Таавет порой даже думает, что
нет у него призвания быть хозяином. Д^, печален и задумчив сегодня обычно веселый и беззаботный человек, стоящий в углу двора, в лопухах, у конных грабель, а судебный исполнитель что-то записывает в свою книжку.
На Айасте странным образом всегда что-то случалось в пору молотьбы. Это как бы уже традиция хутора. На сей раз попал в барабан человек и вечером будет аукцион. Что бы сказал старый Анилуйк, если бы узнал об этом? Небось перевернулся бы у себя в гробу, аж заскрипели бы еловые доски. Таавету вспоминается суровый взгляд отца, каким он оглядывал их в детстве за обеденным столом. Для сыновей никогда у него не было нежных слов, он умел только осаживать и передразнивать. И хлопать по лбу деревянной старой ложкой, которой всю жизнь ел бобовую похлебку, если дети, не помолившись, хватались за ложку или хлеб. И так — в сдержанности и суровости — надеялся он вырастить из сопляков крепких мужчин. А как споспешествуют благу отчизны эти мужчины теперь? Один сын недоучка и подпольный адвокат, растративший силы на женщин и вино, второй, быть может самый разумный и дельный, спит вечным сном где-то в польской земле, третий стыдливо, как мокрая курица, бродит по двору и ищет доску, которой накрыть бы бочку парового котла, чтобы судебный исполнитель смог начать распродажу его имущества. А не был ли Мате Анилуйк в свое время все же слишком мягок? И не должен ли был он еще чаще и настойчивее колотить по лбу своих отпрысков, чтобы капелька разума, какая у них была, перекочевала в голову, в отчаянии думает Таавет. Пусть будет проклят тот мартовский вечер, когда они с братом лазили в Тарту на чердак к тем голубушкам.
Доска, предохраняющая ремень молотилки от ветра, установлена на бочку с водой. Петтай сидит за бочкой на ящике с инструментом и как раз надевает очки. Он готов к аукциону и смотрит, как низкое солнце окрашивает в розовый цвет вечерние облака над взгорком. Молотилку останавливают: деревенские медленно собираются, иные, чуждаясь, стоят в отдалении, прочие садятся в пустую телегу, сложив руки как при молитве. У двух-трех женщин еще дрожат колени после несчастья с батраком. Хозяева хуторов сочувственно молчат: кто знает, может, свалится когда и на их голову этот аукцион, никто не может ручаться. Какой бы ни был этот Таавет, но он из своей деревни, и мужики охотно одолжили бы ему деньги, если б только они были. Времена плохие, за урожай еще ничего не получено, Таавет сам тоже виноват,
не особенно искал, кто даст взаймы, такой уж он гордый: спина не гнется и голос не лебезит.
Петтай для виду листает бумаги на своей бочке, он похож немного на миссионера, который раздает этим неграм с потными, грязными лицами христианскую благодать. Если бы у Эстонии была в Африке колония величиной с капустный огород, Петтай был бы подходящим человеком, которого можно было бы послать к язычникам, дабы обратить их в истинную веру. Петтай считает свою нынешнюю профессию чуждой себе. К сожалению, он сын бедных родителей, иначе поступил бы на богословский факультет в Тарту. У него есть дар утешителя, даже голос мягкий, благоговейный и ровный, хотя здесь это не имеет никакого значения. Он ждет, когда все соберутся возле котла, постукивает по столу приличия ради огненно-красным карандашом «фабер». Белоголовый мальчик, держа палец во рту, слишком смелый для хуторского ребенка, стоит у стола, как ученик или ассистент, оглядывает все острым взором и смотрит на всех как сама совесть. Это единственный сын Таавета, будущий наследник Айасте, если и ему не вздумается стать адвокатом или инженером. Пусть он с самого раннего детства ознакомится с танцами, что произойдут вокруг этого бедняги парового котла. Неизвестно, какие еще потрясения готовит время, новый день, что появляется чаще всего из-за Варсаметса, потому что оттуда восходит солнце.
И вот Петтай объявляет открытие аукциона. Из его рта льются зловещие для деревенских ушей слова — вроде Тартуский банк домовладельцев, мировой суд Тартуско-Вырус- кого округа и подлежащее аукциону движимое имущество. Люди тихо и внимательно слушают Петтая; только один желторотый, хозяйский сын Йыыла, нашел подходящий момент, чтобы ущипнуть Майму. Девчонка отвечает ему резким шлепком по лицу; все с упреком оглядываются, и парень унимается.
— Продаже подлежит следующее движимое имущество стоимостью в двести пятьдесят крон: одноконные грабли... Они там!— показывает судебный исполнитель рукой в сторону конюшни.— И овцы.— Люди ожидающе смотрят в сторону Петтая.— Овцы на пастбище. Надеюсь, что каждый из присутствующих здесь видел овец и знает, что это за животины,— прибавляет он, и на его морщинистом лице мелькает какое-то подобие улыбки.
Иные из толочан усмехаются про себя. Совсем неплохой мужик этот судейский, думают они, и ждут, что будет дальше.
Петтай снова стучит карандашом по доске. Мальчик сдувает со стола осевшие на него соломенные соринки. Он дует, пожалуй, слишком сильно, вместе с мякиной слетает и одна бумажка Петтая. В последнюю минуту Петтай все же ловит худой жилистой рукой бумагу со списком. Он сердито смотрит в сторону мальчика, но, видя, что ребенок испугался, добродушно смеется. День клонится к вечеру, пора начинать.
— Первыми идут в продажу на аукцион овцы,— сообщает Петтай.— Начальная цена сто семьдесят крон. Кто больше?
Люди молчат. Это крупная сумма. Да и кому эти животины особенно нужны; их на каждом хуторе хватает. Разве что надо купить, чтобы выручить хозяина Айасте.
— Сто семьдесят одна крона, — медленно говорит бородач из Сиргасте после раздумий.
— Сто семьдесят одна крона - раз! Кто еще? стучит Петтай.
Все сидят или стоят как изваяния. Хозяин Сиргасте лежит на мешкал, сдерживая возбуждение.
— Сто семьдесят одна крона два! -"бесстрастным голо сом сообщает судебный исполнитель.
— Сто семьдесят пять! вдруг вскрикивает Пауль Кяо.
Все головы поворачивают к Паулю. Кяо сидит на телеге ему нипочем то, что он стал центром внимания. Он знает что делает.
— Никто больше не предлагает цену. Сто семьдесят пять крон за этих дрянных овец — цена хорошая.
— Продано,— стучит карандашом о доску Петтай.
Бородач из Сиргасте радуется, что он, зачинщик, не остался в дураках. Впредь он решает быть осторожнее, не то еще навяжут на твою шею бог весть какую рухлядь по дорогой цене. Он остался на аукционе с большими надеждами, но теперь разочарован. Когда начинают продавать конные грабли, он уже не подает голоса, грызет травинку и просто смотрит, И снова предлагает цену Пауль. Конные грабли достаются ему за семьдесят пять крон, и затем Петтай закрывает аукцион — нужная сумма получена. Мартинсон из Сиргасте бросает травинку и спрыгивает с телеги. Ему вспоминается, как, еще в царское время, он сцепился с Паулем в корчме Отепя, и ему приятно, что сейчас расхлебывать все пришлось Паулю.
Петтай снимает с носа очки, сует их в потрепанный картонный футляр, собирает свои бумаги с бочки и защелки вает замок портфеля. Все прошло гладко, нынешняя поездка удачна. Судебный исполнитель вполне доволен собой.
Хотя солнце еще клонится за ветлы, что на лугу Кяо, нет смысла запускать молотилку. Все равно завтра придется попотеть на молотьбе еще добрую половину дня, часть бабок еще на поле, не уместились в риге.
— Я верну тебе этих овец и вдобавок еще отдам конные грабли,— громко, чтобы слышали все, говорит вдруг Пауль.— А то тебе, бедняге, совсем хана.
Таавет вздрагивает. Его усталое лицо медленно краснеет. Вот зачем этот Пауль так старательно скупал все это на аукционе — чтобы снова ошельмовать его. Но так просто это ему не удастся, пусть не думает.
— Айасте не нуждается в милостыне,— отвечает Таавет, отчеканивая каждое слово.
Толочане с интересом следят за очередной перепалкой Пауля и Таавета. Что-то будет! Словно петухи!— думает Эльмар Лузиксепп, сматывая машинный ремень.
Таавет подходит к лошади, возившей мешки, выводит ее из оглобель; кругом шепчутся женщины и усмехаются мужчины; он, держа в руке дугу, идет по траве к стоящим в лопухах заржавевшим конным граблям. Небось Айасте не обеднеет из-за того, что продали эту рухлядь, купленную еще отцом в царское время. У Таавета за хлевом есть другие грабли, поновее и покрасивее! И пусть Пауль Кяо не болтает чепуху.
Таавет запрягает лошадь в грабли, садится на козлы и кричит Паулю у парового котла:
— Иди садись с краю, я отвезу тебя домой. Есть ты все равно не пойдешь, боишься, что я тебя отравлю.
Пауль упрямо отмахивается. Он не предвидел такого оборота и не знает, что сказать. Таавет поднимает захват грабель, выезжает из ворот, и толочане видят, как он за мякинником поворачивает влево к хутору Кяо.
Когда он возвращается верхом на лошади, толочане уже сидят за ужином. Приглашают к столу и Петтая, разумеется, в заднюю комнату, где Роози отдельно накрыла стол для него, машиниста и хозяина, постелила скатерть в зеленую клетку. Таавет достает из шкафа бутылку с водкой и стопки; небось и городской не откажется пропустить чарку. Они сидят втроем, разговаривают, и Эльмар озабочен несчастьем батрака. Сейчас этот парень наверняка у врачей, и они сотворят с ним тысячу чудес, если не больше. Работяги из него уже не выйдет, это яснее ясного. Ему бы теперь податься в проповедники или в политики, этим рука не нужна, рассуждает машинист. За столом только вздыхают, и Таавет подливает водки из большой бутыли. А вдруг еще заставят меня платить пенсию Ээди Ээснеру, мелькает у него в голове, но он ничего не говорит.
Судебный исполнитель вскоре собирается в путь. Язык его обмяк, однако на велосипед человек усаживается уверенно. До Валги он сегодня доехать не успеет, поедет к племяннице, живущей неподалеку, там и переночует, хотя вполне мог бы остаться на ночь и на Айасте.
Эльмар остается посидеть еще немножко, он живет близко, человек он свой, времени хватает. У хозяина есть к нему разговор, но он не знает, с какого конца начать. Эльмар опрокидывает еще одну чарку, обмякает и снова говорит об Ээди, чья жизнь повернулась так худо. Ему жалко парня. Еще бы! Жизнь бедняцкая, нечего ему ожидать хорошего. Хуже всего то, что несчастье может затронуть своим концом и машиниста. Жди теперь, когда заявится констебль.
Пока машинист жалуется здесь, за столом, с осоловевшим взглядом, у Таавета пропадает всякое желание заводить новый разговор, и он откладывает его на завтра. Когда последний сноп исчезнет в утробе молотилки, а последнее зерно будет ссыпано в мешок тогда он немножко поговорит с Эльмаром, тогда, но не раньше. Он домогается самого большого урожая в деревне, и Лузиксепп может ему немножко помочь своим чернильным карандашом, если только захочет. И почему бы ему не захотеть это сделать в обмен за горячительное? Таавет совсем не скупой, когда речь идет о чести, пусть у него сейчас временные затруднения.
Таавет провожает обмякшего от водки машиниста домой и стоит во дворе, пока тот не исчезает на скрипящем велосипеде в темноте. Завтра утром он велит пастушонку отвести проданных овец в стадо Кяо. Никто не посмеет думать, что Пауль может высмеивать Анилуйков и обзывать его, Таавета, нищим. Здесь живут независимо, и гордость своя тоже есть.
Так думает Таавет, входя в дом в сумерках осеннего вечера, и кто может запретить ему быть таким, каков он есть.
ТАНЕЦ ТРЕТИЙ
Яанус, младший сын машиниста Лузиксеппа, старательно ворошит кочергой зерно в сумрачном закутке сушилки. Он парень высокий, стройный, с широким лбом и голубыми глазами и не похож на своего отца, коренастого и круглолицего, как день не похож на ночь; вероятно, пошел он в какого-нибудь далекого предка или даже в деда Якоба, который давно уже истлел; хотя и мертвый был такой тяжелый, что его гроб пришлось нести к могиле шестерым сильным мужчинам; казалось, в неуклюжем еловом ящике были камни, а не тело дряхлого старика, два года пролежавшего в постели. На лице Яануса порой мелькает (разумеется, при свете дня, а не здесь в темноте) луч чего-то более осмысленного, чистого и смелого, нежели во взгляде его отца и сына, когда они были в том же возрасте; впрочем, может быть, это кажется так сейчас, когда он молод, здоров и жизнь еще не сунула его под свой пресс. Он похож на жеребенка, теленка или щенка, который смолоду красив и мил, но,становясь старше, теряет все свое обаяние, гибкость и силу, превращаясь в существо отупевшее и невзрачное. Острое, скуластое лицо парня не видать в серых сумерках осеннего дня. На фоне тусклого от пыли и грязи оконца Яанус похож скорей на какое-то зловещее существо из сказок Крейцвальда, чем на батрака хутора Айасте, добродушного и не обозленного еще по молодости лет.
Деревня осталась без рабочих рук, работников ищут днем с огнем, дела нагромождаются одно на другое, из волости приносят все новые и новые распоряжения о нормах сдачи, вот и сходят совсем еще мальчишки за бывалых работяг не говоря уж о том, что девушки, чьих милых успели мобилизовать в Красную Армию, или бесследно унесла куда-то суматоха войны, или упрятали далекие дремучие леса, устраивают прямо-таки охоту на парнишек.
Зерно шуршит о жесть, в сушилке пыльно и жарко. Яанус стоит босой, до щиколоток в зерне, зерно хрустит под подошвой, когда он идет. Парень голый до пояса, сухая серая пыль слоем покрывает его загорелую спину и руки с гибкими мускулами. Грязная рубашка висит рядом с дверью на гвозде, от пота щиплет глаза, соленые бисеринки стекают по лицу и падают на зерно. Он перемешивает хозяйское зерно, их собственный, полученный с бобыльского участка урожай так невелик, что нет смысла везти его далеко на сушилку, можно высушить и у себя в бане.
Эльмар и теперь еще ходит по дворам с паровым котлом. В военные годы акции старого, немощного, разболтанного парового котла неожиданно повысились. Он стал прямо-таки незаменимой машиной, ибо сейчас нечего делать на молотьбе с трактором, купленным Паулем Кяо в конце буржуазного времени, даже если карман набит талонами или остмарками, — керосину все равно нигде не достать; дров же хватает па каждом хуторе. И выходит, что котел и Эльмар Лузиксенп, чье здоровье в последнее время так же поплошало, как и состояние его старенького котла, ходят в одной упряжке, верша свой исключительный, древний и неизбежный труд, пока вентили и поршни котла держат пар и смерть не сдавила сердце старика своими железными тисками.
Яанус не думает об отце и паровом котле; кочерга в его сильных, больших руках со звоном замирает, будто откуда-то из непостижимой, недосягаемой дали, из серых сумерек подан сигнал, что пора заканчивать ворошить зерно. Парень поворачивает, насколько позволяют шейные позвонки, голову, ставит кочергу у стены под грязной рубашкой и тянется к низкой боковой двери, где послышался нежный и тихий шорох, будто кто провел гусиным перышком, каким прочищают часы. Яанус какое-то время возится с дверью, поистрескавшейся, высохшей, никак ее ему не открыть; затем он вдруг замечает удивленно, что дверь на крючке. Зачем он ее запер, не помнит, наверное, по какому-то необъяснимому, подсознательному побуждению или судорожному вожделению, о котором он никогда не думает, но которое живет в нем само по себе, как тишина в ночи. Он поднимает крючок, зорко вглядывается в темноту с сухими губами и бьющимся сердцем: он знает, кто пришел. Он с нетерпением ждал встречи, как луча солнца, последнего, яркого, который этой осенью сверкает для него здесь, в родной стороне. И вот он забрезжил наконец, и Яанус замирает и молча разглядывает стоящую в двери, белеющее круглое лицо, неподвижное, ушедшее в себя и невинное, как картина мадонны в раме черного дерева. Это Вильма, дочь бобыля хутора Саннакене, стройная сероглазая девушка из бедной семьи, где делят даже хлеб насущный. Конечно, могла бы прийти на свидание с Яанусом и какая-нибудь хозяйская дочь, особенно в такое небогатое мужчинами время, как сейчас, ведь сын машиниста не урод, но пришла сегодня все же Вильма, и этим все сказано.
Они стоят два долгих мгновения друг перед другом, как две птицы разных пород, которые еще не знают, как им надо петь, чтобы понять друг друга; им еще предстоит выучить язык, если они хотят общаться, ведь одному только первозданному побуждению молодого тела, голосу и биению сердца доверяться нельзя, они обманчивы и противоречивы, как речи пьяного.
Наконец Вильма говорит, откуда-то из темноты:
— Не ждал?
— Как видишь,— смущенно говорит парень, не в силах пустить в ход язык, чтобы сказать что-то поважнее, что так сильно хочется выразить.
— Я ничего не вижу. Здесь ни зги не видать, войти не приглашают, кавалеры пошли очень гордые.
— Входи на свет, чего торчишь там в темноте,— говорит Яанус, такой уж тугодум, каким рожден на свет.
Но девушка продолжает стоять в темноте, такая милая, неподвижная, неведомо кого ожидающая, и за нею пустая узкая лестница, по которой она влезла сюда;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
нет у него призвания быть хозяином. Д^, печален и задумчив сегодня обычно веселый и беззаботный человек, стоящий в углу двора, в лопухах, у конных грабель, а судебный исполнитель что-то записывает в свою книжку.
На Айасте странным образом всегда что-то случалось в пору молотьбы. Это как бы уже традиция хутора. На сей раз попал в барабан человек и вечером будет аукцион. Что бы сказал старый Анилуйк, если бы узнал об этом? Небось перевернулся бы у себя в гробу, аж заскрипели бы еловые доски. Таавету вспоминается суровый взгляд отца, каким он оглядывал их в детстве за обеденным столом. Для сыновей никогда у него не было нежных слов, он умел только осаживать и передразнивать. И хлопать по лбу деревянной старой ложкой, которой всю жизнь ел бобовую похлебку, если дети, не помолившись, хватались за ложку или хлеб. И так — в сдержанности и суровости — надеялся он вырастить из сопляков крепких мужчин. А как споспешествуют благу отчизны эти мужчины теперь? Один сын недоучка и подпольный адвокат, растративший силы на женщин и вино, второй, быть может самый разумный и дельный, спит вечным сном где-то в польской земле, третий стыдливо, как мокрая курица, бродит по двору и ищет доску, которой накрыть бы бочку парового котла, чтобы судебный исполнитель смог начать распродажу его имущества. А не был ли Мате Анилуйк в свое время все же слишком мягок? И не должен ли был он еще чаще и настойчивее колотить по лбу своих отпрысков, чтобы капелька разума, какая у них была, перекочевала в голову, в отчаянии думает Таавет. Пусть будет проклят тот мартовский вечер, когда они с братом лазили в Тарту на чердак к тем голубушкам.
Доска, предохраняющая ремень молотилки от ветра, установлена на бочку с водой. Петтай сидит за бочкой на ящике с инструментом и как раз надевает очки. Он готов к аукциону и смотрит, как низкое солнце окрашивает в розовый цвет вечерние облака над взгорком. Молотилку останавливают: деревенские медленно собираются, иные, чуждаясь, стоят в отдалении, прочие садятся в пустую телегу, сложив руки как при молитве. У двух-трех женщин еще дрожат колени после несчастья с батраком. Хозяева хуторов сочувственно молчат: кто знает, может, свалится когда и на их голову этот аукцион, никто не может ручаться. Какой бы ни был этот Таавет, но он из своей деревни, и мужики охотно одолжили бы ему деньги, если б только они были. Времена плохие, за урожай еще ничего не получено, Таавет сам тоже виноват,
не особенно искал, кто даст взаймы, такой уж он гордый: спина не гнется и голос не лебезит.
Петтай для виду листает бумаги на своей бочке, он похож немного на миссионера, который раздает этим неграм с потными, грязными лицами христианскую благодать. Если бы у Эстонии была в Африке колония величиной с капустный огород, Петтай был бы подходящим человеком, которого можно было бы послать к язычникам, дабы обратить их в истинную веру. Петтай считает свою нынешнюю профессию чуждой себе. К сожалению, он сын бедных родителей, иначе поступил бы на богословский факультет в Тарту. У него есть дар утешителя, даже голос мягкий, благоговейный и ровный, хотя здесь это не имеет никакого значения. Он ждет, когда все соберутся возле котла, постукивает по столу приличия ради огненно-красным карандашом «фабер». Белоголовый мальчик, держа палец во рту, слишком смелый для хуторского ребенка, стоит у стола, как ученик или ассистент, оглядывает все острым взором и смотрит на всех как сама совесть. Это единственный сын Таавета, будущий наследник Айасте, если и ему не вздумается стать адвокатом или инженером. Пусть он с самого раннего детства ознакомится с танцами, что произойдут вокруг этого бедняги парового котла. Неизвестно, какие еще потрясения готовит время, новый день, что появляется чаще всего из-за Варсаметса, потому что оттуда восходит солнце.
И вот Петтай объявляет открытие аукциона. Из его рта льются зловещие для деревенских ушей слова — вроде Тартуский банк домовладельцев, мировой суд Тартуско-Вырус- кого округа и подлежащее аукциону движимое имущество. Люди тихо и внимательно слушают Петтая; только один желторотый, хозяйский сын Йыыла, нашел подходящий момент, чтобы ущипнуть Майму. Девчонка отвечает ему резким шлепком по лицу; все с упреком оглядываются, и парень унимается.
— Продаже подлежит следующее движимое имущество стоимостью в двести пятьдесят крон: одноконные грабли... Они там!— показывает судебный исполнитель рукой в сторону конюшни.— И овцы.— Люди ожидающе смотрят в сторону Петтая.— Овцы на пастбище. Надеюсь, что каждый из присутствующих здесь видел овец и знает, что это за животины,— прибавляет он, и на его морщинистом лице мелькает какое-то подобие улыбки.
Иные из толочан усмехаются про себя. Совсем неплохой мужик этот судейский, думают они, и ждут, что будет дальше.
Петтай снова стучит карандашом по доске. Мальчик сдувает со стола осевшие на него соломенные соринки. Он дует, пожалуй, слишком сильно, вместе с мякиной слетает и одна бумажка Петтая. В последнюю минуту Петтай все же ловит худой жилистой рукой бумагу со списком. Он сердито смотрит в сторону мальчика, но, видя, что ребенок испугался, добродушно смеется. День клонится к вечеру, пора начинать.
— Первыми идут в продажу на аукцион овцы,— сообщает Петтай.— Начальная цена сто семьдесят крон. Кто больше?
Люди молчат. Это крупная сумма. Да и кому эти животины особенно нужны; их на каждом хуторе хватает. Разве что надо купить, чтобы выручить хозяина Айасте.
— Сто семьдесят одна крона, — медленно говорит бородач из Сиргасте после раздумий.
— Сто семьдесят одна крона - раз! Кто еще? стучит Петтай.
Все сидят или стоят как изваяния. Хозяин Сиргасте лежит на мешкал, сдерживая возбуждение.
— Сто семьдесят одна крона два! -"бесстрастным голо сом сообщает судебный исполнитель.
— Сто семьдесят пять! вдруг вскрикивает Пауль Кяо.
Все головы поворачивают к Паулю. Кяо сидит на телеге ему нипочем то, что он стал центром внимания. Он знает что делает.
— Никто больше не предлагает цену. Сто семьдесят пять крон за этих дрянных овец — цена хорошая.
— Продано,— стучит карандашом о доску Петтай.
Бородач из Сиргасте радуется, что он, зачинщик, не остался в дураках. Впредь он решает быть осторожнее, не то еще навяжут на твою шею бог весть какую рухлядь по дорогой цене. Он остался на аукционе с большими надеждами, но теперь разочарован. Когда начинают продавать конные грабли, он уже не подает голоса, грызет травинку и просто смотрит, И снова предлагает цену Пауль. Конные грабли достаются ему за семьдесят пять крон, и затем Петтай закрывает аукцион — нужная сумма получена. Мартинсон из Сиргасте бросает травинку и спрыгивает с телеги. Ему вспоминается, как, еще в царское время, он сцепился с Паулем в корчме Отепя, и ему приятно, что сейчас расхлебывать все пришлось Паулю.
Петтай снимает с носа очки, сует их в потрепанный картонный футляр, собирает свои бумаги с бочки и защелки вает замок портфеля. Все прошло гладко, нынешняя поездка удачна. Судебный исполнитель вполне доволен собой.
Хотя солнце еще клонится за ветлы, что на лугу Кяо, нет смысла запускать молотилку. Все равно завтра придется попотеть на молотьбе еще добрую половину дня, часть бабок еще на поле, не уместились в риге.
— Я верну тебе этих овец и вдобавок еще отдам конные грабли,— громко, чтобы слышали все, говорит вдруг Пауль.— А то тебе, бедняге, совсем хана.
Таавет вздрагивает. Его усталое лицо медленно краснеет. Вот зачем этот Пауль так старательно скупал все это на аукционе — чтобы снова ошельмовать его. Но так просто это ему не удастся, пусть не думает.
— Айасте не нуждается в милостыне,— отвечает Таавет, отчеканивая каждое слово.
Толочане с интересом следят за очередной перепалкой Пауля и Таавета. Что-то будет! Словно петухи!— думает Эльмар Лузиксепп, сматывая машинный ремень.
Таавет подходит к лошади, возившей мешки, выводит ее из оглобель; кругом шепчутся женщины и усмехаются мужчины; он, держа в руке дугу, идет по траве к стоящим в лопухах заржавевшим конным граблям. Небось Айасте не обеднеет из-за того, что продали эту рухлядь, купленную еще отцом в царское время. У Таавета за хлевом есть другие грабли, поновее и покрасивее! И пусть Пауль Кяо не болтает чепуху.
Таавет запрягает лошадь в грабли, садится на козлы и кричит Паулю у парового котла:
— Иди садись с краю, я отвезу тебя домой. Есть ты все равно не пойдешь, боишься, что я тебя отравлю.
Пауль упрямо отмахивается. Он не предвидел такого оборота и не знает, что сказать. Таавет поднимает захват грабель, выезжает из ворот, и толочане видят, как он за мякинником поворачивает влево к хутору Кяо.
Когда он возвращается верхом на лошади, толочане уже сидят за ужином. Приглашают к столу и Петтая, разумеется, в заднюю комнату, где Роози отдельно накрыла стол для него, машиниста и хозяина, постелила скатерть в зеленую клетку. Таавет достает из шкафа бутылку с водкой и стопки; небось и городской не откажется пропустить чарку. Они сидят втроем, разговаривают, и Эльмар озабочен несчастьем батрака. Сейчас этот парень наверняка у врачей, и они сотворят с ним тысячу чудес, если не больше. Работяги из него уже не выйдет, это яснее ясного. Ему бы теперь податься в проповедники или в политики, этим рука не нужна, рассуждает машинист. За столом только вздыхают, и Таавет подливает водки из большой бутыли. А вдруг еще заставят меня платить пенсию Ээди Ээснеру, мелькает у него в голове, но он ничего не говорит.
Судебный исполнитель вскоре собирается в путь. Язык его обмяк, однако на велосипед человек усаживается уверенно. До Валги он сегодня доехать не успеет, поедет к племяннице, живущей неподалеку, там и переночует, хотя вполне мог бы остаться на ночь и на Айасте.
Эльмар остается посидеть еще немножко, он живет близко, человек он свой, времени хватает. У хозяина есть к нему разговор, но он не знает, с какого конца начать. Эльмар опрокидывает еще одну чарку, обмякает и снова говорит об Ээди, чья жизнь повернулась так худо. Ему жалко парня. Еще бы! Жизнь бедняцкая, нечего ему ожидать хорошего. Хуже всего то, что несчастье может затронуть своим концом и машиниста. Жди теперь, когда заявится констебль.
Пока машинист жалуется здесь, за столом, с осоловевшим взглядом, у Таавета пропадает всякое желание заводить новый разговор, и он откладывает его на завтра. Когда последний сноп исчезнет в утробе молотилки, а последнее зерно будет ссыпано в мешок тогда он немножко поговорит с Эльмаром, тогда, но не раньше. Он домогается самого большого урожая в деревне, и Лузиксепп может ему немножко помочь своим чернильным карандашом, если только захочет. И почему бы ему не захотеть это сделать в обмен за горячительное? Таавет совсем не скупой, когда речь идет о чести, пусть у него сейчас временные затруднения.
Таавет провожает обмякшего от водки машиниста домой и стоит во дворе, пока тот не исчезает на скрипящем велосипеде в темноте. Завтра утром он велит пастушонку отвести проданных овец в стадо Кяо. Никто не посмеет думать, что Пауль может высмеивать Анилуйков и обзывать его, Таавета, нищим. Здесь живут независимо, и гордость своя тоже есть.
Так думает Таавет, входя в дом в сумерках осеннего вечера, и кто может запретить ему быть таким, каков он есть.
ТАНЕЦ ТРЕТИЙ
Яанус, младший сын машиниста Лузиксеппа, старательно ворошит кочергой зерно в сумрачном закутке сушилки. Он парень высокий, стройный, с широким лбом и голубыми глазами и не похож на своего отца, коренастого и круглолицего, как день не похож на ночь; вероятно, пошел он в какого-нибудь далекого предка или даже в деда Якоба, который давно уже истлел; хотя и мертвый был такой тяжелый, что его гроб пришлось нести к могиле шестерым сильным мужчинам; казалось, в неуклюжем еловом ящике были камни, а не тело дряхлого старика, два года пролежавшего в постели. На лице Яануса порой мелькает (разумеется, при свете дня, а не здесь в темноте) луч чего-то более осмысленного, чистого и смелого, нежели во взгляде его отца и сына, когда они были в том же возрасте; впрочем, может быть, это кажется так сейчас, когда он молод, здоров и жизнь еще не сунула его под свой пресс. Он похож на жеребенка, теленка или щенка, который смолоду красив и мил, но,становясь старше, теряет все свое обаяние, гибкость и силу, превращаясь в существо отупевшее и невзрачное. Острое, скуластое лицо парня не видать в серых сумерках осеннего дня. На фоне тусклого от пыли и грязи оконца Яанус похож скорей на какое-то зловещее существо из сказок Крейцвальда, чем на батрака хутора Айасте, добродушного и не обозленного еще по молодости лет.
Деревня осталась без рабочих рук, работников ищут днем с огнем, дела нагромождаются одно на другое, из волости приносят все новые и новые распоряжения о нормах сдачи, вот и сходят совсем еще мальчишки за бывалых работяг не говоря уж о том, что девушки, чьих милых успели мобилизовать в Красную Армию, или бесследно унесла куда-то суматоха войны, или упрятали далекие дремучие леса, устраивают прямо-таки охоту на парнишек.
Зерно шуршит о жесть, в сушилке пыльно и жарко. Яанус стоит босой, до щиколоток в зерне, зерно хрустит под подошвой, когда он идет. Парень голый до пояса, сухая серая пыль слоем покрывает его загорелую спину и руки с гибкими мускулами. Грязная рубашка висит рядом с дверью на гвозде, от пота щиплет глаза, соленые бисеринки стекают по лицу и падают на зерно. Он перемешивает хозяйское зерно, их собственный, полученный с бобыльского участка урожай так невелик, что нет смысла везти его далеко на сушилку, можно высушить и у себя в бане.
Эльмар и теперь еще ходит по дворам с паровым котлом. В военные годы акции старого, немощного, разболтанного парового котла неожиданно повысились. Он стал прямо-таки незаменимой машиной, ибо сейчас нечего делать на молотьбе с трактором, купленным Паулем Кяо в конце буржуазного времени, даже если карман набит талонами или остмарками, — керосину все равно нигде не достать; дров же хватает па каждом хуторе. И выходит, что котел и Эльмар Лузиксенп, чье здоровье в последнее время так же поплошало, как и состояние его старенького котла, ходят в одной упряжке, верша свой исключительный, древний и неизбежный труд, пока вентили и поршни котла держат пар и смерть не сдавила сердце старика своими железными тисками.
Яанус не думает об отце и паровом котле; кочерга в его сильных, больших руках со звоном замирает, будто откуда-то из непостижимой, недосягаемой дали, из серых сумерек подан сигнал, что пора заканчивать ворошить зерно. Парень поворачивает, насколько позволяют шейные позвонки, голову, ставит кочергу у стены под грязной рубашкой и тянется к низкой боковой двери, где послышался нежный и тихий шорох, будто кто провел гусиным перышком, каким прочищают часы. Яанус какое-то время возится с дверью, поистрескавшейся, высохшей, никак ее ему не открыть; затем он вдруг замечает удивленно, что дверь на крючке. Зачем он ее запер, не помнит, наверное, по какому-то необъяснимому, подсознательному побуждению или судорожному вожделению, о котором он никогда не думает, но которое живет в нем само по себе, как тишина в ночи. Он поднимает крючок, зорко вглядывается в темноту с сухими губами и бьющимся сердцем: он знает, кто пришел. Он с нетерпением ждал встречи, как луча солнца, последнего, яркого, который этой осенью сверкает для него здесь, в родной стороне. И вот он забрезжил наконец, и Яанус замирает и молча разглядывает стоящую в двери, белеющее круглое лицо, неподвижное, ушедшее в себя и невинное, как картина мадонны в раме черного дерева. Это Вильма, дочь бобыля хутора Саннакене, стройная сероглазая девушка из бедной семьи, где делят даже хлеб насущный. Конечно, могла бы прийти на свидание с Яанусом и какая-нибудь хозяйская дочь, особенно в такое небогатое мужчинами время, как сейчас, ведь сын машиниста не урод, но пришла сегодня все же Вильма, и этим все сказано.
Они стоят два долгих мгновения друг перед другом, как две птицы разных пород, которые еще не знают, как им надо петь, чтобы понять друг друга; им еще предстоит выучить язык, если они хотят общаться, ведь одному только первозданному побуждению молодого тела, голосу и биению сердца доверяться нельзя, они обманчивы и противоречивы, как речи пьяного.
Наконец Вильма говорит, откуда-то из темноты:
— Не ждал?
— Как видишь,— смущенно говорит парень, не в силах пустить в ход язык, чтобы сказать что-то поважнее, что так сильно хочется выразить.
— Я ничего не вижу. Здесь ни зги не видать, войти не приглашают, кавалеры пошли очень гордые.
— Входи на свет, чего торчишь там в темноте,— говорит Яанус, такой уж тугодум, каким рожден на свет.
Но девушка продолжает стоять в темноте, такая милая, неподвижная, неведомо кого ожидающая, и за нею пустая узкая лестница, по которой она влезла сюда;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18