ему больше нравится, как на это ответил Цезарь. А Цезарь сказал: кто не против нас, тот за нас.
И Цезарь, как известно, победил, а Помпей погиб.
Он, сказал Репнин, к сожалению, не может из Сорокина сделать (Сорокин, очевидно, не знал, что это значит}, но хочет обратить внимание его на то, что теория Помпея опасна, особенно во время гражданских войн.
Сорокин тогда заметил, что все это ему безразлично и он ждет ясного ответа. Согласен ли Репнин вернуться в Организацию, которая теперь будет носить имя ТТТ, или нет? Шутки в сторону. Князь должен решать.
Тогда Репнин, сдерживая бешенство, сказал, что уже само имя организации утверждает его в решений не принимать участия ни в какой организации.
Они просто смешны ему с этими бесконечными переименованиями, да еще сокращениями на английский манер. К чему все это? Чтобы звучало по-английски? Чьи-то инициалы? Вывески? Чего им скрывать? Он — за прямые и ясные слова. Французская революция двести лет назад изъяснялась вполне понятно. Ему становится смешно, когда он слышит по-русски сокращения, глупые вроде. Для русского человека это просто идиотизм.
Подвыпивший Беляев придвинулся к Репнину совсем близко, почти касается его губ и ушей, но при последних словах отпрянул: он бы попросил князя не заговаривать им зубы. Пусть, мол, без обиняков ответит ему, капитану Беляеву, как офицеру и боевому товарищу, одобряет он Организацию или нет, намерен или не намерен поддержать ее? Поддержать деятельность Организации, которая с каждым днем становится все более важной, Организации, за которую он, ее бывший секретарь, готов умереть и, если потребуется, — убивать. Организация считает, что война Востока и Запада, война против Сталина, не окончена, а только начинается. Князь должен вернуться к своим боевым товарищам, а в противном случае не пенять на последствия. Война продолжается — война за Москву-матушку. Организацию поддерживают проверенные друзья на Западе. Сталин — это мировая проблема,— прохрипел он, весь побагровев, Репнину.
Он с ними или нет?
Лицо Репнина стало серьезным, и он громко произнес: нет!
«Ну почему, почему?» — прямо ему в лицо шипел Беляев, совсем взбеленившись.
Крылов пытался их успокоить.
То ли заметив, что сидящие за соседними столиками оборачиваются в их сторону, или оттого, что все это ему уже надоело, Репнин теперь ответил спокойнее, хотя не пытаясь скрывать своего презрения: потому что Москва победила; победила как еще доселе никогда, никогда русские не побеждали. И что же им сейчас от него надо? Что бы он готовил покушение на Сталина, организовывал шпионаж? Против России он больше и мизинцем не пошевелит: во-первых, потому что он русский, что это его страна, хоть он ее и покинул, а во-вторых, потому что сейчас это было бы нелогично, да просто поздно. Он не терпел нелогичных поступков даже в штабе, на войне, а уж меньше всего готов мириться с ними теперь, в мирное время. Впрочем, отдельные личности — Сорокин, Беляев — имеют право, если им так хочется, действовать вопреки логике — могут даже сойти с ума, и он таким был. А целые организации между тем, по его мнению, такого права не имеют. Они не должны так себя вести. Что же касается Москвы,— как они говорят,— матушки, то он и пальцем не пошевелит против нее. Война окончена. Теперь мир. Если б было возможно, он завтра бы вернулся в Москву или Санкт-Петербург — и будь что будет. Он — один, а в Санкт-Петербурге множество людей. Он — один, а в Москве миллионы. Логично жить в своей стране — какова бы там жизнь ни была. А на чужбине — нелогично. После всего, что произошло, он бы и пальцем не пошевелил против России.
Беляев и Сорокин смотрели и слушали Репнина молча,— пораженные, растерянные, взбешенные, как будто он заткнул им рот.
Сорокин, однако, как только Репнин, снова улыбаясь, замолк, поднес палец к губам и свистнул.
Поляки за соседним столиком вздрогнули и рассмеялись.
Крылов встал, жестом заставил Беляева сесть, ибо тот тоже поднялся со стула. Доктор резко потребовал, чтобы они успокоились, незачем так ожесточаться и срамиться перед людьми. Они же здесь не одни. В зале полно народа. Князь, мол, просто не понял Беляева. Говоря—«Россия», Алеша, мол, имеет в виду бывшую, царскую Россию, бывшую матушку-Москву, а не нынешнюю, сталинскую. Вот в чем дело. Они, мол, не понимают друг друга.
На минуту наступила тишина. Все молчали.
Тем временем Репнин влетал, чтобы решительно уйти, и был абсолютно тихо сказал Сорокину:
— Мистер Фои, я надежд мы еще встретимся и поговорим с глазу на глаз? К сожалению, когда меня спрашивают, я привык говорить то что думаю. Вы спросили—я ответил. А капитана Беляева я понял правильно,—добавил он, обращаясь к Крылову.—Произнося слово «Россия», я имею в виду как раз теперешнюю Россию. Россию, которая существует, а не ту, которой больше нет. Россию, которую знают сейчас во всем мире. Имя которой — хотя оно теперь тоже сокращено — знают на всех континентах. Та Россия, о которой говорит Беляев, уже мертва. Если вам хочется — и это вполне резонно,— вы можете ожидать, что и я о ней прослежусь, но вы не можете от человека в своем уме, после всего, что произошло, всего им увиденного и пережитого, требовать, чтобы он считал живым то, что уже умерло. Смерть — это черная точка, но все равно только точка. Идет ли речь о человеке или о царстве — абсолютно безразлично. Слезы по покойнику проливают напрасно. Говорят, Христос воскрес для нас, для русских. Рухнувшие царства воскреснуть не могут. Да и Христос, воскреснув, говорят, стал иным, переменился. На нас уже смотрят иностранцы. Пора расходиться. А не свистеть. Воскресения для того, что прошло, капитан, нет. Понятно? — Перейдя на русский язык, Репнин, глядя прямо в лицо Беляева и вставая, почти весело добавил: — Прошлое не воскреснет, капитан. Вам ясно?
Беляев тоже встал, хотя Крылов и тянул его за рукав. Пьяный, он наступал на Репнина, но не ударил его. Наоборот, едва сдерживая слезы, повторял упрямо, по- детски: воскресения российского царства не будет. Офицер Антона Ивановича, Николай Родионович Репнин — как он смеет такое говорить? Богохульник! Слушает Москву! Поет буденновский марш! Он, окропленный русской кровью? Убить его следует.
— Убить вас надо, князь, убить,— прибавил по-русски.
Крылов встал между Репниным и Беляевым, которого продолжал держать за руку. Гримасничая, Сорокин тоже удерживал Беляева. Он все время называл его по имени, будто это могло успокоить капитана. Потом сказал:
— Вы, товарищ, продолжайте, продолжайте. Мы должны вас выслушать. Алеша, мы должны выслушать все. Антон Иванович Деникин, может быть, и не воскреснет, тут вы правы, но если бы он мог воскреснуть, если бы он услышал, как вы его оплевываете, плохо бы для вас это кончилось, князь. Страшно подумать. Он бы вас расстрелял, я уверен, да еще — плюнул бы на ваш труп.
Репнин снова покраснел.
Минуту-две он смотрел на Сорокина, будто решая, броситься на него или нет. Какие-то польки из соседней компании прошли мимо их стола, направляясь в танцевальный зал.
Репнин застыл, глядя на Сорокина, его большие черные глаза горели ненавистью, словно пылающие угольки в глазницах покойника. Он пропустил женщин учтиво, а затем стал договариваться с Крыловым о завтрашнем визите в больницу. Потом, обернувшись к Сорокину и зная, что молодого человека ничем нельзя обидеть сильнее, чем намеком на его зеленый возраст, назвал его«молодцем» и добавил, что молодому поколению не следовало бы болтать о том, о чем оно не имеет понятия. В частности, и о Деникине. И если бы, мол, Антон Иванович воскрес, еще не известно, в кого бы он, приведи случай, стрелял. Может быть, как раз в тот мундир, который носит сейчас Константин Константинович Сорокин,— Роюеу. Даже наверняка. Что до него, Репнина, он уверен: воскресни Антон Иванович — он принял бы его сторону. После двух-трех рюмок коньяка он бы попросил разрешения вернуться в Россию. Несомненно.
— Впрочем, я не был его офицером. Д случайно попал в его штаб. Отец вызвал меня из Парижа и определил к своему другу Брусилову, Я вернулся, чтобы бороться не за Антона Ивановича, а за Россию. Вас тогда и на свете не было, мистер Фои. Чего же вы болтаете о покойном? Наши отцы нас не спрашивали, хотим мы или не хотим воевать, пойдем ли мы к Деникину или к Врангелю — мы шли туда, куда нас посылали. А вам. могу сказать, мистер Фои, что я, как и Барлов и Ильичев, о которых вы, может быть, слышали, покинул Антона Ивановича, когда узнал о той, первой, французской интервенции и тем паче, когда стало известно, что обмундирование для нас поставляет Англия. Небольшой нюанс — мистер Фои. Пятьдесят тысяч царских офицеров остались в России, не желая служить тем, которые вооружили против нашего народа Польшу и Германию. Это все факты, мистер Фои. Сожалею, что и сам не остался в Керчи, а бежал оттуда. Испугался, что нас расстреляют. Такое случается и с невиновными часто. А знай я, что нас ожидает за границей, никуда бы не поехал.
Неизвестно, что подействовало на Сорокина умиротворяющие, но он потупился и только твердил злобно:
— Все это слова, слова, князь! Надгробная речь над могилой князя Репнина — во имя спасения его.
— Да, да. Это надгробная речь, но не только для меня, мистер Фои, а и для тысяч русских офицеров во всем мире. Это неопровержимый факт, молодой человек. Мертвых я никогда не осмелился бы обижать, на чьей бы стороне они ни были. Никому не известно, о чем они думали в свою последнюю минуту. Им нет числа, и они молчат. Вы думаете, что и мертвый Антон Иванович принял бы вашу сторону. А я так не думаю. Для вас он — англичанин, союзник Запада? Возможно. А Для меня он только русский офицер, которым я любовался в бытность его начальником штаба. Вы, конечно, слышали о его железной дивизии? Знаете, конечно, и то, что он был мужицкого рода. Я видел его и в Париже, уже превратившегося в полную развалину. Всеми брошенного, презираемого, ушедшего в себя, неспособного обрести свое место в чужом мире. Он был русским. Твердил, что мы гибли во имя неделимой России. Он ошибался. Мы гибли за некую бывшую Европу. Вы, кажется, читаете, на это обратила мое внимание ваша супруга в Корнуолле, маркиза де Сада. Я тоже его читал, но читал и то, что
написал Антон Иванович. Я не во всем Согласен с маркизом! Не во всем согласен и с Антоном Ивановичем, но я всегда солидарен с Россией! Впрочем, все это давно прошло. Вы вырядились в чужую униформу. Я живу в прошлом и ношу бывшую, русскую. И кто из нас счастливей — этого не знаем ни я, ни вы.
Потому ли, что все это пожилой человек говорил молодому, и говорил спокойно, грустно, несколько театрально и сентиментально, или потому, что теперь уже было совершенно ясно, что они расстаются навсегда, но Сорокин отступил, пропуская Репнина. Все понимали, что Репнин уходит. Беляев сидел, отвернувшись в сторону. Будто ребенок, хлебнувший лишнее, он плакал и вполголоса бранился. Крылов с нетерпением ждал, чтобы Репнин ушел, и протягивал ему палку. Когда тот, ковыляя и опираясь на нее, направился к выходу, Крылов взял его под руку.
Сорокин с ухмылкой несколько раз повторил:
— А. Мы обо всем доложим Комитету. Разговаривать нам больше не о чем. Товарищ отправляется к Сталину. Счастливого пути. Если, конечно, останется в живых.
Поскольку Сорокин снова захихикал, Репнин еще раз обернулся, опираясь на палку. Он посмотрел прямо в глаза юному красавцу, уже не скрывая ненависти. И сказал громко:
— Это точно, мистер Фои, нам не о чем более разговаривать. Передайте привет членам Комитета. Сообщите им без обиняков все, что я вам сказал. Вы правы. Годы бегут быстро. Я не верю, что когда-нибудь возвращусь в Россию, но я там родился и не причинил бы ей ни малейшего вреда, если бы там очутился снова. На свете, я думаю, существует по крайней мере миллион русских — или их теней,— которые бы с радостью туда возвратились. Если бы, мистер Фои, туда вернулись все,—это было бы ужасно. Означало бы новые жертвы — тысяч пять расстрелянных, а может быть, и пятьдесят тысяч убитых русских. Вот что нас больше всего разделяет, добрый молодец. Я так не хочу.
Репнин отстранил руку Крылова, выпрямился и направился в другой зал, к выходу. Тихонько хихикая, Сорокин побрел вслед за ним, несмотря на попытки Крылова его удержать.
Репнин слышал, как Сорокин уже тише, но по-прежнему злобно бормотал:
— Князь, что я слышал? Я вас хорошо понял? Если б я там очутился? Когда я вернусь! Пять тысяч убитых? Может быть, пятьдесят тысяч? Боюсь, князь, что это маловато. Пятьсот тысяч, по меньшей мере, ваша светлость. Миллион? Представьте, мне это доставило бы удовольствие. Наверняка.
Репнин на минуту остановился. Словно деревень. Рассматривал Сорокина, будто перед ним — чудовище.
Молчал. Губы его дрожали.
Затем отвернулся и медленно пошел к двери, вон из клуба, как лунатик. На лестнице из руки выпала палка, и он поднял ее. Слышал за спиной смех Сорокина.
Крылов выбежал за ним, предложил отвезти домой.
Слова доктора подействовали отрезвляюще, Репнин любезно поблагодарил его и отказался. Взял себя в руки. Сказал, что ходит уже совсем хорошо и хочет пройтись пешком до дома. Предложил ему вернуться в клуб и оставить его в покое. Крылов сказал, что Беляев и Сорокин уже два дня подряд пьянствуют — отмечают выборы нового секретаря Организации, и что не следует их сейчас воспринимать всерьез. Репнин сухо и даже резко еще раз попросил Крылова оставить его. Он хочет побыть один. У него достаточно сил, чтобы добраться до дома. Это близко.
Понимая состояние Репнина, Крылов повернулся и, склонив голову, пошел обратно. Но в какой-то момент он, задумавшись, свернул наискосок, в сторону института Германии,— в Лондоне тогда уже существовало и такое заведение.
Репнин медленно, прихрамывая, побрел вниз по улице.
СМЕХ СВЯТОГО ГЕОРГИЯ
Хотя последние слова Сорокина Репнин счел за глупую шутку невыдержанного молодого ренегата, тем не менее здесь, на чужбине, он впервые ощутил страшное различие, которое всегда возникает после революций между отцами и детьми. Так, как сейчас говорил Сорокин, не говорили даже в разгар революции. Даже в штабе Деникина. И среди красных гоже. Никто намеренно не вырезал жителей сел и городов, не рушил домов — все подряд. Этого не делали ни те ни другие. Сорокин казался ему зверем. Безумцем. Комедиантом.
И в то же. время Репнин понимал, что после этой
ссоры порвалась между ним и его соотечественниками последняя нить. Его одиночество в Лондоне сейчас станет еще безысходнее, чем прежде.
По дороге домой он припомнил, как доктор Крылов, прощаясь, странно намекнул, что разрыв с Организацией небезопасен, лучше бы ему все-таки вернуться в состав Комитета. Комитет ничего не прощает. Ходят разные слухи. Они мстят. Среди русских эмигрантов в ту пору каждый испытывал беспокойство, когда в Комитете его угощали чашечкой кофе. Репнин знал того человека, который в Берлине, во время какого-то совещания был вызван к телефону. Вернувшись и отпив несколько глотков кофе, который только что перед этим заказал и который стоял еще теплый на столе, он рухнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81
После этих слов, произнесенных Репниным как-то беззаботно, сквозь смех, на мгновение наступила тишина. И Беляев, и Сорокин молчали, Крылов опасливо озирался. За соседним столиком сидело несколько поляков с дамами.
Они здесь не одни, упрекнул он Репнина. Надо выбирать слова.
Но молчание длилось недолго.
Заметив, что Репнин и впрямь собрался уходить, Сорокин уже совсем серьезно потребовал от него объяснения — должно ли после всего, что они слышали, сделать вывод, что в будущем князь намерен выступать против монархических организаций? В частности, против Организации, секретарем которой, после возвращения из Корнуолла, назначен он, Сорокин? Вот что его интересует! Он хочет получить ясный ответ! Тем более, что, в качестве нового секретаря, он намеревался внести предложение о переименовании Организации и изменении состава Комитета.
На это Репнин весело, без тени неприязни ответил — он вообще не принимает всерьез ни их организацию, ни/ естественно, ее название.
Тут уже разъяренный Сорокин закричал — с кем же он, с ними или против них? Князю, вероятно, известно, что сказал Помпей: кто не с нами, тот против нас.
Сорокин с Репниным всегда говорили по-английски, в то время как Беляев был в английском не очень силен, но тут Репнин заметил, что отлично говорящий по-английски Сорокин не чувствует разницы в произношении на этом языке слова Помпеи — городка, засыпанного при извержении Везувия, и имени Помпей. Это показалось ему смешным.
Иронически улыбаясь, Репнин ответил молодому красавцу: он не уверен в справедливости того, что во время борьбы за власть сказал Помпей, и ему больше нравится, как на это ответил Цезарь. А Цезарь сказал: кто не против нас, тот за нас.
И Цезарь, как известно, победил, а Помпей погиб.
Он, сказал Репнин, к сожалению, не может из Сорокина сделать (Сорокин, очевидно, не знал, что это значит}, но хочет обратить внимание его на то, что теория Помпея опасна, особенно во время гражданских войн.
Сорокин тогда заметил, что все это ему безразлично и он ждет ясного ответа. Согласен ли Репнин вернуться в Организацию, которая теперь будет носить имя ТТТ, или нет? Шутки в сторону. Князь должен решать.
Тогда Репнин, сдерживая бешенство, сказал, что уже само имя организации утверждает его в решений не принимать участия ни в какой организации.
Они просто смешны ему с этими бесконечными переименованиями, да еще сокращениями на английский манер. К чему все это? Чтобы звучало по-английски? Чьи-то инициалы? Вывески? Чего им скрывать? Он — за прямые и ясные слова. Французская революция двести лет назад изъяснялась вполне понятно. Ему становится смешно, когда он слышит по-русски сокращения, глупые вроде. Для русского человека это просто идиотизм.
Подвыпивший Беляев придвинулся к Репнину совсем близко, почти касается его губ и ушей, но при последних словах отпрянул: он бы попросил князя не заговаривать им зубы. Пусть, мол, без обиняков ответит ему, капитану Беляеву, как офицеру и боевому товарищу, одобряет он Организацию или нет, намерен или не намерен поддержать ее? Поддержать деятельность Организации, которая с каждым днем становится все более важной, Организации, за которую он, ее бывший секретарь, готов умереть и, если потребуется, — убивать. Организация считает, что война Востока и Запада, война против Сталина, не окончена, а только начинается. Князь должен вернуться к своим боевым товарищам, а в противном случае не пенять на последствия. Война продолжается — война за Москву-матушку. Организацию поддерживают проверенные друзья на Западе. Сталин — это мировая проблема,— прохрипел он, весь побагровев, Репнину.
Он с ними или нет?
Лицо Репнина стало серьезным, и он громко произнес: нет!
«Ну почему, почему?» — прямо ему в лицо шипел Беляев, совсем взбеленившись.
Крылов пытался их успокоить.
То ли заметив, что сидящие за соседними столиками оборачиваются в их сторону, или оттого, что все это ему уже надоело, Репнин теперь ответил спокойнее, хотя не пытаясь скрывать своего презрения: потому что Москва победила; победила как еще доселе никогда, никогда русские не побеждали. И что же им сейчас от него надо? Что бы он готовил покушение на Сталина, организовывал шпионаж? Против России он больше и мизинцем не пошевелит: во-первых, потому что он русский, что это его страна, хоть он ее и покинул, а во-вторых, потому что сейчас это было бы нелогично, да просто поздно. Он не терпел нелогичных поступков даже в штабе, на войне, а уж меньше всего готов мириться с ними теперь, в мирное время. Впрочем, отдельные личности — Сорокин, Беляев — имеют право, если им так хочется, действовать вопреки логике — могут даже сойти с ума, и он таким был. А целые организации между тем, по его мнению, такого права не имеют. Они не должны так себя вести. Что же касается Москвы,— как они говорят,— матушки, то он и пальцем не пошевелит против нее. Война окончена. Теперь мир. Если б было возможно, он завтра бы вернулся в Москву или Санкт-Петербург — и будь что будет. Он — один, а в Санкт-Петербурге множество людей. Он — один, а в Москве миллионы. Логично жить в своей стране — какова бы там жизнь ни была. А на чужбине — нелогично. После всего, что произошло, он бы и пальцем не пошевелил против России.
Беляев и Сорокин смотрели и слушали Репнина молча,— пораженные, растерянные, взбешенные, как будто он заткнул им рот.
Сорокин, однако, как только Репнин, снова улыбаясь, замолк, поднес палец к губам и свистнул.
Поляки за соседним столиком вздрогнули и рассмеялись.
Крылов встал, жестом заставил Беляева сесть, ибо тот тоже поднялся со стула. Доктор резко потребовал, чтобы они успокоились, незачем так ожесточаться и срамиться перед людьми. Они же здесь не одни. В зале полно народа. Князь, мол, просто не понял Беляева. Говоря—«Россия», Алеша, мол, имеет в виду бывшую, царскую Россию, бывшую матушку-Москву, а не нынешнюю, сталинскую. Вот в чем дело. Они, мол, не понимают друг друга.
На минуту наступила тишина. Все молчали.
Тем временем Репнин влетал, чтобы решительно уйти, и был абсолютно тихо сказал Сорокину:
— Мистер Фои, я надежд мы еще встретимся и поговорим с глазу на глаз? К сожалению, когда меня спрашивают, я привык говорить то что думаю. Вы спросили—я ответил. А капитана Беляева я понял правильно,—добавил он, обращаясь к Крылову.—Произнося слово «Россия», я имею в виду как раз теперешнюю Россию. Россию, которая существует, а не ту, которой больше нет. Россию, которую знают сейчас во всем мире. Имя которой — хотя оно теперь тоже сокращено — знают на всех континентах. Та Россия, о которой говорит Беляев, уже мертва. Если вам хочется — и это вполне резонно,— вы можете ожидать, что и я о ней прослежусь, но вы не можете от человека в своем уме, после всего, что произошло, всего им увиденного и пережитого, требовать, чтобы он считал живым то, что уже умерло. Смерть — это черная точка, но все равно только точка. Идет ли речь о человеке или о царстве — абсолютно безразлично. Слезы по покойнику проливают напрасно. Говорят, Христос воскрес для нас, для русских. Рухнувшие царства воскреснуть не могут. Да и Христос, воскреснув, говорят, стал иным, переменился. На нас уже смотрят иностранцы. Пора расходиться. А не свистеть. Воскресения для того, что прошло, капитан, нет. Понятно? — Перейдя на русский язык, Репнин, глядя прямо в лицо Беляева и вставая, почти весело добавил: — Прошлое не воскреснет, капитан. Вам ясно?
Беляев тоже встал, хотя Крылов и тянул его за рукав. Пьяный, он наступал на Репнина, но не ударил его. Наоборот, едва сдерживая слезы, повторял упрямо, по- детски: воскресения российского царства не будет. Офицер Антона Ивановича, Николай Родионович Репнин — как он смеет такое говорить? Богохульник! Слушает Москву! Поет буденновский марш! Он, окропленный русской кровью? Убить его следует.
— Убить вас надо, князь, убить,— прибавил по-русски.
Крылов встал между Репниным и Беляевым, которого продолжал держать за руку. Гримасничая, Сорокин тоже удерживал Беляева. Он все время называл его по имени, будто это могло успокоить капитана. Потом сказал:
— Вы, товарищ, продолжайте, продолжайте. Мы должны вас выслушать. Алеша, мы должны выслушать все. Антон Иванович Деникин, может быть, и не воскреснет, тут вы правы, но если бы он мог воскреснуть, если бы он услышал, как вы его оплевываете, плохо бы для вас это кончилось, князь. Страшно подумать. Он бы вас расстрелял, я уверен, да еще — плюнул бы на ваш труп.
Репнин снова покраснел.
Минуту-две он смотрел на Сорокина, будто решая, броситься на него или нет. Какие-то польки из соседней компании прошли мимо их стола, направляясь в танцевальный зал.
Репнин застыл, глядя на Сорокина, его большие черные глаза горели ненавистью, словно пылающие угольки в глазницах покойника. Он пропустил женщин учтиво, а затем стал договариваться с Крыловым о завтрашнем визите в больницу. Потом, обернувшись к Сорокину и зная, что молодого человека ничем нельзя обидеть сильнее, чем намеком на его зеленый возраст, назвал его«молодцем» и добавил, что молодому поколению не следовало бы болтать о том, о чем оно не имеет понятия. В частности, и о Деникине. И если бы, мол, Антон Иванович воскрес, еще не известно, в кого бы он, приведи случай, стрелял. Может быть, как раз в тот мундир, который носит сейчас Константин Константинович Сорокин,— Роюеу. Даже наверняка. Что до него, Репнина, он уверен: воскресни Антон Иванович — он принял бы его сторону. После двух-трех рюмок коньяка он бы попросил разрешения вернуться в Россию. Несомненно.
— Впрочем, я не был его офицером. Д случайно попал в его штаб. Отец вызвал меня из Парижа и определил к своему другу Брусилову, Я вернулся, чтобы бороться не за Антона Ивановича, а за Россию. Вас тогда и на свете не было, мистер Фои. Чего же вы болтаете о покойном? Наши отцы нас не спрашивали, хотим мы или не хотим воевать, пойдем ли мы к Деникину или к Врангелю — мы шли туда, куда нас посылали. А вам. могу сказать, мистер Фои, что я, как и Барлов и Ильичев, о которых вы, может быть, слышали, покинул Антона Ивановича, когда узнал о той, первой, французской интервенции и тем паче, когда стало известно, что обмундирование для нас поставляет Англия. Небольшой нюанс — мистер Фои. Пятьдесят тысяч царских офицеров остались в России, не желая служить тем, которые вооружили против нашего народа Польшу и Германию. Это все факты, мистер Фои. Сожалею, что и сам не остался в Керчи, а бежал оттуда. Испугался, что нас расстреляют. Такое случается и с невиновными часто. А знай я, что нас ожидает за границей, никуда бы не поехал.
Неизвестно, что подействовало на Сорокина умиротворяющие, но он потупился и только твердил злобно:
— Все это слова, слова, князь! Надгробная речь над могилой князя Репнина — во имя спасения его.
— Да, да. Это надгробная речь, но не только для меня, мистер Фои, а и для тысяч русских офицеров во всем мире. Это неопровержимый факт, молодой человек. Мертвых я никогда не осмелился бы обижать, на чьей бы стороне они ни были. Никому не известно, о чем они думали в свою последнюю минуту. Им нет числа, и они молчат. Вы думаете, что и мертвый Антон Иванович принял бы вашу сторону. А я так не думаю. Для вас он — англичанин, союзник Запада? Возможно. А Для меня он только русский офицер, которым я любовался в бытность его начальником штаба. Вы, конечно, слышали о его железной дивизии? Знаете, конечно, и то, что он был мужицкого рода. Я видел его и в Париже, уже превратившегося в полную развалину. Всеми брошенного, презираемого, ушедшего в себя, неспособного обрести свое место в чужом мире. Он был русским. Твердил, что мы гибли во имя неделимой России. Он ошибался. Мы гибли за некую бывшую Европу. Вы, кажется, читаете, на это обратила мое внимание ваша супруга в Корнуолле, маркиза де Сада. Я тоже его читал, но читал и то, что
написал Антон Иванович. Я не во всем Согласен с маркизом! Не во всем согласен и с Антоном Ивановичем, но я всегда солидарен с Россией! Впрочем, все это давно прошло. Вы вырядились в чужую униформу. Я живу в прошлом и ношу бывшую, русскую. И кто из нас счастливей — этого не знаем ни я, ни вы.
Потому ли, что все это пожилой человек говорил молодому, и говорил спокойно, грустно, несколько театрально и сентиментально, или потому, что теперь уже было совершенно ясно, что они расстаются навсегда, но Сорокин отступил, пропуская Репнина. Все понимали, что Репнин уходит. Беляев сидел, отвернувшись в сторону. Будто ребенок, хлебнувший лишнее, он плакал и вполголоса бранился. Крылов с нетерпением ждал, чтобы Репнин ушел, и протягивал ему палку. Когда тот, ковыляя и опираясь на нее, направился к выходу, Крылов взял его под руку.
Сорокин с ухмылкой несколько раз повторил:
— А. Мы обо всем доложим Комитету. Разговаривать нам больше не о чем. Товарищ отправляется к Сталину. Счастливого пути. Если, конечно, останется в живых.
Поскольку Сорокин снова захихикал, Репнин еще раз обернулся, опираясь на палку. Он посмотрел прямо в глаза юному красавцу, уже не скрывая ненависти. И сказал громко:
— Это точно, мистер Фои, нам не о чем более разговаривать. Передайте привет членам Комитета. Сообщите им без обиняков все, что я вам сказал. Вы правы. Годы бегут быстро. Я не верю, что когда-нибудь возвращусь в Россию, но я там родился и не причинил бы ей ни малейшего вреда, если бы там очутился снова. На свете, я думаю, существует по крайней мере миллион русских — или их теней,— которые бы с радостью туда возвратились. Если бы, мистер Фои, туда вернулись все,—это было бы ужасно. Означало бы новые жертвы — тысяч пять расстрелянных, а может быть, и пятьдесят тысяч убитых русских. Вот что нас больше всего разделяет, добрый молодец. Я так не хочу.
Репнин отстранил руку Крылова, выпрямился и направился в другой зал, к выходу. Тихонько хихикая, Сорокин побрел вслед за ним, несмотря на попытки Крылова его удержать.
Репнин слышал, как Сорокин уже тише, но по-прежнему злобно бормотал:
— Князь, что я слышал? Я вас хорошо понял? Если б я там очутился? Когда я вернусь! Пять тысяч убитых? Может быть, пятьдесят тысяч? Боюсь, князь, что это маловато. Пятьсот тысяч, по меньшей мере, ваша светлость. Миллион? Представьте, мне это доставило бы удовольствие. Наверняка.
Репнин на минуту остановился. Словно деревень. Рассматривал Сорокина, будто перед ним — чудовище.
Молчал. Губы его дрожали.
Затем отвернулся и медленно пошел к двери, вон из клуба, как лунатик. На лестнице из руки выпала палка, и он поднял ее. Слышал за спиной смех Сорокина.
Крылов выбежал за ним, предложил отвезти домой.
Слова доктора подействовали отрезвляюще, Репнин любезно поблагодарил его и отказался. Взял себя в руки. Сказал, что ходит уже совсем хорошо и хочет пройтись пешком до дома. Предложил ему вернуться в клуб и оставить его в покое. Крылов сказал, что Беляев и Сорокин уже два дня подряд пьянствуют — отмечают выборы нового секретаря Организации, и что не следует их сейчас воспринимать всерьез. Репнин сухо и даже резко еще раз попросил Крылова оставить его. Он хочет побыть один. У него достаточно сил, чтобы добраться до дома. Это близко.
Понимая состояние Репнина, Крылов повернулся и, склонив голову, пошел обратно. Но в какой-то момент он, задумавшись, свернул наискосок, в сторону института Германии,— в Лондоне тогда уже существовало и такое заведение.
Репнин медленно, прихрамывая, побрел вниз по улице.
СМЕХ СВЯТОГО ГЕОРГИЯ
Хотя последние слова Сорокина Репнин счел за глупую шутку невыдержанного молодого ренегата, тем не менее здесь, на чужбине, он впервые ощутил страшное различие, которое всегда возникает после революций между отцами и детьми. Так, как сейчас говорил Сорокин, не говорили даже в разгар революции. Даже в штабе Деникина. И среди красных гоже. Никто намеренно не вырезал жителей сел и городов, не рушил домов — все подряд. Этого не делали ни те ни другие. Сорокин казался ему зверем. Безумцем. Комедиантом.
И в то же. время Репнин понимал, что после этой
ссоры порвалась между ним и его соотечественниками последняя нить. Его одиночество в Лондоне сейчас станет еще безысходнее, чем прежде.
По дороге домой он припомнил, как доктор Крылов, прощаясь, странно намекнул, что разрыв с Организацией небезопасен, лучше бы ему все-таки вернуться в состав Комитета. Комитет ничего не прощает. Ходят разные слухи. Они мстят. Среди русских эмигрантов в ту пору каждый испытывал беспокойство, когда в Комитете его угощали чашечкой кофе. Репнин знал того человека, который в Берлине, во время какого-то совещания был вызван к телефону. Вернувшись и отпив несколько глотков кофе, который только что перед этим заказал и который стоял еще теплый на столе, он рухнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81