— Достойных выдвинут сами бригады. Решат — кому и сколько. Я уже обсудил этот вопрос с мастерами участков.
— Добро. Созывай в цехе партийное собрание. Открытое партийное. Без этого нельзя. Я тоже кого-нибудь пришлю.
— Рабочие постесняются высказаться открыто,— заметил я как бы невзначай.
— Ничего, ничего. Чтобы и духу авантюризма твоего не было, Каткус. Чтобы им и не пахло. Будет от нас представитель.
— Милости просим.
— Теперь ступай.— Папаша вдруг как-то устал, а может, уже сожалел о чем-то, хрустнул едва заметно короткими пальцами.— И запомни — это тебе не игрушки. Или со щитом, или на щите...
Я прекрасно понял, что означали его слова. Молча кивнул и вышел.
Уже потом Юстас подумал, что тогда, в санатории, в тринадцать лет, он мог легко общаться с людьми. Чужие слабости его не пугали, не отталкивали, хотя и бросались в глаза. Все вокруг — люди, их дела, заботы — рождало лишь одно желание: понять, отчего происходит так, а не иначе. Наверное, потому и на лице его часто проступала наивная, как бы вопрошающая улыбка. Юстас любил этот мир и хотел тоже быть любимым.
По-детски интуитивно он сознавал, как мала та частица огромного мира, которая предназначалась ему, больному, и все-таки не роптал, что нужно находиться здесь, в санатории. Мальчик украдкой старался заглянуть вдаль, в будущее. Ему необходимо было представить себе эту картину будущей своей жизни емко и обобщенно. С удовольствием вдыхая в себя таинственный запах книжной обложки, он при желании с легкостью представлял, например, семью переплетчика за ужином. Но этого мало — поговорив раз-другой с кем-нибудь, без труда мог предугадать будущие судьбы или жизненные повороты в судьбах находящихся здесь ребят, Спустя десять лет, встретив некоторых
из них, он ничуть не удивился; когда те рассказали о себе, кто они и чем занимаются. Только Нининого будущего не представлял себе.
То, что его любовь к Нине обречена, мальчик знал с самого первого разговора с ней. Во-первых, кто-то был близок ей из привычного для нее окружения, говорящий на том же языке и ко всему совершенно здоровый... Во-вторых, она русская, а мать ни за что не позволит жениться на девушке другой национальности. Чистейшая глупость подобное отношение, билось в мозгу, такой, как она, не сыскать во всем Каунасе, если бы Нина жила где-то рядом, посветлел, похорошел бы его родной город. Разве не так?
Юстас не спешил хоронить собственные чувства, впервые ему захотелось воспротивиться глупости и недомыслию. Он уже не скрывал, что ему нравится Нина, и недавняя тайна стала достоянием всех обитателей санатория. Теперь главным для него было видеть ее, постоянно глядеть на это лучезарное лицо с переливами настроений, сдерживать свою радость при встрече с нею в столовой, в коридоре, на прогулке. Они почти никогда не перекидывались словами, хватало одного мимолетного взгляда за весь долгий день.
Мальчик чувствовал, что переменился, но никто не подсмеивался над ним, наоборот, очень скоро Юстас сделался как бы образцом доброты и справедливости для других ребят. До тех пор, пока не появился новичок по фамилии Грегораускас и однажды не одолел его, применив грубую физическую силу. Это был его ровесник, с узким лбом, короткими черными вьющимися волосами. Квадратный подбородок новичка почти касался груди — такая короткая и крепкая была у него шея. В первый же вечер Грегораускас предложил Юстасу сразиться в шахматы. На глазах у мальчишек из их палаты они сыграли первую партию, и новичок быстро получил мат. Юстас играл спокойно, чуть-чуть улыбаясь, пока после шестого проигрыша новичок не сбросил с доски фигуры и не начал грязно ругаться. Ругался он изощренно и долго, сиплым с хрипотцой голосом, видно было, подражал подонкам.
— ...так и растак мать твою и бабушку,— наконец с удовлетворением закончил Грегораускас.
— У нас не сквернословят,— дослушав его тираду, тихо и решительно заявил Юстас.— Коли так язык
чешется, ступай в туалет и ругайся там хоть целый час.
Мальчишки в палате поддержали его смехом.
— А кто мне запретит? Эти мокрые курицы?
Грегораускас пренебрежительно повел могучими
плечами в сторону младших мальчиков и угрожающе уткнулся подбородком себе в грудь:
— А может, ты?
Юстас хорошо видел, что новичок его совершенно не боится и даже готов броситься врукопашную. Однако пока все зависело от Юстаса. Грегораускаса надо было одолеть словом, но одновременно и не показаться трусом в глазах других.
— Ругайся сколько влезет,— равнодушно ответил Юстас, поднимаясь с табуретки.— Только в таком случае никто из наших не станет водиться с тобой. Правильно говорю?
Юстас повернулся к ближайшей кровати, где сгрудились юнцы, еще недавно следившие за шахматной схваткой. Подперев щеки руками или навалившись один на другого, они замерли, врасплох застигнутые вопросом. Нависла гнетущая тишина, не нарушаемая ни малейшим шорохом. «Мужское сообщество» не торопилось вставать на сторону Юстаса, пока не определился победитель, а может, уже предчувствовали будущую потасовку и теперь с любопытством выжидали. Все это, очевидно, понял и Грегораускас. Неожиданно он схватил Юстаса, сомкнул локти вкруг его шеи и пригнул голову мальчика вниз.
Напрягая все силы, Юстас старался освободиться, но Грегораускас только еще сильнее сжимал его голову.
— Сдаешься? — выкрикнул.
Юстас молчал, хотя в глазах уже потемнело.
— Лучше говори, что сдаешься, а то в штаны наложишь,— посоветовал Грегораускас и чуть ослабил хватку.— Громко проси пощады.
Юстас уже давно позабыл, как нужно драться, даже начал испытывать отвращение к потасовкам, которые затевали его одноклассники на переменах. Теперь же испытал не изведанное доселе унижение, физическую боль и остервенение оттого, что другие преспокойно наблюдают за тем, как ему пытаются свернуть голову. Свободной правой рукой Юстас неожиданно нанес сильный удар снизу и тотчас почувствовал, что его отпустили.
Новичок скорчился, присел, обхватив колени, и тряс головой, извергая проклятия.
Задыхающийся Юстас бросился на кровать, откинулся к стене, уперев в нее голову и плечи, закрыл глаза. Расцарапанные уши горели огнем.
Казалось, схватка закончилась, мальчики из палаты расходились кто куда, и вдруг Грегораускас, схватив шахматную доску, в один прыжок очутился возле Юстаса. Расчерченной на квадратики деревянной доской он прижал голову Юстаса к стене и, навалившись всем весом, давил на него размеренно, с садистским расчетом.
Юстас негромко вскрикнул, а почувствовав, что теряет сознание, зашелся в крике:
— Ааа!!
Грегораускас отпустил его и слез с кровати. По мальчишечьим лицам Юстас понял, что он — побежденный, проигравший, что отныне они станут угождать любому диктатору, подражать его повадкам. Грустно улыбнувшись, он с легким еще головокружением отправился в душевую и долго держал лицо под струей. Вода была ледяная, обжигала щеки, веки, даже сводило зубы, но мысли постепенно входили в колею, прояснялись, исчезло чувство мести и стыда, и Юстас ощутил радость, поняв, что его нельзя одолеть, потому что нельзя изменить его мыслей, его убежденности, всей его сути.
Причесался и поглядел на себя в потрескавшееся зеркало на стене, остался недоволен своим видом, после драки еще сильнее обозначились на лице прыщики, кое-где они были содраны до крови. Сразу же подумал о Нине, ведь она увидит его в столовой, и прикинул, что может обойтись и без ужина. Правда, те пацанята, чего доброго, вообразят, будто Грегораускас отбил у него аппетит, и начнут выказывать сочувствие или жалость.
Миновав длинный коридор со скрипящими деревянными половицами, Юстас очутился возле бильярдной и отпер ее — ключ от нее был доверен ему, чтобы туда не лазали малыши в то время, когда надо готовить уроки, поэтому открывал бильярдную только после ужина. Притворив дверь, выбрал любимый свой
кий, раскидал на зеленом сукне стола несколько шаров и принялся их гонять.
Первый удар в дальний угол — неточный. Надо будет написать маме, что он уже совершенно здоров и что можно забрать его домой.
Чепуха, вздор. Насколько он здоров, решит консилиум врачей, когда пройдут первые двадцать четыре дня. Может статься, что для лечения потребуется еще столько же.
Второй удар постарался направить по центру. Ага, попал. Попросит, чтобы его перевели в другую палату. Нет, это не выход. Пойдут разговоры — сбежал, получив как следует. Придется остаться и просто-напросто не обращать внимания на этого сквернослова с обезьяньими конечностями. Главное — вести себя как ни в чем не бывало. Он уже не сердился на Грегораускаса за насилие, ведь тот не знал, что творит, ему невдомек, что мать никогда не била Юстаса. Подольше поживет, поймет, с кем имеет дело, и в один прекрасный день сам станет искать его дружбы. Он, конечно, пыжиться не будет и великодушно все простит.
Третий удар — мимо. А если... начнет насмехаться над ним и Ниной?
За окном в свете одиноких фонарей синевато мерцал снег, ветер уже порядком искромсал белый нарост на проводах, теперь он напоминал живую изгородь с проломами. Так и должно было случиться в какой- нибудь день, снегопада давно не было, но все равно это был плохой знак, придуманный им самим. Начнется невезение, подтрунил над собой Юстас.
Дверь бильярдной тихо приотворилась, и в проеме показалась светловолосая Нинина головка.
— Ты один? — удивилась она.— Почему ты один?
— Заходи,— нетерпеливо позвал Юстас.— Дверь закрой. Мы нарушаем правила.
— Нехорошо.— Войдя внутрь, Нина прислонилась к дверному косяку, сцепив пальцы на поясе.— Отчего такой красный?
— Умывался,— пояснил мальчик, старательно натирая мелом кончик кия.— Скоро ужин.
Хотя они были только вдвоем, Юстаса это не радовало. После поражения ему хотелось побыть наедине со своими тоскливыми мыслями и чтобы никто его не выспрашивал. Когда она вошла, Юстаса осенило,
что все это время ждал такой минуты, когда хоть на миг останутся наедине, а теперь у него дрожали руки, перехватывало дыхание.
Юстас вставил кий в специальный штатив и, подпрыгнув, уселся на бортик бильярдного стола. Медленно переводил взгляд с ее рук на шею, лицо, глаза. Нина выдержала его взгляд.
— Научишь меня играть? Я бы так хотела задать жару мальчишкам.— Вдруг она ойкнула, прижав к губам кулак.— Откуда у тебя на лице кровь? — И неожиданно звонко расхохоталась: — Может, уже бреешься?
— Слишком много вопросов для одного дня,— едва слышно произнес Юстас, не отводя напряженного взгляда от ее глаз.
Зрачки у Нины расширились, а светло-голубые глаза при электрическом свете казались темными, таинственными, как будто в глубине их скрывались начало мира и конец, начало рода человеческого, преданность и вера, самопожертвование и надежда; на мгновение Юстасу привиделось, что сквозь матовое детское личико на него глядит незнакомая женщина. Глядит утешая, ободряя. За тысячную долю секунды припомнил все прочитанные книги, вспомнилась и одна мысль, что из-за такого взгляда, из-за таких глаз можно пустить пулю в лоб, отречься от престола, уйти в монастырь или броситься в смертельную схватку.
Опустив голову, Юстас сжал ладонями край стола, в звенящей тиши послышался хруст пальцев.
— Нина... — Он незаметно повел головой в сторону двери. Уйди, уйди, девочка, на этот раз уйди, скорее уходи, так нужно, просто необходимо...
Нина выпрямилась, отошла от косяка и шагнула к Юстасу, потом остановилась, поднесла руки к лицу. И опять сквозь маску беспечной детскости на него смотрела Незнакомка глубокими потемневшими вмиг глазами.
— Хороший...—прошептала Нина. Еще два шага, и она оказалась рядом с Юстасом, застенчиво склонила голову, положив ладони на его правую руку, намертво вцепившуюся в бортик стола.
— Я... научу... тебя... играть...— ломким голосом выдавил мальчик.— В другой раз...
— Я больше не буду ему писать,— вдруг твердо произнесла Нина.— Слышишь?
— Да,— кивнул Юстас.
— Скажи, ты веришь?
Юстас не решился сказать вслух, опасаясь, что зайдется в рыданиях из-за недавнего унижения и теперешнего счастья, от которого мутился рассудок. Он опять кивнул, его щека ненароком прижалась к Нининой макушке, на миг ощутил струящееся по золотистым волосам тепло, бешено заколотилось сердце.
Нина вдруг развернулась, но к двери пошла медленно-медленно, комкая в руках низ кофты. С силой тряхнула головой и исчезла за дверью, будто во сне.
До ужина еще оставалось немного времени. Чуть выждав, пока угомонится сердце, Юстас закрыл на ключ бильярдную и через служебный ход в одних тапочках выскользнул на улицу. Зачерпнув пригоршню снега, приложил поочередно к пылающим щекам. Неподалеку от крыльца валялся брошенный веник, в темноте похожий на крадущегося кота. Юстас поднял его с земли и, негромко смеясь, подкинул вверх, норовя попасть в низко свисающие провода. Это удалось со второй попытки, и теперь, счастливый, он смотрел, как посверкивающие во дворе сугробы беззвучно поглощают вызволенный из коварного плена снег.
Все пытаюсь разговорить тебя, Каспарас, странно, что именно тебя, а не кого-нибудь из своего окружения, кто бы значительно лучше разбирался в производственных проблемах. Какие тут могут быть дружба и взаимопонимание между начальником цеха и поэтом — а я верю: прекрасным поэтом. Обращаюсь к тебе, Каспарас, потому что начинаю уставать от себя в те моменты, когда вся моя самокритика оборачивается безнадежностью или слабоволием. Знаю, у тебя уйма собственных проблем, которые не оставляют ни днем, ни ночью. Может, оттого и хочу потолковать с тобой, ведь у тебя и впрямь наболело. А Эдмундаса боль давно не мучает, сразу же после женитьбы точно и рассудительно подсчитал кпд личной своей деятельности и теперь не без иронии наблюдает, как я разрываюсь на части. Сам признался. Эх, Каспарас, славный муже, тебе это все не слишком интересно, но еще никому не рассказывал, а так подмывает выложить именно тебе.
Вызывает тут как-то Папаша к себе начальника конструкторского бюро Эдмундаса Богутиса и меня, Юстаса Каткуса, начальника инструментального цеха. Папаша — это директор. Генеральный. И говорит:
— Мужики, один из вас поедет в Японию. Кто — не знаю. На этот раз решать сам не хочу. Определите сами, прямо, обстоятельно, по-мужски. Потом доложите. Мне. Через полчаса. Нет. Через пятнадцать минут. Будьте так любезны.
Папаша кривится, вижу, больше всего ему хотелось бы в этой неловкой ситуации послать нас обоих к черту, но, очевидно, неосмотрительно подставлять свою седую голову, небось ляпнул наши фамилии где-то в разговоре — молодые и перспективные руководители, теперь злится, припомнив, что мы с Эдмундасом приятельствуем еще с институтской поры, да и командировку эту в Японию не переломишь пополам, как ломоть хлеба за одним столом.
Что ж, выходим в коридор, как два драчуна, поговорить по-мужски. Поглядываем друг на друга и заходимся от хохота. Коридор, как сейчас помню, выглядит празднично: чисто, солнечно, ни пылинки, будто языком вылизан.
В подобном случае мужчины, как плохие актеры на сцене, хватаются за сигарету, а мы — надо же! — оба не курим, и лицедействовать друг перед другом вроде ни к чему.
— Вот тебе и Папаша,— негромко, без всякой досады замечает Эдмундас.— Как будто сам не знает, кто в этой ситуации нужнее для дела. Прекрасно ведь знает.
— Факт, знает,— соглашаюсь с ним.
Эдмундас нервно передергивает сбритыми, давно уже не существующими усами, по привычке постукивает указательным пальцем по переносице, где сидят
очки.
— Ты у нас практик,— произносит, глядя через окно на заводской двор.— Велосипед изобретаешь, из-за штампов и пресс-форм каждый день сходишь с ума, может, и почерпнешь там что-нибудь полезное. Мне, как теоретику, они ни черта не откроют и не покажут. Дерзай, Юстас, и, как говорится, с богом...
— И глупцу понятно, что тайн и секретов своих они никому не открывают, неважно, турист ты, коммунист ли,— прикидываясь равнодушным, подпеваю в тон ему.— Зато они не предполагают, что ты со своей гениальной башкой способен делать обобщения на основании микронных деталей. А мне это известно еще со времен, когда занимались авиамоделизмом. Посему, досточтимый, мог бы и поболе меня расстараться...
— Что мы тут кокетничаем,— грустно говорит Эдмундас.— Давай монетку подкидывать или спички тянуть!
И тут дьявол вводит меня в соблазн не копейку подбросить, а закинуть невидимую удочку с микроскопическим золотым крючком.
—- Погоди,— прерываю я его.— Мы забыли одну вещь. Ты женат, ребенка растишь, жена скрипачка, часто выступает на сцене, по телевидению, понимаешь небось, к чему клоню?
— Отчего ж,— отвечает Эдмундас, разглядывая носы ботинок,— я ничего не забыл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22