Шофер, молодой парень с заносчивым лицом, остается в машине.
Сиргастеский Мартинсон связывает веревкой воз, он подозрительно глядит на уполномоченного по заготовкам. Начинают возвращаться с обеда колхозники. Погода дрянь, это всем видно, только чувство долга заставляет их собираться. Ээснер строго оглядывает людей, как будто они виноваты, что льет дождь.
Ээснер энергично протягивает руку машинисту. Голова у Эльмара гудит, но он пытается скрыть опьянение тем, что держится в струнку.
— Мой отец в царское время тоже был машинистом на паровике в России,— по-приятельски говорит Ээснер.
— Когда это он успел? Я знаю, он был у нас волостным курьером, а потом драл щепу для крыш.
— Вот до этого он и работал на паровом котле где-то в имении в России.
— Насколько я знаю, он был на японской войне и вернулся домой с кривой ногой. А чтобы он был машинистом, я что-то не слыхал.
Последнее слово остается за Эльмаром, Ээснер молчит. Он не собирается рассказывать биографию отца, он прибыл сюда не затем, чтобы трепать языком, его дело — заготавливать хлеб.
Да, было времечко, когда он во время молотьбы дурачился здесь в полове с Майму, веселый и неувеченный. Кое-какие воспоминания оживают в нем; он идет за хлев искать председателя.
Внезапно волна зависти сжимает его сердце, когда он видит за скирдой соломы Сааремяги в объятьях у девушки. Разумеется, он делает вид, что ничего не заметил.
Председатель, обомлев, вскакивает, девушка остается сидеть. Ээснер по очереди подает им руку и говорит Арво Сааремяги сдержанно, с едва заметной улыбкой:
— Мне надо с тобой потолковать.
Председатель стоит перед уполномоченным как бедный грешник.
— Я был в конторе,— доверительно начинает Ээснер.— Гляжу: лозунги выцвели, а стенгазета очень старая, еще со времени весеннего сева. В статьях нет фактов о местной жизни.— Он понижает голос почти до таинственного шепота: — Не надо бояться критики, советская власть достаточно крепка, чтобы честно смотреть на промахи. Не так ли?
Председатель ерзает, будто на спине его копошатся блохи. Он не привык общаться с начальством и, в своем замешательстве, охотнее пошел бы ворочать вилами снопы или таскать мешки с зерном. Но вот ему приходит в голову спасительная мысль.
— Мне надо пойти расписаться на накладной,— говорит он.— Возчик зерна уже вернулся с обеда.
— Очень хорошо, что народ в сборе,— улыбается Ээснер.— Я для того и приехал, чтобы выяснить, почему у вас плохо с заготовкой зерна. Может, посовещаемся, почему в «Прожекторе» не подвигаются осенние работы. Так не должно продолжаться.
Большинство колхозников вернулось с обеда.
— На собрание! — негромко возвещает председатель.— Все на собрание!
Люди не могут понять, что случилось, они молча собираются у мешков с зерном. Ээснер всходит на весы и ожидающим взглядом обводит всех. Когда все устраиваются, он уверенно начинает:
— Товарищи! Колхозный строй — единственно верный путь. По последним данным, в колхозы вступило уже семьдесят два процента эстонского трудового крестьянства. Кулаки как класс экспроприированы. В нашей деревне исчезла эксплуатация человека человеком и начато создание новых, социалистических производственных отношений. Мы уверенно шагаем к светлому будущему всего человечества...
Ээснер вытирает губы клетчатым платком и говорит тихо, как бы заканчивая молитву:
— Есть ли у кого вопросы?
Колхозники стоят молча; слышно, как с помоста молотилки каплет дождь и за хлевом в пустом сарае завывает ветер. Они не знают, что спрашивать, им вообще непонятно, зачем их созвали. Наконец сухощавый весовщик, маленький и неприметный мужичонка, говорит:
— Скажи, добрый человек, почему в нашем кооперативе с самой весны нет веревки? Нечем завязывать мешки, разве что бабьими подвязками. После войны прошло уже немало, теперь хоть веревки должно быть вдоволь.
Ээснер чувствует, что и те люди Тухакопли, которые живут под кровлями /Из дранки, когда-то надранной его отцом, считают его ответственным за все. Это вселяет в него неуверенность и заставляет быть осторожным. Он не умеет обходиться с людьми спокойно и деликатно, совсем не удается ему и понять их, отчего он их неумение и неопытность сваливает на «родимые пятна». Под конец у него пропадает четкое представление о действительном положении дел, всюду ему мерещатся враги и лодыри, саботажники и кулацкие прихвостни, он бросается словами направо и налево и все больше ощущает: что-то существенное, неуловимое выскальзывает у него
— Товарищи,— как бы нащупывая, начинает он, — в горах Греции и в джунглях Индонезии льется кровь трудового народа во имя прибылей капиталистических монополий. Мы должны быть солидарны с борющимися народами, это наш интернациональный долг. Из-за каких-то завязок нельзя упускать из виду это...
Ээснер с упреком смотрит на весовщика. Он чувствует, что ответ его весомый и после этого уже невозможно что-либо спрашивать. Так оно и есть.
Единственный человек, который не обращает ни малейшего внимания ни на Ээснера, ни на его речь, это Мартинсон из Сиргасте. Безмятежно укладывает он мешок с овсом на телегу и садится сам.
Взгляд Ээснера останавливается на единоличнике.
— Куда ты, хозяин Сиргасте, едешь с этим зерном?
Аадам будто и не слышит вопроса уполномоченного по заготовкам.
— Почему не отвечаешь? — Ээснер даже спрыгивает с весов.
— Я сам себе господин и говорю, когда хочу,— враждебно бросает Аадам.— До вашего колхоза мне никакого дела нет, хоть провалитесь сквозь землю, меня не касается.
— Товарищ Сааремяги, что это значит? — сердится Ээснер.— Как ты мог позволить единоличнику смолотить свой хлеб, если не выполнен план колхоза по заготовкам?
— Хлеб есть хлеб, — бормочет председатель, подливая только масло в огонь.
— Как так — хлеб есть хлеб? — мрачнеет Ээснер.— Что это за разговор? Разве ты не знаешь, какая разница между кооперативным и частным имуществом?
Колхозники с растущим вниманием слушают разговор, хотя и пытаются делать вид, будто их это совсем не интересует. Таков уж их обычай — не вмешиваться в перепалку начальства. Вдруг начинает тараторить Маали:
— Порядка тут никакого нет, это уж верно. Каждый делает что хочет, настоящего хозяина нет. Я человек бедный, весь век свой работала на хозяев, но такого развала, как здесь, нигде не видела. Даже дров для парового котла не запасли, знай жгут доски из изгороди Анилуйка. Ломать все горазды, а поставь их строить — только напортачат.
Сааремяги слушает и сопит, опустив голову, будто вол на борозде.
— Какая изгородь? Где? Что это значит? — вскипает Ээснер.— Сейчас же запустите молотилку!
Колхозники смотрят на него с удивлением и страхом. Никто не сходит с места. Неужто человек не видит, что хлеб намок, и никто не станет молотить его в такую погоду. Однако Ээснер вспоминает, ради чего он, собственно, приехал сюда. План заготовок не дает ему спать даже ночью, висит дамокловым мечом над его холостяцкой постелью.
— Сейчас же заводите молотилку!..— кричит он.— Где машинист?
Эльмар, свесив ноги, сидит на раме телеги, глаза его осоловели, он еще пьян, хотя издали это незаметно. В ответ на слова Ээснера он только показывает рукой на угрюмое, дождливое небо.
Уполномоченный становится все беспокойнее. Он человек волевой и должен запустить машину, чтобы считать себя правым, хотя, возможно, молотить хлеб из-за дождя и не придется. Он машет рукой председателю, и Сааремяги с хмурым лицом подходит к нему. Они размашистым шагом направляются к котлу, и, судя по всему, можно сказать, что Ээснер намерен запустить агрегат сам.
Машинист смотрит им вслед, его круглое морщинистое лицо сердито.
— Лапы прочь! — вдруг кричит он.— Уберите руки!
Оба мужчины уже подошли к котлу, и машинисту кажется
издалека, что Сааремяги включает рычаг. Эльмара охватывает внезапный гнев. О чем этот чертов мальчишка думает, лезет заводить машину! Пусть лучше девок лапает! Тридцать восемь лет он, Эльмар, работает на паровике и не подпустит к нему никого. Нет! Он проворно, по-молодецки, спрыгивает с телеги, хватает лопату у забора и бежит к котлу. Ээснер, который со времен батрачества еще помнит то-другое о котле, завел машину. Агрегат крутится вхолостую, брякая и стуча.
Машинист подбегает к Арво и шлепает лопатой плашмя ему по голове. Председатель мешком оседает на мокрую землю, и серая кепка падает с его головы. Все происходит так быстро, что никто не успевает вмешаться или что-либо предпринять. Вильма бросается к котлу, хватает грабли и с плачем, оханьем и проклятиями начинает колошматить Эльмара. Ээснер весь побелел, словно бил он сам. У машиниста дрожат ноги, он отрезвел в какой-то миг. Он садится на корточки перед парнем, зачем-то надевает на него кепку, но, ощутив руками кровь на голове председателя, бледнеет и бормочет лежащему без сознания парню:
— Ты не умер? Скажи, ты не умер?
Вильма колотит его граблями, зубья граблей ломаются, девушка словно обезумела и не перестает бить.
Эльмар слушает сердце Сааремяги, оно бьется. Вильма ломает об Эльмара уже вторые грабли, но он не чувствует боли.
Раньше других пробуждается от оцепенения Ээснер, человек, которому предназначался удар. На этом хуторе он потерял руку, мог бы распрощаться и с жизнью, но, к счастью, это его миновало. Молотилка гудит вхолостую, паровик набирает полную силу, сейчас он работает на всю мощность, как когда- то в молодости. И молотилка готова обмолотить все с одинаковой прытью, что только ни сунут в барабан: овес, горох, полушубки, людей... Однообразный, непрестанный гуд агрегата лишь углубляет чувство подавленности, но никто не думает перевести его на меньшие обороты.
— Помогите отнести Сааремяги в машину! — говорит шоферу Ээснер.
Потерявшего сознание председателя осторожно кладут на заднее сиденье «виллиса». Ээснер велит сесть в машину и Эльмару, он не уточняет зачем, можно лишь догадываться.
Вильма немного успокоилась. Она только всхлипывает и порой вытирает рукавом блузки слезы со вспотевшего лица. Не везет ей в жизни, совсем не везет. Все парни, на которых нал ее выбор, кончают плохо, и Вильма чувствует себя проклятой. Она ожидала от жизни только любви, но не обрела и ее. Деревня пустеет, парни разбрелись кто куда, любить некого. Правильнее было бы поехать ей с Арво и положить его в больницу, но она не решается сказать это Ээснеру, да, пожалуй, и это не помогло бы: ей все равно не разрешили бы быть с Арво, пока он не придет в чувство или — упаси боже! — опять волна слез заливает ее лицо — умрет. Возможен даже этот исход, голова парня безжалостно разбита. А вдруг он на всю жизнь останется дураком, страшно подумать. Вильма снимает с головы платок и перевязывает рану. Крови немного, но она густая и темная, как свекольный сироп.
На шум появляется из дома Мийли, смотрит, как хлопочут вокруг председателя люди, какое-то время стоит с сочувственным лицом, затем выпускает телок. Пусть убьют хоть десять председателей, жизнь не остановится. Телята выходят из хлева не так охотно, как утром, холодный дождь им не по кому до этого дело. Животные разбегаются вокруг гудящей молотилки, иные из них уставились на быстро вращающийся, хлопающий ремень.
— Садись, садись, отвезем председателя в больницу,— устало говорит Ээснер машинисту.
Эльмар как обезглавленная курица, страх совершенно опустошил его. Он возится с велосипедом, копошится в кожаной коробке с инструментом, что-то ищет — а что именно, не знает и сам.
Ээснер смотрит на его округлую сгорбленную спину и лоснящуюся от пота кепку, и ему становится жалко старого Лузиксеппа. Но он пересиливает это чувство и кричит:
— Иди же!
— Никак не могу отыскать ключик,— жалуется Эльмар.— Хочу вот коробку запереть.
— Оставь, кто ее тронет.
Наконец-то Эльмар нашаривает на дне кармана замочек и защелкивает его.
— Вот и все, что у меня осталось в память о сыновьях: этот велосипед,— бормочет он.
Ээснер знает, пожалуй, и это. Ведь он знает все, что происходило с людьми Тухакопли, кто куда делся и кто где еще может оказаться. И Энделя Лузиксеппа он помнит хорошо. У него еще свежо в памяти, как Эндель, тогда еще мальчишка, бывал с отцом в Айасте на молотьбе, ел пригоршней горох и швырялся горошинами в лошадей, так что Таавету даже пришлось громко сделать ему выговор. Ээснеру известно и то, что этот высокий неразговорчивый парень умер на Урале задолго до того, как эстонский корпус вступил в бой, умер во сне, так и не проснувшись, когда загорелась землянка. Несчастный случай, говорят очевидцы. Самый обычный пожар... Нет, об этом сыне Ээснер ничего не говорит. О другом — да, о том, что был в немецкой армии, да об этом само собой.
Странный хутор — этот Айасте. Всегда-то здесь во время молотьбы случается что-то необычное. Не то, так другое событие обязательно прерывает спокойный, налаженный рабочий ритм, и жизнь временно теряет свою будничную, разумную последовательность.
Машина съезжает с придорожного выгона.
Вильма с печалью и со злостью провожает взглядом машину и начинает набивать топку котла трухлявыми осиновыми поленьями, потому что молотьба не должна прекращаться, пока продолжается жизнь. Отчаянно дымит труба котла, и молотилка гудит во всю мочь.
ТАНЕЦ ПЯТЫЙ
В машине двое мужчин. Рядом с молодым приветливым шофером такси сидит Таавет Анилуйк и пристально разглядывает каждую подробность знакомой дороги. На заднем сиденье трясется чемодан и вещмешок — все его земное имущество. В серовато-синем брезентовом плаще и резиновых сапогах, он сильно смахивает на сезонного рабочего или мелиоратора, однако кепка с выцветшей пуговкой на макушке выдает его,— это не один из тех, что в погоне за длинным рублем или из-за незадачливой семейной жизни кочуют по округе с места на место, меняя работу, как рваные болотные сапоги. Этот человек приехал издалека и относится к тем, у кого позади сложная жизнь. Весь свой век старый Анилуйк презирал всяких бездомных перекати-поле, не замышлял и сам становиться бродягой, и не его вина, что бурное время оказалось сильнее его, вырвало из родной почвы и забросило на чужбину.
И вот он все же едет домой, долго ждал Таавет этого дня.
Такси бежит по гравийному, неровному шоссе между осенними полями. Местами уже началась жатва, по-вдовьи ласковый сентябрьский денек лелеет кучи соломы, в порядке расставленные комбайном; горчично-желтый клубок солнца стоит в небе над строем елей Варсаметса, будто древний родовой знак на воротах. Таавет прислоняется щекой к оконному стеклу автомашины и, спустя долгое время, снова ощущает тепло родимого солнца. Он растроган до слез этим свиданием.
Восемь лет назад ехал он этой дорогой в последний раз — на заре, в обратном направлении, в кузове грузовика с брезентовым верхом. За ним пришли перед рассветом. В кухне, при свете «летучей мыши», капитан достал из-за пазухи вчетверо сложенный список, развернул бумагу, отыскал строчку, дважды прочел имя, словно ему надо было непременно запомнить эту непривычную фамилию, затем сложил список, взглянул мельком на Таавета, на котором был тулуп поверх нижнего белья, снял с головы ушанку и, кивнув головой в сторону комнаты, сказал беззвучно, безо всякой охоты и коротко: мол, собирай, хозяин, вещи. Таавет, в одних носках, пошел в переднюю комнату, где на кровати сидела Мийли, ощущая страшную слабость в ногах, не в силах что-либо сделать. Солдат со вздернутым носом стоял за порогом. Таавет не удивился и не испугался.
Племянница Роози, которая была секретарем волостного исполкома, однажды вечером пришла к нему сообщить, что он внесен в список высылаемых. Парторг, женщина средних лет, которая в свое время проводила в Омской области коллективизацию, сказала по поводу Анилуйка, когда решали его судьбу, что хутор в жалком состоянии, какие они там еще угнетатели — этот хозяин и его стряпуха кое-как справляются с работой, к тому же половина земли запущена со времен войны, заросла сорняком... Но председатель земельной комиссии Ээснер рубанул: Таавета Анилуйка непременно следует внести в список, он-то знает, что это за птица, сын его был в немецкой армии, брат бежал в Швецию... Девушка просила дядю, чтобы он куда-нибудь скрылся, переждал время... Таавет посмотрел на нее удивленно, будто речь шла о ком-то другом, может, вообще о человеке из соседней волости, и девушке пришлось повторить свои слова, ей показалось, что дядя не понял ее, и она ушла, пожимая плечами, в синих сумерках мартовского вечера на хутор Кяо, куда перебралась из бобыльей хибарки, когда Пауля арестовали за его злодеяния при немцах в отряде самообороны. Таавет кормил лошадей и думал — что же делать? В конце концов он решил остаться дома и ожидать дальнейшего в, своих старых, но прочных стенах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18