Потом будешь возиться с глазом!
Линде удается вынуть соринку, она поправляет платок, съехавший на лоб.
— Сама ты кляча! — бросает она. Хозяйку Кяо берут за живое слова Маали, как назло сегодня у нее в упряжи свой старый мерин.
— Давай, давай с дороги! Видишь, дождь от Сиргасте идет!
— Ты мне не указчица, — сердится Линда.— Иди командуй дома своей дворняжкой.
— Иди сама,— горячится Маали.— Кем тебе теперь и командовать, как не псом. Прошло время, когда измывались над рабочим людом. Я-то помню, как твой Пауль заплатил мне за работу заплесневевшей мукой. Свинья — и та не стала есть, такое было дерьмо. Теперь-то вы получили свое сполна. Хозяин, бывало, только и делал, что лакал в корчме, батраку и поденщикам подавали, как поросятам, синий обрат. Пусть теперь Пауль рубит себе лес, чтобы его пот прошиб, узнает, что такое жизнь.
Маали остановить трудно, батрацкая жизнь обозлила ее и сделала воинственной, накопившиеся за годы обиды и несправедливости ищут выхода, как холодные родниковые воды.
Председатель ерзает на ящике подающего, как на горячих углях. Он тоже выходец из бедной семьи, и все, что говорит Маали, его волнует. Но рабочее время не для перепалок и брани. Наконец он все же решает вмешаться и говорит с упреком:
— Обсудите свои дела потом. Сейчас надо работать.
Слова председателя только подливают масла в огонь.
— Слышала, что твой погоняла говорит,— торжествующе показывает Линда в сторону Сааремяги.— Поглядим, какое молоко и мед он тебе даст на трудодень. Глядишь, и плесневелой муки не дадут.
Колхозники слушают, навострив уши. Оплата небось интересует их всех, промеж собой они частенько говорят о ней. Если все пойдет так, как сегодня, наверняка зимой клади зубы на полку. Никто не помнит, чтобы когда-нибудь раньше в этих краях так запаздывали с молотьбой ржи. К середине октября, к ярмарке в Отепя, на каждом мало-мальски приличном хуторе все осенние работы бывали закончены; ожидали снега. Сейчас до ярмарки остается каких-то две недели, и только первая рожь побежала в мешки. Да и какая это рожь, если на бабках, что стоят в поле, выросли зеленые кочки.
Но они не говорят об этом вслух и тем более не шутят,— не то настроение. Дело серьезное, и шалопаев среди них нет. Кое-кто помнит еще слова Ээди Ээснера, который говорил весной о тучных хлебах на поле, о машинах и зажиточном житье. «Пропаганда»,— подумали люди тогда и думают сейчас, только не высказывают вслух. И вот сейчас они молотят первое общественное зерно, над ними плывут дождевые облака, и на душе у них уныло.
Председатель мрачнеет. Линда угодила в самое больное место. Никто, правда, не обвиняет Сааремяги, но он чувствует себя виноватым. Не знает даже почему. Быть может, он стыдится своей весенней прыти и легковерия? Угрюмо смотрит он на вращающийся барабан, будто ожидает от него ответа.
Вильма ловко перерезает связки и подает снопы Арво, настроение председателя смягчается, когда он поглядывает на девушку, как проворно орудует она ножом. Председателю девятнадцать, ему больше нравится работать самому, чем руководить...
Злые, дождливые тучи плывут над Варсаметеа, солнце исчезло. Ветер треплет полуголые рябины на выгоне Айасте, колхозники с возами едут к молотилке. Печален этот осенний мир, в груди щемит при виде серого, потухшего пейзажа. Даже молотьба в такой враждебно-хмурый день будто потеряла свой глубокий, человеческий смысл. Как хорошо сейчас сидеть у пылающей топки паровой машины, грея окоченевшие руки-ноги и ища в огне утешенье от забот. Старый, изношенный котел, словно нежная мать, пытается согреть своим теплом и молотильный ток, и даже весь этот хмурый день.
Эльмар не думает ни о котле, ни об исчезнувшем солнце. Он думает об Аадаме Мартинсоне, который вчера вечером заходил к нему. Последний единоличник в Тухакопли, хозяин Сиргасте с большой, взлохмаченной бородой, судорожно пытается сохранить хозяйство, даже если ему придется платить большой налог; он надеется на дочерей, которые работают в Тарту бухгалтерами и получают зарплату. Аадам уже успел обмолотить свою рожь и большую часть ячменя две недели назад в соседнем колхозе. Только одна скирда овса осталась необмолоченной, вот он и пришел поговорить с Эльмаром. Эльмар пытался увернуться от разговора, считая, что надо бы договориться с председателем, но совсем отказать не решился. Было как-то неловко, подумаешь, какие-то два-три возика. Аадам, мигнув, пообещал «подмазать» и председателя. И сегодня в обед он должен был приехать со своими возами к молотилке.
Две женщины, которые в поте лица своего поднимают солому на чердак, втыкают вилы в землю. Вильма и председатель слезают наземь. Начинается обед.
Эльмар вынимает из ящика с инструментом шприц с тавотом и идет смазывать молотилку. Раньше это делал подручный, в ту пору, когда старый бес был еще бесенком, как говорят здесь. Но он не жалуется, никогда не был белоручкой.
Председатель Сааремяги расхаживает взад-вперед по току, руки за спиной, как у военачальника, оставшегося без войска. Черт бы побрал этих коров и свиней, людей опять не соберешь, думает он. Когда мы этак успеем обмолотить! Он вытирает с лица пыль, трет зудящие веки и наконец сладко чихает. Влажные проросшие хлеба как мох, а все же пылят!
Машинист заправляет конец шприца в отверстие для смазки.
— Если ты будешь так мягок с людьми, скоро прогоришь,— вдруг произносит он.
— Как прогорю? — словно просыпаясь, вздрагивает Сааремяги.
Странно, как раз сейчас он думал о том, что может вылететь в трубу.
— Зачем ты так рано отпустил на обед женщин? Только начали, и уже обед. Осенний день короток, скоро будет темнеть, и — хочешь не хочешь — останавливай машину.
Конечно, Эльмар прав. Тем более что после обеда, как всегда, одного или двух недосчитаешься, сумеют люди выдумать уважительную причину. Но совсем без обеда все же нельзя, кто им дома корову подоит, свинью накормит. И однако же Сааремяги не нравится поучающий тон машиниста,— черт побери, я уже не школяр!
— Не твое дело! — резко обрывает он.
Эльмар озабочен возами Мартинсона. Все разбрелись, кто поможет обмолотить два воза. Не станет он рвать пуп из-за этого овса. Ишь, вон и Мартинсон с двумя лошадьми уже приехал, сам лежит на первом возу, а вторая лошадь, посмирнее, на привязи следом. Мог бы по крайней мере жену с собой захватить, думает машинист, небось надеется, что колхозники обмолотят, а вот и дудки! Хозяин Сиргасте, сопя, соскальзывает с воза на землю и так же незаметно, как появился здесь, подходит к машинисту. Во всем его облике что-то нащупывающее, по-рысиному ищущее. Таков он был весь свой век: и тогда еще, когда молодой схватил за чупрун Пауля Кяо в пивной на ярмарке Отепя. Водку пьет он и теперь — и весьма часто. Под мухой он бранит все и вся, пока ему не стукнет в голову, что его хутор стоит между колхозом и казенным лесом, что он как клоп, которого все время грозят раздавить, и тут ему становится до того жалко себя, что он плачет и мочит слезами свою пышную, величественную бороду. Затем он роняет голову на стол или на мешок в телеге и не ругает даже соседей, которые год назад бранились так же, как он, но теперь молчат и считают унизительным для себя ныть и перемывать чужие косточки,— ведь теперь они колхозники, и у них есть своя человеческая гордость. Спьяну Аадам обзывал негодяем и прихвостнем красных даже Эльмара, но сейчас подходит к нему с медовой улыбкой на лице: беда, не до стыда.
Эльмар вопрошающе смотрит на председателя, но тот опять думает бог весть о чем.
— Вроде договорились...— осторожно произносит Аадам.
— С кем? — вдруг вмешивается в разговор председатель.
— Да вот...— с опаской бормочет Аадам.— С Эльмаром...
— Хлеб единоличника мы молотить не можем.
— Я поставлю, угощу, будь человеком. Не след тебе быть таким горячим, молодой хозяин...
— Небось пропустим, всего-то пара возов,— примиряюще вставляет Эльмар.
— Я водку не пью. — Сааремяги толчется взад-вперед, руки за спину, таким он кажется старше.
— Э, пьющих мы найдем,— говорит Аадам и подводит лошадь к столу молотилки.
Он считает, что дело решено. И в самом деле — председатель не решается прямо отказать ему. Всего-то несколько ворохов овса... Но этакую молотьбу он одобрить не может. Если узнают в волости, будет взбучка. Он бормочет что-то неразборчивое и поворачивается спиной.
Аадам с шелестом швыряет овес на помост молотилки. Затем залезает вверх и подает в барабан. Движения его резки, губы сжаты, лицо жесткое, будто он обижен до глубины души: делает добро кому-то безымянному, но не расчитывает, что тот отплатит тем же.
А за хлевом, на старых, полуистлевших санях, поставленных под навес, сидит Вильма, не спеша развертывает бумагу и достает бутерброд с яйцом. Ей незачем торопиться домой, мать подоит корову, задаст корму свинье: она еще не старуха. Аадам не позвал Вильму молотить, а сама она к нему не побежит — не любит она Аадама.
Подходит Арво Сааремяги, руки в брюки, голова, как обычно, потуплена. Под ногами, на осенней земле, все равно ничего не сыщешь, зря он туда смотрит. Если здешние осенние тучи, что сгущаются над головой, не вызывают у него интереса, пусть он думает о каких-нибудь чужих и более величественных небесах, чтобы радость жизни затрепыхалась в нем, как хвостик у сосущего ягненка. Или пусть думает хотя бы об огне, о весне или о тепле милых рук, если ему опостылела окружающая его осенняя промозглость. Возможно, он это и делает, хотя как будто еще не замечает Вильмы. Так по крайней мере кажется Вильме, которая поглядывает на него уголком глаза. Может быть, и парень тоже хитрит, поди разберись. Девушка не думает о том, заметили ее или нет, она сидит себе и собирается пообедать, съесть бутерброд. Но она обратила внимание, что осенью председатель стал задумчивее.
— Что, председатель, нынче в заботах весь? — говорит она как бы между прочим.
Сааремяги поднимает взгляд от истлевших листьев.
— Да так,— оторопело произносит он.
— А не хотел бы председатель присесть к простой колхознице и поесть нашего хлебушка?
— Не хочу я есть,— отнекивается председатель вежливости ради.
— Тогда просто присядь. Пусть и у тебя будет передышка, один ты всей колхозной работы не переделаешь.
— Я и не пытаюсь,— возражает Сааремяги.
— А то! Подаешь в барабан, как заправский хозяин. Не успеваешь для тебя снопы резать.
Вильма с уважением смотрит на председателя.
Молодой человек садится на сани, стыдливо, как можно дальше от девушки, с напряженным вниманием прислушивается к тарахтенью молотилки, будто улавливает в ее ритме что-то небывалое. Это происходит из-за того, что он судорожно сторонится Вильмы, он не может заговорить с нею о чем-либо, он считает: говорить с девушкой надо на каком-то другом языке, не на том, на котором он говорит о севе ржи и удоях коров. Вильма для него существо высшего порядка, полубогиня; девушка ему нравится; ничего не меняет и бесстыдное вмешательство молодого рассудка, что-де Вильма старше, чем он, Арво, что все это глупость. Рассудок вместе со своими призывами о помощи остается в одиночестве, стынет в тесной черепной коробке, верх берут первозданные инстинкты, они требуют своего, и Арво Сааремяги чувствует себя вконец отупевшим, предательски брошенным кем-то; он сидит здесь, на санях, и проформы ради слушает, как тарахтит молотилка. Он завидует своим сверстникам, язык у которых скачет во рту, как челнок, которые не лезут за шуткой в карман и не остаются в дураках, когда надо поцеловать. Он корчится в своей скорлупе, не находит слов, ворочает мысли, как камни, и мучается. Он чем-то похож на Яануса Лузиксеппа, первую любовь Вильмы; следы парня затерялись в сорок четвертом году. Только телом он кряжистей и ходит, опустив глаза долу, что не было свойственно Яанусу.
Вильма вынимает из бумаги половинку бутерброда и протягивает председателю:
— Поешь, на душе станет легче. Наша мать говорит, что мужчины всегда злятся, когда голодны...
Председатель, стесняясь, неуверенно берет кусок, делая головой и рукой много лишних движений. Он кусает кружок хлеба зло, будто врага, думая при этом, о чем же все-таки говорить, чтобы не казаться остолопом или выскочкой. Сейчас он очень дорожит мнением девушки.
Пока он думает и уминает хлеб, два человека молотят овес, и нельзя сказать, что не справляются с делом. Аадам работает молча, проклиная мысленно все и вся. «Красный прихвостень! — бормочет он в гуле молотьбы.— Хоть один бес помочь пришел бы...» Под конец злость его утихает, и когда, закончив молотьбу, он укладывает на телегу солому и Эльмар помогает ему навивать воз, выглядит укрощенным.
Уложив все на воз, они садятся на мешок с зерном, и Аадам вытаскивает из нагрудного кармана пол-литровую бутылку водки. Они закусывают обеденными бутербродами Эльмара, и кто может сказать, что по крайней мере сейчас они недовольны собой. Вскоре в глазах мужчин появляется блеск, Аадам теребит свою библейскую бороду и начинает хвастаться; по его словам выходит, что он самый умный, дальновидный и смелый человек в Эстонии, если не во всей Европе. Ничего особенного в этом, конечно, нет, это его обычная манера вести себя, которая еще раз показывает, каким крепким и гордым был всю свою жизнь хозяин Сиргасте; вот и сейчас стоит как стена у себя в Тухакопли против коллективизации и платит большой сельскохозяйственный налог, аж крошатся последние зубы во рту. Да, он сам себе господин, и пусть это знают все, кто хочет иметь с ним дело. Его глаза осоловели, ему нельзя пить водку. С новой силой начинает он поносить колхоз, однако, заметив, что Эльмар слушает его лишь вежливости ради, умолкает. Ему вдруг становится до боли жалко, что жизнь его прошла, как дождевая туча в хмурый осенний день, и к глазам его подступают слезы.
Накрапывает дождь.
Эльмар встает с места и снимает плащ.
— Допей сам,— говорит он хозяину Сиргасте и заботливо накрывает колхозные мешки своим дождевиком.
Аадам допивает бутылку и прячет в карман. Дождь усиливается, спины лошадей уже потемнели. Небо плотно затянуто тучами: вряд ли сегодня удастся молотить.
А за хлевом, там, где Юри и Таавет когда-то резали барана, идет совсем другой разговор. Молодых не касается нытье и ругань Аадама, у нового поколения другие взгляды и свои заботы.
— Куда ты вчера вечером пропал из народного дома? — с упреком спрашивает девушка.— Я-то думала, ты проводишь меня после танцев, как настоящий кавалер. Одной через лес идти страшно. Последний вальс кончился, гляжу, а Арво пропал, задал стрекача со страху, вдруг я съем его, что тогда отцу с матерью делать...— Девушка грустно улыбается: — Разве к лицу председателю гулять с простой колхозницей?
Председатель дожевывает хлеб, глотает.
— Тебя есть кому провожать, таких хоть пруд пруди. Не стану я встревать,— говорит он чуть погодя.
— Вот так сказанул! — удивляется Вильма.— Тоже мне кавалеры! Метр с кепкой!
Председатель смотрит на серое, непроницаемое небо.
— Пойдешь в пятницу в кино? — спрашивает Вильма.— Вроде должны показывать про любовь, а то все война да война, надоело... Только название странное: «Дорога... дорога на...»
— «Дорога на эшафот», что ли? — говорит председатель.
Председатель отрицательно поводит головой.
— Приходи. Чего ты дома торчишь?
— Нельзя мне никуда ходить,— говорит Арво.
— Кто тебе не велит, жены еще нет, — смеется девушка.— Или есть какая прехехе? Кто тебя знает — в тихом омуте черти водятся.
— Я в четверг ухожу в армию. Уже повестка на руках.
— В армию? — удивляется девушка. Новость совсем не из приятных — в Вильме еще живут и отзываются болью воспоминания. Яанус ушел и канул, будто камень в воду. И когда это кончится, думает она с болью.— Ты ничего об этом не говорил,— растерянно замечает девушка.
— Что трезвонить,— говорит Арво.— Что толку кричать везде, что ухожу в армию. Приходится идти, и все.
— Ты председатель колхоза, может быть, тебя не возьмут.
Теперь черед улыбаться председателю:
— Какая разница, кто я.
Девушка знает сама, что это не поможет, но все же говорит. Что ей еще остается! Должна же быть надежда, нельзя оставлять без нее человека, к тому же девушку.
Судя по всему, в этот ненастный день не произойдет здесь ничего достойного упоминания. Да и что здесь может случиться — садит дождь, молотилка стоит. Мийли варит себе обед в кухне, труба дома и труба паровика дымят наперегонки.
Однако кое-что здесь все же происходит.
Сквозь дождь появляется на Айасте «виллис», и из него вылезает Ээснер в сером забрызганном брезентовом плаще с капюшоном. В память о событиях, случившихся здесь двадцать лет назад, он несет свою правую, искусственную руку в кармане, будто на кого-то таит зло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Линде удается вынуть соринку, она поправляет платок, съехавший на лоб.
— Сама ты кляча! — бросает она. Хозяйку Кяо берут за живое слова Маали, как назло сегодня у нее в упряжи свой старый мерин.
— Давай, давай с дороги! Видишь, дождь от Сиргасте идет!
— Ты мне не указчица, — сердится Линда.— Иди командуй дома своей дворняжкой.
— Иди сама,— горячится Маали.— Кем тебе теперь и командовать, как не псом. Прошло время, когда измывались над рабочим людом. Я-то помню, как твой Пауль заплатил мне за работу заплесневевшей мукой. Свинья — и та не стала есть, такое было дерьмо. Теперь-то вы получили свое сполна. Хозяин, бывало, только и делал, что лакал в корчме, батраку и поденщикам подавали, как поросятам, синий обрат. Пусть теперь Пауль рубит себе лес, чтобы его пот прошиб, узнает, что такое жизнь.
Маали остановить трудно, батрацкая жизнь обозлила ее и сделала воинственной, накопившиеся за годы обиды и несправедливости ищут выхода, как холодные родниковые воды.
Председатель ерзает на ящике подающего, как на горячих углях. Он тоже выходец из бедной семьи, и все, что говорит Маали, его волнует. Но рабочее время не для перепалок и брани. Наконец он все же решает вмешаться и говорит с упреком:
— Обсудите свои дела потом. Сейчас надо работать.
Слова председателя только подливают масла в огонь.
— Слышала, что твой погоняла говорит,— торжествующе показывает Линда в сторону Сааремяги.— Поглядим, какое молоко и мед он тебе даст на трудодень. Глядишь, и плесневелой муки не дадут.
Колхозники слушают, навострив уши. Оплата небось интересует их всех, промеж собой они частенько говорят о ней. Если все пойдет так, как сегодня, наверняка зимой клади зубы на полку. Никто не помнит, чтобы когда-нибудь раньше в этих краях так запаздывали с молотьбой ржи. К середине октября, к ярмарке в Отепя, на каждом мало-мальски приличном хуторе все осенние работы бывали закончены; ожидали снега. Сейчас до ярмарки остается каких-то две недели, и только первая рожь побежала в мешки. Да и какая это рожь, если на бабках, что стоят в поле, выросли зеленые кочки.
Но они не говорят об этом вслух и тем более не шутят,— не то настроение. Дело серьезное, и шалопаев среди них нет. Кое-кто помнит еще слова Ээди Ээснера, который говорил весной о тучных хлебах на поле, о машинах и зажиточном житье. «Пропаганда»,— подумали люди тогда и думают сейчас, только не высказывают вслух. И вот сейчас они молотят первое общественное зерно, над ними плывут дождевые облака, и на душе у них уныло.
Председатель мрачнеет. Линда угодила в самое больное место. Никто, правда, не обвиняет Сааремяги, но он чувствует себя виноватым. Не знает даже почему. Быть может, он стыдится своей весенней прыти и легковерия? Угрюмо смотрит он на вращающийся барабан, будто ожидает от него ответа.
Вильма ловко перерезает связки и подает снопы Арво, настроение председателя смягчается, когда он поглядывает на девушку, как проворно орудует она ножом. Председателю девятнадцать, ему больше нравится работать самому, чем руководить...
Злые, дождливые тучи плывут над Варсаметеа, солнце исчезло. Ветер треплет полуголые рябины на выгоне Айасте, колхозники с возами едут к молотилке. Печален этот осенний мир, в груди щемит при виде серого, потухшего пейзажа. Даже молотьба в такой враждебно-хмурый день будто потеряла свой глубокий, человеческий смысл. Как хорошо сейчас сидеть у пылающей топки паровой машины, грея окоченевшие руки-ноги и ища в огне утешенье от забот. Старый, изношенный котел, словно нежная мать, пытается согреть своим теплом и молотильный ток, и даже весь этот хмурый день.
Эльмар не думает ни о котле, ни об исчезнувшем солнце. Он думает об Аадаме Мартинсоне, который вчера вечером заходил к нему. Последний единоличник в Тухакопли, хозяин Сиргасте с большой, взлохмаченной бородой, судорожно пытается сохранить хозяйство, даже если ему придется платить большой налог; он надеется на дочерей, которые работают в Тарту бухгалтерами и получают зарплату. Аадам уже успел обмолотить свою рожь и большую часть ячменя две недели назад в соседнем колхозе. Только одна скирда овса осталась необмолоченной, вот он и пришел поговорить с Эльмаром. Эльмар пытался увернуться от разговора, считая, что надо бы договориться с председателем, но совсем отказать не решился. Было как-то неловко, подумаешь, какие-то два-три возика. Аадам, мигнув, пообещал «подмазать» и председателя. И сегодня в обед он должен был приехать со своими возами к молотилке.
Две женщины, которые в поте лица своего поднимают солому на чердак, втыкают вилы в землю. Вильма и председатель слезают наземь. Начинается обед.
Эльмар вынимает из ящика с инструментом шприц с тавотом и идет смазывать молотилку. Раньше это делал подручный, в ту пору, когда старый бес был еще бесенком, как говорят здесь. Но он не жалуется, никогда не был белоручкой.
Председатель Сааремяги расхаживает взад-вперед по току, руки за спиной, как у военачальника, оставшегося без войска. Черт бы побрал этих коров и свиней, людей опять не соберешь, думает он. Когда мы этак успеем обмолотить! Он вытирает с лица пыль, трет зудящие веки и наконец сладко чихает. Влажные проросшие хлеба как мох, а все же пылят!
Машинист заправляет конец шприца в отверстие для смазки.
— Если ты будешь так мягок с людьми, скоро прогоришь,— вдруг произносит он.
— Как прогорю? — словно просыпаясь, вздрагивает Сааремяги.
Странно, как раз сейчас он думал о том, что может вылететь в трубу.
— Зачем ты так рано отпустил на обед женщин? Только начали, и уже обед. Осенний день короток, скоро будет темнеть, и — хочешь не хочешь — останавливай машину.
Конечно, Эльмар прав. Тем более что после обеда, как всегда, одного или двух недосчитаешься, сумеют люди выдумать уважительную причину. Но совсем без обеда все же нельзя, кто им дома корову подоит, свинью накормит. И однако же Сааремяги не нравится поучающий тон машиниста,— черт побери, я уже не школяр!
— Не твое дело! — резко обрывает он.
Эльмар озабочен возами Мартинсона. Все разбрелись, кто поможет обмолотить два воза. Не станет он рвать пуп из-за этого овса. Ишь, вон и Мартинсон с двумя лошадьми уже приехал, сам лежит на первом возу, а вторая лошадь, посмирнее, на привязи следом. Мог бы по крайней мере жену с собой захватить, думает машинист, небось надеется, что колхозники обмолотят, а вот и дудки! Хозяин Сиргасте, сопя, соскальзывает с воза на землю и так же незаметно, как появился здесь, подходит к машинисту. Во всем его облике что-то нащупывающее, по-рысиному ищущее. Таков он был весь свой век: и тогда еще, когда молодой схватил за чупрун Пауля Кяо в пивной на ярмарке Отепя. Водку пьет он и теперь — и весьма часто. Под мухой он бранит все и вся, пока ему не стукнет в голову, что его хутор стоит между колхозом и казенным лесом, что он как клоп, которого все время грозят раздавить, и тут ему становится до того жалко себя, что он плачет и мочит слезами свою пышную, величественную бороду. Затем он роняет голову на стол или на мешок в телеге и не ругает даже соседей, которые год назад бранились так же, как он, но теперь молчат и считают унизительным для себя ныть и перемывать чужие косточки,— ведь теперь они колхозники, и у них есть своя человеческая гордость. Спьяну Аадам обзывал негодяем и прихвостнем красных даже Эльмара, но сейчас подходит к нему с медовой улыбкой на лице: беда, не до стыда.
Эльмар вопрошающе смотрит на председателя, но тот опять думает бог весть о чем.
— Вроде договорились...— осторожно произносит Аадам.
— С кем? — вдруг вмешивается в разговор председатель.
— Да вот...— с опаской бормочет Аадам.— С Эльмаром...
— Хлеб единоличника мы молотить не можем.
— Я поставлю, угощу, будь человеком. Не след тебе быть таким горячим, молодой хозяин...
— Небось пропустим, всего-то пара возов,— примиряюще вставляет Эльмар.
— Я водку не пью. — Сааремяги толчется взад-вперед, руки за спину, таким он кажется старше.
— Э, пьющих мы найдем,— говорит Аадам и подводит лошадь к столу молотилки.
Он считает, что дело решено. И в самом деле — председатель не решается прямо отказать ему. Всего-то несколько ворохов овса... Но этакую молотьбу он одобрить не может. Если узнают в волости, будет взбучка. Он бормочет что-то неразборчивое и поворачивается спиной.
Аадам с шелестом швыряет овес на помост молотилки. Затем залезает вверх и подает в барабан. Движения его резки, губы сжаты, лицо жесткое, будто он обижен до глубины души: делает добро кому-то безымянному, но не расчитывает, что тот отплатит тем же.
А за хлевом, на старых, полуистлевших санях, поставленных под навес, сидит Вильма, не спеша развертывает бумагу и достает бутерброд с яйцом. Ей незачем торопиться домой, мать подоит корову, задаст корму свинье: она еще не старуха. Аадам не позвал Вильму молотить, а сама она к нему не побежит — не любит она Аадама.
Подходит Арво Сааремяги, руки в брюки, голова, как обычно, потуплена. Под ногами, на осенней земле, все равно ничего не сыщешь, зря он туда смотрит. Если здешние осенние тучи, что сгущаются над головой, не вызывают у него интереса, пусть он думает о каких-нибудь чужих и более величественных небесах, чтобы радость жизни затрепыхалась в нем, как хвостик у сосущего ягненка. Или пусть думает хотя бы об огне, о весне или о тепле милых рук, если ему опостылела окружающая его осенняя промозглость. Возможно, он это и делает, хотя как будто еще не замечает Вильмы. Так по крайней мере кажется Вильме, которая поглядывает на него уголком глаза. Может быть, и парень тоже хитрит, поди разберись. Девушка не думает о том, заметили ее или нет, она сидит себе и собирается пообедать, съесть бутерброд. Но она обратила внимание, что осенью председатель стал задумчивее.
— Что, председатель, нынче в заботах весь? — говорит она как бы между прочим.
Сааремяги поднимает взгляд от истлевших листьев.
— Да так,— оторопело произносит он.
— А не хотел бы председатель присесть к простой колхознице и поесть нашего хлебушка?
— Не хочу я есть,— отнекивается председатель вежливости ради.
— Тогда просто присядь. Пусть и у тебя будет передышка, один ты всей колхозной работы не переделаешь.
— Я и не пытаюсь,— возражает Сааремяги.
— А то! Подаешь в барабан, как заправский хозяин. Не успеваешь для тебя снопы резать.
Вильма с уважением смотрит на председателя.
Молодой человек садится на сани, стыдливо, как можно дальше от девушки, с напряженным вниманием прислушивается к тарахтенью молотилки, будто улавливает в ее ритме что-то небывалое. Это происходит из-за того, что он судорожно сторонится Вильмы, он не может заговорить с нею о чем-либо, он считает: говорить с девушкой надо на каком-то другом языке, не на том, на котором он говорит о севе ржи и удоях коров. Вильма для него существо высшего порядка, полубогиня; девушка ему нравится; ничего не меняет и бесстыдное вмешательство молодого рассудка, что-де Вильма старше, чем он, Арво, что все это глупость. Рассудок вместе со своими призывами о помощи остается в одиночестве, стынет в тесной черепной коробке, верх берут первозданные инстинкты, они требуют своего, и Арво Сааремяги чувствует себя вконец отупевшим, предательски брошенным кем-то; он сидит здесь, на санях, и проформы ради слушает, как тарахтит молотилка. Он завидует своим сверстникам, язык у которых скачет во рту, как челнок, которые не лезут за шуткой в карман и не остаются в дураках, когда надо поцеловать. Он корчится в своей скорлупе, не находит слов, ворочает мысли, как камни, и мучается. Он чем-то похож на Яануса Лузиксеппа, первую любовь Вильмы; следы парня затерялись в сорок четвертом году. Только телом он кряжистей и ходит, опустив глаза долу, что не было свойственно Яанусу.
Вильма вынимает из бумаги половинку бутерброда и протягивает председателю:
— Поешь, на душе станет легче. Наша мать говорит, что мужчины всегда злятся, когда голодны...
Председатель, стесняясь, неуверенно берет кусок, делая головой и рукой много лишних движений. Он кусает кружок хлеба зло, будто врага, думая при этом, о чем же все-таки говорить, чтобы не казаться остолопом или выскочкой. Сейчас он очень дорожит мнением девушки.
Пока он думает и уминает хлеб, два человека молотят овес, и нельзя сказать, что не справляются с делом. Аадам работает молча, проклиная мысленно все и вся. «Красный прихвостень! — бормочет он в гуле молотьбы.— Хоть один бес помочь пришел бы...» Под конец злость его утихает, и когда, закончив молотьбу, он укладывает на телегу солому и Эльмар помогает ему навивать воз, выглядит укрощенным.
Уложив все на воз, они садятся на мешок с зерном, и Аадам вытаскивает из нагрудного кармана пол-литровую бутылку водки. Они закусывают обеденными бутербродами Эльмара, и кто может сказать, что по крайней мере сейчас они недовольны собой. Вскоре в глазах мужчин появляется блеск, Аадам теребит свою библейскую бороду и начинает хвастаться; по его словам выходит, что он самый умный, дальновидный и смелый человек в Эстонии, если не во всей Европе. Ничего особенного в этом, конечно, нет, это его обычная манера вести себя, которая еще раз показывает, каким крепким и гордым был всю свою жизнь хозяин Сиргасте; вот и сейчас стоит как стена у себя в Тухакопли против коллективизации и платит большой сельскохозяйственный налог, аж крошатся последние зубы во рту. Да, он сам себе господин, и пусть это знают все, кто хочет иметь с ним дело. Его глаза осоловели, ему нельзя пить водку. С новой силой начинает он поносить колхоз, однако, заметив, что Эльмар слушает его лишь вежливости ради, умолкает. Ему вдруг становится до боли жалко, что жизнь его прошла, как дождевая туча в хмурый осенний день, и к глазам его подступают слезы.
Накрапывает дождь.
Эльмар встает с места и снимает плащ.
— Допей сам,— говорит он хозяину Сиргасте и заботливо накрывает колхозные мешки своим дождевиком.
Аадам допивает бутылку и прячет в карман. Дождь усиливается, спины лошадей уже потемнели. Небо плотно затянуто тучами: вряд ли сегодня удастся молотить.
А за хлевом, там, где Юри и Таавет когда-то резали барана, идет совсем другой разговор. Молодых не касается нытье и ругань Аадама, у нового поколения другие взгляды и свои заботы.
— Куда ты вчера вечером пропал из народного дома? — с упреком спрашивает девушка.— Я-то думала, ты проводишь меня после танцев, как настоящий кавалер. Одной через лес идти страшно. Последний вальс кончился, гляжу, а Арво пропал, задал стрекача со страху, вдруг я съем его, что тогда отцу с матерью делать...— Девушка грустно улыбается: — Разве к лицу председателю гулять с простой колхозницей?
Председатель дожевывает хлеб, глотает.
— Тебя есть кому провожать, таких хоть пруд пруди. Не стану я встревать,— говорит он чуть погодя.
— Вот так сказанул! — удивляется Вильма.— Тоже мне кавалеры! Метр с кепкой!
Председатель смотрит на серое, непроницаемое небо.
— Пойдешь в пятницу в кино? — спрашивает Вильма.— Вроде должны показывать про любовь, а то все война да война, надоело... Только название странное: «Дорога... дорога на...»
— «Дорога на эшафот», что ли? — говорит председатель.
Председатель отрицательно поводит головой.
— Приходи. Чего ты дома торчишь?
— Нельзя мне никуда ходить,— говорит Арво.
— Кто тебе не велит, жены еще нет, — смеется девушка.— Или есть какая прехехе? Кто тебя знает — в тихом омуте черти водятся.
— Я в четверг ухожу в армию. Уже повестка на руках.
— В армию? — удивляется девушка. Новость совсем не из приятных — в Вильме еще живут и отзываются болью воспоминания. Яанус ушел и канул, будто камень в воду. И когда это кончится, думает она с болью.— Ты ничего об этом не говорил,— растерянно замечает девушка.
— Что трезвонить,— говорит Арво.— Что толку кричать везде, что ухожу в армию. Приходится идти, и все.
— Ты председатель колхоза, может быть, тебя не возьмут.
Теперь черед улыбаться председателю:
— Какая разница, кто я.
Девушка знает сама, что это не поможет, но все же говорит. Что ей еще остается! Должна же быть надежда, нельзя оставлять без нее человека, к тому же девушку.
Судя по всему, в этот ненастный день не произойдет здесь ничего достойного упоминания. Да и что здесь может случиться — садит дождь, молотилка стоит. Мийли варит себе обед в кухне, труба дома и труба паровика дымят наперегонки.
Однако кое-что здесь все же происходит.
Сквозь дождь появляется на Айасте «виллис», и из него вылезает Ээснер в сером забрызганном брезентовом плаще с капюшоном. В память о событиях, случившихся здесь двадцать лет назад, он несет свою правую, искусственную руку в кармане, будто на кого-то таит зло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18