Скрываться он не хотел, это не по нему, ибо прячутся воры, убийцы и прочий презренный человеческий хлам, что плещется в житейском море, но никак не законный хозяин старого хутора. Он не чувствовал себя виноватым, и это делало его смелым, даже способным шутить. Неужто они там, в волости, вправду считают, что я, одинокий, старый человек, подпиливаю ножовкой устои государства, думал он, идя из конюшни в дом и держа под мышкой пустой гарнец из-под овса. Мысли его были простодушны и отрывисты. Что ему было делать, если всю жизнь прожил здесь, не мог и не хотел прятаться даже на несколько дней, оставив животины на попечение стряпухи; не потому, что исполнительная и работящая женщина делала что-либо не так, как нужно. Нет, он просто не мог оставить хозяйство — по привычке и из гордости.
Из-за пятидесяти семи гектаров лугов, леса, кустарников, льиища (которое давно уже не использовали) и полей, большая часть которых не вспахана, пришлось ему сесть в машину и молчать, будто набравши в рот воды, дать везти себя по бугристому подмороженному проселку; он держал на коленях узелок с бритвенным прибором и кое-что из еды — совсем как поденщик. И его земля обетованная, из которой его безжалостно выдернули, как чертополох, как крапиву, все удалялась и удалялась. Потому что на земле его отцов хотели
основать новую жизнь, и он, со своим белым овчинным полушубком, вздувшимися венами на шее и старой подшивкой газеты «Постимээс» на полке, путался под ногами.
— Как там было? — спрашивает шофер, переводя скорость на песчаном перелеске. Он каким-то чутьем догадался, откуда приехал этот человек, хотя они обменялись лишь двумя-тремя нужными словами на станции, где сел Таавет.
— Да так. Везде надо трудиться,— бросает Таавет.
— Это да,— спешит согласиться шофер.
Разговор не очень-то интересует Таавета, он с большей охотой смотрит, что здесь изменилось за это время. Ему хочется поскорее попасть домой, довольно блуждать по свету.
— Я несколько лет служил на военном флоте, на Тихом океане, — зевая, говорит шофер. — Отпуска не давали... А когда вернулся домой и на станции в Тарту сошел с поезда, вдруг совсем забыл эстонский язык. Слова ворочались на языке будто ежи, растопырившие колючки. Потом это прошло, но вначале до чего же было странно.
Машина подъезжает к лесу. Поодаль, где кончается редкий строй деревьев, показался ручей. Над ручьем новый мост. Таавет это сразу замечает.
— Ишь ты, тут даже новый мост поставили,— говорит он радостно, увидев сверкающие на солнце деревянные конструкции.— Иначе, видать, с комбайном не проедешь. Не просто же так выстроили... Помнится мне, тут однажды молотилка в ручье завязла. Вот было мороки мужикам и лошадям, пока не вытянули из глины и грязи. Я тогда был совсем еще мальчонка, было это года за два до первой мировой войны, не позднее.
Шоферу, человеку городскому, эта давняя история с молотилкой ничего не говорит, он видел молотьбу лишь издалека, проезжая по шоссе, и эта чертовски пыльная работа его совсем не привлекает, он даже машину не остановит поглядеть, не то чтобы самому участвовать в молотьбе.
Из вежливости и со скуки шофер продолжает разговор.
— А что вы почувствовали, интересно, когда показались родные места? — спрашивает он. Таавет ничего не отвечает, и шофер выкладывает свои собственные воспоминания: — Возвращение домой — это как праздник. Я целых два месяца гулял, пил и веселился с бабами, словом, брал от жизни все. А потом это веселье надоело, и я поступил на работу в ремонтную контору.
— Остановите здесь! — вдруг говорит Таавет, увидев, что деревья сейчас кончатся; и когда машина останавливается, он
с нетерпением вылазит на дорогу и ступает одеревеневшими от сидения, старческими ногами через канаву в ельник.
Он идет среди замшелых деревьев и ищет знакомую ель; кустарник и сухие опавшие сучья путаются у него под ногами, но он их не замечает. Выходит из машины и шофер, он стоит на дороге и лениво следит за поисками своего пассажира, сунув руки в карман брюк с кожаной заплаткой на заду. Таавет останавливается у одной корявой сосны, на стволе которой вырезал заплывший смолою крест. Вырезать крест на деревьях не принято в здешних местах, но Таавет хотел оживить этот красивый, по его разумению, обычай, когда они провожали Роози на кладбище. Крест этот давний, даже вблизи его трудно различить, однако ж он остался, и сейчас это самое важное. Глядя на него, Таавет чувствует, что он уже дома, сокровенные воспоминания бередят его душу, он снимает с головы кепку, стоит, неловко держа ее в руке, спина его сгорблена. Кто знает, может быть, здесь, на краю Варсаметса, и находится единственное местечко, милое его сердцу; ведь здесь еще живо тусклое воспоминанье о давно умершей жене, о времени, которое теперь, оглядываясь назад, можно считать счастливым для него. А там, поодаль, на холме, родной дом встретит его горестными воспоминаниями, и, может, оно и к лучшему, что он не особенно спешит туда.
Таавет не отводит глаз от ели, шофер переступает с ноги на ногу, не зная, что и подумать о странном поведении старика. Спешить ему некуда — таксометр тикает, сам он не голоден, пригревает солнце, но стоять и ждать все же надоело. Шофер слишком молод, чтобы понять волнения пассажира, он устало садится в машину, кладет локоть на опущенное стекло и дремлет; успевает даже увидеть мимолетный сон о медведе и незнакомой женщине. Проснувшись, он видит, как Таавет тяжело перескакивает через канаву на шоссе и идет к такси. Шофер вопрошающе смотрит на него и зевает.
— Жена...— коротко говорит Таавет и садится в машину.
Шофер усмехается, сам не зная чему, и нажимает на стартер.
Вдалеке показывается хутор. Для приехавшего издалека — это священное мгновение. Рябины на выгоне старые, от них остались только жалкие, истерзанные стволы, время и животные потрудились и здесь. Деревья немощные, хилые, как старые люди в одиночестве, но все же на верхушках у них пламенеют плоды. И стоит к ним приблизиться автомобилю, как в воздух с гамом взлетает стая птиц, они не очень-то привыкли к машине. Дорога поросла травой,— очевидно, здесь не часто проезжают на лошади. От всего остается вдечатление заброшенности. Машина проезжает мимо старого мякинника, стоящего поодаль от других построек.
Приусадебный сад запущен, и в большом огороде, который когда-то был засажен капустой, морковью и сахарным горошком, зеленеют только две грядки, из дощатых обрезков и проволоки сооружена неуклюжая ограда. Одинокий темно- желтый подсолнух горделиво стоит между грядок, похожий на радостный вопросительный знак.
— Остановите там, у ворот,— подавленным голосом произносит Таавет.
Он с юношеским проворством ставит на траву вещмешок и чемодан, достает из-за пазухи потертый кошелек и протягивает шоферу в окно несколько бумажек.
— Всего доброго!
Шофер пытается вернуть деньги, но Таавет машет рукой.
— Ни пуха ни пера — дома! — кричит на прощанье шофер и выруливает машину в обратный путь.
Таавет со своей скудной ношей идет по поросшему травой двору к дому. На двери неуклюжий висячий замок. Не помнит Таавет, чтобы когда-либо его дом запирали на такой старинный замочище со скобой, которую в случае потери ключа, видимо, не раз выдирали и снова вбивали. Встарь всегда кто-то был в доме, да и кто тут так уж и шлялся, чтобы беречь от него добро. Но времена и люди меняются, приходится признать Таавету. Он уже испытал это на своей собственной шкуре.
Под кухонным окном у стены дома все еще стоит знакомая скамья, где сушили молочную посуду. Когда-то эта длинная скамья из двухдюймовой доски была заставлена подойниками и цедилками, а сейчас тут белеет одно-единственное ведро с ржавыми разводами на дне. Таавет ставит чемодан и вещмешок на скамью и садится сам — дать отдых ногам. Но через мгновение он снова поднимается и бредет, волоча ноги, по саду; он хочет видеть, что сделали с яблонями годы и люди в его отсутствие. От дороги, когда Таавет приехал, плодовый сад не был виден, его заслонял дом.
Растроганно ходит он по саду, останавливаясь у каждого дерева и куста, словно говоря: здравствуйте, я снова здесь. Он срывает с деревьев яблоки и пробует их, но зубы за последнее время стали плохи, удается раскусить лишь то, что помягче. Да, долго не бывал он тут и не вкушал плодов здешней земли. Это новая поросль яблонь, уже вторая в этом столетии на Айасте; он сам с Эдгаром сажал и прививал деревья. А теперь и эти деревья старые, старые яблони в старом саду, часть ограды сожжена в топке парового котла, другая часть повалилась и пошла на дрова для плиты и печи, на обогрев дома. А вот там, у ограды, возле хлева, рядом с кучей соломы, оставленной комбайном, стоит старый паровой котел, колеса его ушли в землю, косо висит дверца топки — как когда-то давно была оставлена после молотьбы. Котел напоминает чем- то загнанную, измученную лошадь, впряженную в воз бревен, которая бессильно, покорно и беззвучно повалилась на колени на скользкой дороге, бока ее вздрагивают, нижняя губа свесилась и хомут спирает дыхание. От снега и дождей он проржавел, многие части, особенно краны и трубы, сняты с него, кое- какие детали даже отбиты ломом, расколоты и свинчены, и он стоит на солнце понурясь, как странное дряхлое чудище — скопище старого железа, ненужный хлам.
Машина эта честно оттрубила свой век, отдала все свои силы молотьбе. Большинство из тех мужчин и женщин, которых она в самом начале звала на работу бодрым свистком, давно уже в могиле, на родине или на чужбине, да и деревня Тухакопли, где когда-то жило много народу, теперь опустела,— здесь беспощадно поработала молотилка времени. Давно канули в вечность машинное товарищество и мужики, которые купили в Тарту на торговом дворе Виркхауза паровой котел и везли его по городу, с длинными кнутами в руках; когда они взошли на Рижскую гору, гурьба посадских издевалась над домоткаными армяками и пыльными сапожищами мужланов. И те же самые крестьяне, радуясь тому, что их тяжкая работа станет гораздо легче, кормили лошадей в корчме в Валге и обмывали удачу, а потом бережно везли котел дальше, путь был дальний, нельзя было терять время; они заночевали в корчме в Кинтели и снова обмывали котел, а на другой день утром с триумфом въезжали в родную деревню и тотчас принялись искать стоящего машиниста. Все эти люди нынче забыты, никто не помнит их имен, и котел, на который они возлагали так много надежд, тоже потерял значение и никого уже не удивляет. Да и что говорить о котле, если теперь даже атомная бомба никого не удивляет, хотя в ее устройстве большинство людей совсем не разбирается. Вполне ли разбирались в работе паровой машины те ушедшие люди — неизвестно, но для них молотьба силой пара была великим новшеством, что и говорить.
Хозяин грызет яблоко и обходит котел. Не таков ли и он сам, пожилой и ненужный, как этот котел, чья марка никому не известна. Во второй половине своей жизни Таавет угодил в такой переплет, что, когда он выкарабкивается из него, голова
идет кругом и дрожат руки-ноги, будто угорел в бане. Он до того упарился, что теперь, когда уже дома, чувствует скорее необычную отчужденность, чем чистую, перекипевшую в нем радость встречи. Его чувства бередит невероятная боязнь: в самом ли деле это его дом, старое, милое сердцу гнездо, или всего только мираж, красочный замок его воображения, о возвращении в который он так долго мечтал. Таавет как-то не решается поверить, что он уже в Айасте, где рядом с дорогим, узнанным и действительностью народилось нечто непонятное, напряженное и отчужденное. По крайней мере поначалу он здесь чужой; это сделали годы, проведенные вдалеке, и от них сразу не избавишься.
Когда он смотрит на свой старый, запущенный плодовый сад и виднеющуюся за ним вдалеке синеватую стену леса, ему является утешительная мысль, что эти живые приметы живут дольше человека и хранят в памяти больше, чем в состоянии запомнить человек. На душе у него теплеет, хотя он не может сказать себе, что же в этом приятного, если деревья и лес все стоят на своем месте, порождая представление, что в мире ничего не изменилось. Он состарился вместе с деревьями, с самого детства они были частью его картины мира и поэтому, в его глазах, должны жить вечно. Это приносит душевный покой и смягчает чувство оторванности от жизни, порой бередящее человека на старости лет.
Когда-то целью его жизни было улучшить, сделать плодороднее бугристые, извилистые поля, что со всех сторон окружают хутор Айасте; прожить так, чтобы труд и усердие давали смысл дням и сон ночам. Теперь же он не встает и сам не поднимает работников в три часа на сенокос. И нет у него больше ни обязанностей, ни цели — приходится жить лишь ради самой жизни. Он не привык жить на Айасте без забот и хлопот, в том и состоит его отчуждение, он чувствует себя здесь как бы гостем.
Сейчас он просто устал, вернувшийся домой издалека, старый человек. Он берет на углу поля охапку колкой ячменной соломы, несет ее к заднему колесу котла, ложится на солнышке и собирается прикорнуть, пока не придет с работы или с пастбища Мийли и не впустит его в дом. Но это еще успеется, дом от него никуда не денется, нет уж, хватит.
Издалека может показаться, что возле котла дремлет в обеденное время уставший машинист Эльмар Лузиксепп, чьи лучшие осенние деньки прошли в странствованиях с котлом от хутора к хутору и который теперь плетет в своем старом доме картофельные корзины для колхоза, когда мало-мальски
позволяет здоровье. Когда-то они оба были мужики что надо, каждый на своем месте, чувствовали соль доброй шутки, работали истово и прилежно, пили в меру. Но могли ли они противостоять безжалостному, монотонному неудержимому течению времени; ржавчина изъела их, как и любезный их сердцу котел, и жизнь прошла мимо, подобно ветру, прошелестевшему в верхушке ольхи. Не так уж часто думали они о том, чего же ценного останется после них. Если забыть звучные слова, придуманные самоутешения ради (которых они толком и не знают), быть честным и смотреть в корень,— история получается весьма-таки грустная. В их наследии нет ничего достойного упоминания, они интересны только тем, что жили, выполняя, так сказать, свой жизненный долг, с которым пришли в мир. Два-три поколения смутно помнят их имена и знают понаслышке, в искаженной призме памяти, ту или иную мелкую подробность из значительных дел, которые совершили они сами или совершили с ними. К счастью, они не тщеславны и бессмертье не доставляет им какой-либо радости, они слишком близки к природе, чтобы пытаться хотя бы в мыслях перещеголять ее. Особенно мала надежда оставить о себе память будущим поколениям Тухакопли у машиниста, ибо вместе с ним вымрет род Лузиксеппов, по крайней мере в здешних местах, отец его перебрался сюда из Вырумаа,— а остались ли родичи там, неизвестно. Так что лучше всего сохранит память о нем паровой котел, бесформенная груда лома, бездушный механический работяга, которому никогда не было дела до того, что так волновало людей,— до цен на зерно, сословного гонора, богатства и бедности, общественных потрясений. И кто может быть уверен, что котел не заслонит полностью самого машиниста, больного, немощного старика, который теперь может лишь плести для колхоза корзины и ошкуривать граблевища.
Пестрая дворняжка стоит враскорячку между рядами соломы, шустрая, как сам вездесущий сатана, и облаивает котел. Она не привыкла, чтобы возле этой безобразной рухляди, пахнущей лишь ржавчиной и маслом, торчала живая душа. Таавет, услышав лай, подымает голову и оглядывается непонимающе и сонно. Что означает этот гам на маленьком приветливом хуторе в тихий осенний полдень? Пес пугается и, скуля, улепетывает; он молод и глуп.
С поля, шурша по стерне, приближается проворная женщина в ватнике, в одной руке у нее прут, в другой — корзинка с вязаньем. Пес набирается храбрости и плетется, крутя хвостом, рядом с хозяйкой.
Ми или с удивлением узнает Таавета, оторопевшая подходит к хозяину, конфузливо вытирает и без того чистую руку о иолу ватника. Таавет встает с соломы, проводит пальцем по глазам и подает руку. Мийли говорит радостно, растроганно:
— Я-то думала, на кого это Туке так шибко лаял... сама была с коровами на опушке, сидела и вязала. Нынче и погода хорошая, а несколько дней лило без перерыва. Ишь, и не ожидала...
— Я малость прикорнул,— с удовольствием в голосе говорит Таавет.— В вагоне ночью было тесно и душно, глаз не сомкнул.
— Какой сон в дороге,— соглашается хозяйка.— Пошли, я впущу тебя в дом.
— Я даже сон здесь видел,— доверительно кивает Таавет в сторону котла.— Будто в топке разгорелся огонь. Потом вроде котел поехал, покатился под гору. Чем дальше ехал, тем больший огонь из топки. Пока не скрылся из глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Из-за пятидесяти семи гектаров лугов, леса, кустарников, льиища (которое давно уже не использовали) и полей, большая часть которых не вспахана, пришлось ему сесть в машину и молчать, будто набравши в рот воды, дать везти себя по бугристому подмороженному проселку; он держал на коленях узелок с бритвенным прибором и кое-что из еды — совсем как поденщик. И его земля обетованная, из которой его безжалостно выдернули, как чертополох, как крапиву, все удалялась и удалялась. Потому что на земле его отцов хотели
основать новую жизнь, и он, со своим белым овчинным полушубком, вздувшимися венами на шее и старой подшивкой газеты «Постимээс» на полке, путался под ногами.
— Как там было? — спрашивает шофер, переводя скорость на песчаном перелеске. Он каким-то чутьем догадался, откуда приехал этот человек, хотя они обменялись лишь двумя-тремя нужными словами на станции, где сел Таавет.
— Да так. Везде надо трудиться,— бросает Таавет.
— Это да,— спешит согласиться шофер.
Разговор не очень-то интересует Таавета, он с большей охотой смотрит, что здесь изменилось за это время. Ему хочется поскорее попасть домой, довольно блуждать по свету.
— Я несколько лет служил на военном флоте, на Тихом океане, — зевая, говорит шофер. — Отпуска не давали... А когда вернулся домой и на станции в Тарту сошел с поезда, вдруг совсем забыл эстонский язык. Слова ворочались на языке будто ежи, растопырившие колючки. Потом это прошло, но вначале до чего же было странно.
Машина подъезжает к лесу. Поодаль, где кончается редкий строй деревьев, показался ручей. Над ручьем новый мост. Таавет это сразу замечает.
— Ишь ты, тут даже новый мост поставили,— говорит он радостно, увидев сверкающие на солнце деревянные конструкции.— Иначе, видать, с комбайном не проедешь. Не просто же так выстроили... Помнится мне, тут однажды молотилка в ручье завязла. Вот было мороки мужикам и лошадям, пока не вытянули из глины и грязи. Я тогда был совсем еще мальчонка, было это года за два до первой мировой войны, не позднее.
Шоферу, человеку городскому, эта давняя история с молотилкой ничего не говорит, он видел молотьбу лишь издалека, проезжая по шоссе, и эта чертовски пыльная работа его совсем не привлекает, он даже машину не остановит поглядеть, не то чтобы самому участвовать в молотьбе.
Из вежливости и со скуки шофер продолжает разговор.
— А что вы почувствовали, интересно, когда показались родные места? — спрашивает он. Таавет ничего не отвечает, и шофер выкладывает свои собственные воспоминания: — Возвращение домой — это как праздник. Я целых два месяца гулял, пил и веселился с бабами, словом, брал от жизни все. А потом это веселье надоело, и я поступил на работу в ремонтную контору.
— Остановите здесь! — вдруг говорит Таавет, увидев, что деревья сейчас кончатся; и когда машина останавливается, он
с нетерпением вылазит на дорогу и ступает одеревеневшими от сидения, старческими ногами через канаву в ельник.
Он идет среди замшелых деревьев и ищет знакомую ель; кустарник и сухие опавшие сучья путаются у него под ногами, но он их не замечает. Выходит из машины и шофер, он стоит на дороге и лениво следит за поисками своего пассажира, сунув руки в карман брюк с кожаной заплаткой на заду. Таавет останавливается у одной корявой сосны, на стволе которой вырезал заплывший смолою крест. Вырезать крест на деревьях не принято в здешних местах, но Таавет хотел оживить этот красивый, по его разумению, обычай, когда они провожали Роози на кладбище. Крест этот давний, даже вблизи его трудно различить, однако ж он остался, и сейчас это самое важное. Глядя на него, Таавет чувствует, что он уже дома, сокровенные воспоминания бередят его душу, он снимает с головы кепку, стоит, неловко держа ее в руке, спина его сгорблена. Кто знает, может быть, здесь, на краю Варсаметса, и находится единственное местечко, милое его сердцу; ведь здесь еще живо тусклое воспоминанье о давно умершей жене, о времени, которое теперь, оглядываясь назад, можно считать счастливым для него. А там, поодаль, на холме, родной дом встретит его горестными воспоминаниями, и, может, оно и к лучшему, что он не особенно спешит туда.
Таавет не отводит глаз от ели, шофер переступает с ноги на ногу, не зная, что и подумать о странном поведении старика. Спешить ему некуда — таксометр тикает, сам он не голоден, пригревает солнце, но стоять и ждать все же надоело. Шофер слишком молод, чтобы понять волнения пассажира, он устало садится в машину, кладет локоть на опущенное стекло и дремлет; успевает даже увидеть мимолетный сон о медведе и незнакомой женщине. Проснувшись, он видит, как Таавет тяжело перескакивает через канаву на шоссе и идет к такси. Шофер вопрошающе смотрит на него и зевает.
— Жена...— коротко говорит Таавет и садится в машину.
Шофер усмехается, сам не зная чему, и нажимает на стартер.
Вдалеке показывается хутор. Для приехавшего издалека — это священное мгновение. Рябины на выгоне старые, от них остались только жалкие, истерзанные стволы, время и животные потрудились и здесь. Деревья немощные, хилые, как старые люди в одиночестве, но все же на верхушках у них пламенеют плоды. И стоит к ним приблизиться автомобилю, как в воздух с гамом взлетает стая птиц, они не очень-то привыкли к машине. Дорога поросла травой,— очевидно, здесь не часто проезжают на лошади. От всего остается вдечатление заброшенности. Машина проезжает мимо старого мякинника, стоящего поодаль от других построек.
Приусадебный сад запущен, и в большом огороде, который когда-то был засажен капустой, морковью и сахарным горошком, зеленеют только две грядки, из дощатых обрезков и проволоки сооружена неуклюжая ограда. Одинокий темно- желтый подсолнух горделиво стоит между грядок, похожий на радостный вопросительный знак.
— Остановите там, у ворот,— подавленным голосом произносит Таавет.
Он с юношеским проворством ставит на траву вещмешок и чемодан, достает из-за пазухи потертый кошелек и протягивает шоферу в окно несколько бумажек.
— Всего доброго!
Шофер пытается вернуть деньги, но Таавет машет рукой.
— Ни пуха ни пера — дома! — кричит на прощанье шофер и выруливает машину в обратный путь.
Таавет со своей скудной ношей идет по поросшему травой двору к дому. На двери неуклюжий висячий замок. Не помнит Таавет, чтобы когда-либо его дом запирали на такой старинный замочище со скобой, которую в случае потери ключа, видимо, не раз выдирали и снова вбивали. Встарь всегда кто-то был в доме, да и кто тут так уж и шлялся, чтобы беречь от него добро. Но времена и люди меняются, приходится признать Таавету. Он уже испытал это на своей собственной шкуре.
Под кухонным окном у стены дома все еще стоит знакомая скамья, где сушили молочную посуду. Когда-то эта длинная скамья из двухдюймовой доски была заставлена подойниками и цедилками, а сейчас тут белеет одно-единственное ведро с ржавыми разводами на дне. Таавет ставит чемодан и вещмешок на скамью и садится сам — дать отдых ногам. Но через мгновение он снова поднимается и бредет, волоча ноги, по саду; он хочет видеть, что сделали с яблонями годы и люди в его отсутствие. От дороги, когда Таавет приехал, плодовый сад не был виден, его заслонял дом.
Растроганно ходит он по саду, останавливаясь у каждого дерева и куста, словно говоря: здравствуйте, я снова здесь. Он срывает с деревьев яблоки и пробует их, но зубы за последнее время стали плохи, удается раскусить лишь то, что помягче. Да, долго не бывал он тут и не вкушал плодов здешней земли. Это новая поросль яблонь, уже вторая в этом столетии на Айасте; он сам с Эдгаром сажал и прививал деревья. А теперь и эти деревья старые, старые яблони в старом саду, часть ограды сожжена в топке парового котла, другая часть повалилась и пошла на дрова для плиты и печи, на обогрев дома. А вот там, у ограды, возле хлева, рядом с кучей соломы, оставленной комбайном, стоит старый паровой котел, колеса его ушли в землю, косо висит дверца топки — как когда-то давно была оставлена после молотьбы. Котел напоминает чем- то загнанную, измученную лошадь, впряженную в воз бревен, которая бессильно, покорно и беззвучно повалилась на колени на скользкой дороге, бока ее вздрагивают, нижняя губа свесилась и хомут спирает дыхание. От снега и дождей он проржавел, многие части, особенно краны и трубы, сняты с него, кое- какие детали даже отбиты ломом, расколоты и свинчены, и он стоит на солнце понурясь, как странное дряхлое чудище — скопище старого железа, ненужный хлам.
Машина эта честно оттрубила свой век, отдала все свои силы молотьбе. Большинство из тех мужчин и женщин, которых она в самом начале звала на работу бодрым свистком, давно уже в могиле, на родине или на чужбине, да и деревня Тухакопли, где когда-то жило много народу, теперь опустела,— здесь беспощадно поработала молотилка времени. Давно канули в вечность машинное товарищество и мужики, которые купили в Тарту на торговом дворе Виркхауза паровой котел и везли его по городу, с длинными кнутами в руках; когда они взошли на Рижскую гору, гурьба посадских издевалась над домоткаными армяками и пыльными сапожищами мужланов. И те же самые крестьяне, радуясь тому, что их тяжкая работа станет гораздо легче, кормили лошадей в корчме в Валге и обмывали удачу, а потом бережно везли котел дальше, путь был дальний, нельзя было терять время; они заночевали в корчме в Кинтели и снова обмывали котел, а на другой день утром с триумфом въезжали в родную деревню и тотчас принялись искать стоящего машиниста. Все эти люди нынче забыты, никто не помнит их имен, и котел, на который они возлагали так много надежд, тоже потерял значение и никого уже не удивляет. Да и что говорить о котле, если теперь даже атомная бомба никого не удивляет, хотя в ее устройстве большинство людей совсем не разбирается. Вполне ли разбирались в работе паровой машины те ушедшие люди — неизвестно, но для них молотьба силой пара была великим новшеством, что и говорить.
Хозяин грызет яблоко и обходит котел. Не таков ли и он сам, пожилой и ненужный, как этот котел, чья марка никому не известна. Во второй половине своей жизни Таавет угодил в такой переплет, что, когда он выкарабкивается из него, голова
идет кругом и дрожат руки-ноги, будто угорел в бане. Он до того упарился, что теперь, когда уже дома, чувствует скорее необычную отчужденность, чем чистую, перекипевшую в нем радость встречи. Его чувства бередит невероятная боязнь: в самом ли деле это его дом, старое, милое сердцу гнездо, или всего только мираж, красочный замок его воображения, о возвращении в который он так долго мечтал. Таавет как-то не решается поверить, что он уже в Айасте, где рядом с дорогим, узнанным и действительностью народилось нечто непонятное, напряженное и отчужденное. По крайней мере поначалу он здесь чужой; это сделали годы, проведенные вдалеке, и от них сразу не избавишься.
Когда он смотрит на свой старый, запущенный плодовый сад и виднеющуюся за ним вдалеке синеватую стену леса, ему является утешительная мысль, что эти живые приметы живут дольше человека и хранят в памяти больше, чем в состоянии запомнить человек. На душе у него теплеет, хотя он не может сказать себе, что же в этом приятного, если деревья и лес все стоят на своем месте, порождая представление, что в мире ничего не изменилось. Он состарился вместе с деревьями, с самого детства они были частью его картины мира и поэтому, в его глазах, должны жить вечно. Это приносит душевный покой и смягчает чувство оторванности от жизни, порой бередящее человека на старости лет.
Когда-то целью его жизни было улучшить, сделать плодороднее бугристые, извилистые поля, что со всех сторон окружают хутор Айасте; прожить так, чтобы труд и усердие давали смысл дням и сон ночам. Теперь же он не встает и сам не поднимает работников в три часа на сенокос. И нет у него больше ни обязанностей, ни цели — приходится жить лишь ради самой жизни. Он не привык жить на Айасте без забот и хлопот, в том и состоит его отчуждение, он чувствует себя здесь как бы гостем.
Сейчас он просто устал, вернувшийся домой издалека, старый человек. Он берет на углу поля охапку колкой ячменной соломы, несет ее к заднему колесу котла, ложится на солнышке и собирается прикорнуть, пока не придет с работы или с пастбища Мийли и не впустит его в дом. Но это еще успеется, дом от него никуда не денется, нет уж, хватит.
Издалека может показаться, что возле котла дремлет в обеденное время уставший машинист Эльмар Лузиксепп, чьи лучшие осенние деньки прошли в странствованиях с котлом от хутора к хутору и который теперь плетет в своем старом доме картофельные корзины для колхоза, когда мало-мальски
позволяет здоровье. Когда-то они оба были мужики что надо, каждый на своем месте, чувствовали соль доброй шутки, работали истово и прилежно, пили в меру. Но могли ли они противостоять безжалостному, монотонному неудержимому течению времени; ржавчина изъела их, как и любезный их сердцу котел, и жизнь прошла мимо, подобно ветру, прошелестевшему в верхушке ольхи. Не так уж часто думали они о том, чего же ценного останется после них. Если забыть звучные слова, придуманные самоутешения ради (которых они толком и не знают), быть честным и смотреть в корень,— история получается весьма-таки грустная. В их наследии нет ничего достойного упоминания, они интересны только тем, что жили, выполняя, так сказать, свой жизненный долг, с которым пришли в мир. Два-три поколения смутно помнят их имена и знают понаслышке, в искаженной призме памяти, ту или иную мелкую подробность из значительных дел, которые совершили они сами или совершили с ними. К счастью, они не тщеславны и бессмертье не доставляет им какой-либо радости, они слишком близки к природе, чтобы пытаться хотя бы в мыслях перещеголять ее. Особенно мала надежда оставить о себе память будущим поколениям Тухакопли у машиниста, ибо вместе с ним вымрет род Лузиксеппов, по крайней мере в здешних местах, отец его перебрался сюда из Вырумаа,— а остались ли родичи там, неизвестно. Так что лучше всего сохранит память о нем паровой котел, бесформенная груда лома, бездушный механический работяга, которому никогда не было дела до того, что так волновало людей,— до цен на зерно, сословного гонора, богатства и бедности, общественных потрясений. И кто может быть уверен, что котел не заслонит полностью самого машиниста, больного, немощного старика, который теперь может лишь плести для колхоза корзины и ошкуривать граблевища.
Пестрая дворняжка стоит враскорячку между рядами соломы, шустрая, как сам вездесущий сатана, и облаивает котел. Она не привыкла, чтобы возле этой безобразной рухляди, пахнущей лишь ржавчиной и маслом, торчала живая душа. Таавет, услышав лай, подымает голову и оглядывается непонимающе и сонно. Что означает этот гам на маленьком приветливом хуторе в тихий осенний полдень? Пес пугается и, скуля, улепетывает; он молод и глуп.
С поля, шурша по стерне, приближается проворная женщина в ватнике, в одной руке у нее прут, в другой — корзинка с вязаньем. Пес набирается храбрости и плетется, крутя хвостом, рядом с хозяйкой.
Ми или с удивлением узнает Таавета, оторопевшая подходит к хозяину, конфузливо вытирает и без того чистую руку о иолу ватника. Таавет встает с соломы, проводит пальцем по глазам и подает руку. Мийли говорит радостно, растроганно:
— Я-то думала, на кого это Туке так шибко лаял... сама была с коровами на опушке, сидела и вязала. Нынче и погода хорошая, а несколько дней лило без перерыва. Ишь, и не ожидала...
— Я малость прикорнул,— с удовольствием в голосе говорит Таавет.— В вагоне ночью было тесно и душно, глаз не сомкнул.
— Какой сон в дороге,— соглашается хозяйка.— Пошли, я впущу тебя в дом.
— Я даже сон здесь видел,— доверительно кивает Таавет в сторону котла.— Будто в топке разгорелся огонь. Потом вроде котел поехал, покатился под гору. Чем дальше ехал, тем больший огонь из топки. Пока не скрылся из глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18