А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Видят и принимают к сведению.
— Скажите прямо, что я должен делать.— Юстас изо всех сил старался не поддаться неприязни, которая поднималась в нем против этой красивой женщины. Уже второй человек грозится отнять у него то, чем живет целых две недели, а может, и больше,— дней он не считал из боязни сократить отпущенное ему время для счастья. Отнять у него саму жизнь, только- только обретенные крылья. Поэтому метнул слова, будто тяжелый камень: — Если вам так уж нужно, постараюсь умереть.
Старшая перестала качать ногой, прикусила неподвижную нижнюю губу.
— Думала, вы умнее.
— Я совершенно серьезно. Я постараюсь.— Юстас теперь сам уверовал, что, когда захочет, может приказать сердцу остановиться, если все эти взрослые красивые и некрасивые женщины станут теперь скопом ломиться в его жизнь.
— Не нужно этого.— Рука старшего врача едва-едва тронула волосы Юстаса.— Лучше я постараюсь поскорее выписать одного из вас домой. Наверное, вас, потому что вы куда здоровее Нины. Ваше сердце почти не затронуто ревматизмом, а у. Вы не знали?
1 Открытая форма (лат.).
— Мы не говорим о болезнях.
— Понятно. Но знать это надо.
Она поднялась, незаметно оправила юбку на бедрах, глянула на две желтые таблетки на тумбочке:
— Почему не пьете лекарства? Это, не повредит. Постарайтесь больше спать. Не читайте лежа. Обещаете?
— Да. Буду пить лекарства и спать.
— Прекрасно. Поправляйтесь.
Она вышла, постукивая острыми каблучками сапог. Юстас лежал на спине, одной рукой прижав то место, где беспокойно билось сердце, и напрасно пытался угадать, сколько дней провел здесь и сколько еще осталось. Ощущение времени было утрачено, и он со все возрастающим страхом думал о том, что может быть выписан немедленно, как только встанет после болезни, может, даже послезавтра или через три-четыре дня. Рукавом пижамы он обтирал со лба холодный пот, повторяя: нет, нет, ни за что. В ушах колокольчиком звучал Нинин голос: «Ведь ты мой? Ты меня не предашь?» Хотелось вскочить и бежать без оглядки на этот голос, бежать вместе с Ниной из этого жестокого и несправедливого мира, бежать от этих заклятий, вырваться из этого коридора, пропахшего надоевшими до смерти кашами, лететь со всех ног навстречу шелестящим деревьям, навстречу лету, лету, лету...
Вечером Юстас получил от Нины записку.
«Юстас!
Ты настоящий осел. И знаешь почему. Меня вызывала старшая. Говорила о чести, о гордости, а я только плакала. Я ничего не сказала. Еще она говорила, что нам нужно закончить эту дружбу, над которой все смеются. Разве это правда? Мы ведь ничего плохого не делаем. Обещала тебя скоро выписать. Этого я страшно боюсь. Давай договоримся: я не буду смотреть в твою сторону, когда нас видят другие, а ты не смотри на меня. Хорошо? И давай не станем здороваться по утрам, как до сих пор. Может, тогда они успокоятся? Но я все равно самую чуточку погляжу на тебя, спрятавшись где-нибудь в уголок, этого никто не будет знать, даже ты. Только поправляйся скорее, а то умру
от голода. Вилунене думает, что это забастовка, а я и вправду не могу есть. Твой пустой стул в столовой сводит меня с ума. Что теперь будет?
Нина»
Спустя два дня, когда упала температура и Юстасу разрешили подняться с кровати, он, конечно, не утерпел, не повидав Нины. Казалось, она часто плакала, веки припухли, нос покраснел и заострился. Ну почему, почему Нина должна плакать? За каждую ее слезинку он бы, не раздумывая, отдал каплю своей крови, но сейчас чувствовал бессилие. Переговорить с нею наедине не удалось. Опустив голову, Нина торопливо проходила мимо или, не закончив есть, быстро исчезала из столовой. Юстас через девчонок передал ей коротенькую записку: «Подожди меня после ужина возле весов». Под лестницей внизу была большая полутемная ниша, и в ней стояли выкрашенные в белый цвет весы, на которых каждую неделю взвешивали всех, кто лечился в санатории. Целый день Юстас не находил себе места, ожидая вечера и мучаясь от неизвестности, решится ли Нина прийти. На уроке геометрии в дверь просунула голову дежурная и объявила, что к Юстасу приехала мать. Она обещала навестить его в субботу или воскресенье, но, получая от него регулярно короткие послания, видать, успокоилась и все откладывала свой приезд. Сегодня же была среда, самая середина недели.
Направляясь в комнату для гостей, Юстас не чувствовал сдержанной по-мужски радости, которая поднималась в нем, стоило завидеть знакомый мамин почерк на конверте. Нехорошее предчувствие охватило его, когда возле дверей лоб в лоб столкнулся с выходившей оттуда Вилунене. Воспитательница вся пылала, губы у нее были плотно сжаты.
Мать сидела на диванчике, обтянутом искусственной кожей, положив рядом с собой зимнее пальто и корзинку с какими-то банками. В комнате было сильно накурено, и Юстас удивился, что за такой короткий срок успел позабыть о том, что мать курит. Худое, честное и строгое лицо ее выглядело печальным, в пепельнице из зеленого стекла торчали два окурка.
Широкая улыбка, хотя и сдерживал ее, все равно по-детски растянула губы Юстаса, нагнувшись, он поцеловал прохладную, слегка отдающую пудрой мамину щеку.
— Мама,— нараспев протянул,— ты все еще куришь?
— Что значит — все еще? — Мать взяла его за руку и усадила рядом.— Не виделись всего шестнадцать дней, а обоим кажется, невесть что могло произойти за это время!..
Еще восемь дней, молниеносно прикинул Юстас, осторожно держа мамину руку на своей ладони.
— Обещала бросить к моему возвращению. А я уже совсем здоров.
— Может, и здоров,— мать внимательно поглядела ему в глаза.— Только какой-то изменившийся.
— В какую сторону? — рассмеялся Юстас не очень искренне, потому что опять промелькнуло недоброе предчувствие.
— Вроде похорошел. Кажется, будто моего Юстаса подменили,— спокойно и без улыбки сказала мать.
Знает. Все знает. Он опустил глаза, уставился в пол, крытый зеленым линолеумом, пошевелил пальцами в тапочках.
— Чего замолчал? Сам, наверное, заметил?
— Ничего я не заметил.
— Странно. Был такой наблюдательный мальчик.
— Не будем играть, мама,— нетерпеливо перебил Юстас.— Лучше ругай меня, упрекай. Вижу, что нажаловались.
— Наоборот, сказали, прекрасно учишься, способный... Из-за чего могли жаловаться на тебя? Разве было за что?
— Может, и не было.— Разговор этот превращался для него в настоящую муку.
— Почему — может?
— Мама! Ведь всем не угодишь!
— И не надо. Будь справедливым, достойным. По крайней мере порядочным.
Неожиданно повернувшись, Юстас заметил, что мать тихонько плачет.
— Мама! — закричал.— Я правда не сделал ничего плохого! Это никакое не преступление.
Мать поспешно вытерла лицо, глаза.
— Она — русская?— спросила как можно равнодушнее.
— Да. Ну и что?
— Деточка, деточка,— вздохнула мать.— Вспомни, что у тебя был отец. А вырос без него.
Об этом ему не нужно было напоминать. Юстас прекрасно знал, что отец, капитан Советской Армии, в сорок девятом был репрессирован, кто-то донес на него, за «деморализующие разговоры» он оказался далеко на Севере. Там через полгода умер, даже не увидев сына, который вскоре появился на свет. Знал также, что спустя одиннадцать лет отец был реабилитирован. В прошлом году в школе Юстасу даже предложили подумать о комсомоле.
— Я помню,— резко ответил Юстас.— Хотя и не хотелось бы вспоминать.
— Ведь отец пострадал из-за них,— едва слышно, с бесконечной печалью проговорила мать.
— И виноват в этом его лучший друг — литовец! Сама сто раз мне рассказывала!
— Ты уже кричишь на меня, Юстас... Из-за какой-то там...
— Мама!!!
Гордо вскинув голову, мать поднялась с дивана.
— Если тебе дороги и я, и дом, ты обязан образумиться.
Юстас с яростью затряс головой и стал пятиться к дверям.
— Нет! — выкрикнул, вдруг согнувшись, словно от внезапной боли под ложечкой.— Лучше совсем не вернусь домой!
Заглянул Мачис, мастер с термического участка, на лице — выражение таинственности, подождал, пока закончу разговор по телефону, и зачастил:
— Начальник, мы посоветовались с мужиками, диспетчера для нас пока не ищите. Обойдемся без него. Один будет приглядывать за материалами, другой следить за распределением, а я стану контролировать все остальное.
Выпалил и закашлялся в кулак.
Вот и первые ласточки, обрадовано подумал я.
Взвалить на свои плечи дополнительный груз и сэкономить для государства сто двадцать рублей — достойно коммуниста! Вот тебе и обязаловка! Насильственное внедрение новой системы!
— Сомневаюсь, справитесь ли,— притворился я озабоченным, а сам ног под собой не чуял.— Попробуйте какое-то время, но диспетчер полагается вам по штатному расписанию.
— Если подойти по-хозяйски, он для нас пустое место. Мужики лучше всякого диспетчера разбираются в очередности работ, теперь по возможности помогают один другому, потому что знают, все идет в общий котел. Для других участков диспетчеры необходимы, там темпы другие, а у нас есть время пофилософствовать, пока «горшки» в печи. Так зачем держаться за старые установки? И на дармовщину позволять пробавляться какому-нибудь бездельнику?
Держаться за старые установки. Действительно — к чему? Выходит, придется мне побегать вверх-вниз, открыть кое-кому глаза, убедить кого-то, что надо отказаться от закрепленного рабочего места. Это уже скандал, коли это формально и не дает пользы при новой системе. Я знал, что такой на первый взгляд маленький камешек, брошенный в стоячую воду, погонит круги по воде, опять кто-нибудь скажет, Каткус безумствует, а ты доказывай, что это не Каткуса затея, а инициатива, как говорится, снизу.
Не поддержать предложение Мачиса — значит пресечь в его бригаде самостоятельность, может, даже доверие к новой системе. Ни черта, лучше пусть шкуру с меня сдерут, но люди обязаны расти.
— Давайте,— сказал со вздохом, хотя так и подмывало крепко пожать Каролису руку или стукнуть его по плечу.— Подними мужикам настроение, пусть они так и дальше...
Сегодня решил побеседовать с Вацловасом Нарушисом. В последнее время он прямо-таки избегал меня, даже в столовой в обеденный перерыв, завидев мою персону, сразу исчезал. Отправился в административный корпус, поднялся на третий этаж, где размещалось королевство Эдмундаса, и попросил у куривших в конце коридора мужичков вызвать Вацловаса. Сам лезть в отдел не хотел, Вацловас тотчас же сыскал бы предлог отложить разговор до другого раза, оп
равдываясь срочной работой, или бы вообще молчал как рыба на виду у своих сослуживцев.
Прождал почти десять минут. Наконец он высунул голову из-за двери, видать, в надежде, что потеряю терпение и уйду восвояси. Приблизился с холодным и равнодушным лицом, на котором застыло выражение отрешенности; пока шел, нервно теребил отвороты серого пиджака, а в глазах — безропотное смирение и мольба оставить его в покое.
— Не заходишь, не звонишь,— сразу набросился на него.— Болел или все по командировкам мотаешься?
— Похвастаться нечем.— Вацловас торопливо закурил.—- Сам знаешь, работа, дом, болезни детей...
— Хвастаться необязательно,— возразил я.— Можно и о политике поговорить.
Вацловас презрительно фыркнул:
-- Как говорится, старые времена вспомнить? Лучше оставить их в покое, и пусть каждый в меру сил тащит свой воз.
— Рассуждаешь ты, Вацловас, совсем как ученик, которому натянули тройку. Скажи, какая кошка пробежала между вами с Эдмундасом? Слышал, собираешься уходить с завода?
— Так будет лучше.
— Для кого?
— И для меня, и для него.
Вацловас выпускал облако за облаком, тонкие и пожелтевшие от курения пальцы без передышки вертели дымящуюся сигарету.
— А ты помнишь, как пришли сюда все трое? — спокойно спросил я, желая хоть немного унять его досаду.— Договаривались, что будем будто пальцы на одной руке. Что же теперь выходит ?— трем товарищам, настоящим друзьям почти с детства, тесно на одном заводе? Ты можешь наконец прямо сказать, почему Эдмундас стал игнорировать тебя?
— Скучная история.
— Ты и мне не доверяешь?
Вацловас загасил сигарету о край урны, резко распрямился:
— Хорошо. Коротко могу. По наивности я заступился за одного человека, которого Эдмундас хотел уволить. По правде говоря, пользы от него было немного, болтун и бездельник, но... жена у него только
что родила, им просто-напросто не на что было бы жить.
— Вот как... А дальше?
— Эдмундас выслушал меня и поменял нас местами. Того человека сделал руководителем группы, а меня перевел в рядовые конструкторы. Мне не дают никакой серьезной работы. И не вижу никаких перспектив.
— Надо побороться за свои права, Вацловас.
— Ради другого смог бы, но ради себя, да еще в такой ситуации... С кем бороться? С однокурсником? С другом? Вообще считаю, друзья детства или однокурсникам не нужно работать под одной крышей. Даже в одной системе...
— Когда-то мы думали по-иному,— напомнил я.
— Жизнь доказала обратное.
Я согласился. Разговор был закончен, и ободрять или утешать Вацловаса казалось глупым и бессмысленным. По инерции еще осведомился:
— И ты не собираешься ничего делать?
— Почему? Я ищу подходящее место.
Развернулся и пошел прочь. Узкоплечий, со слегка
сгорбленной спиной, обозленный на весь свет.
А почему такое не могло случиться со мной? Только оттого, что я крикун и у меня побольше амбиций? Вот еще один побредет по земле с осколком в сердце, получив отвратительный жизненный урок, и кто знает, как отзовется все это в нем позже, когда, скажем, Вацловас сделается каким-нибудь руководителем или начальником. А я не сомневаюсь, что его способности не останутся незамеченными.
Приостановился возле дверей кабинета Эдмундаса, рука сама потянулась постучаться, однако состроил веселую дерзкую улыбку и вошел без стука.
Эдмундас сидел за столом без пиджака, в жилете, вопросительно и холодно блеснули очки, потом потянулся, хрустя суставами, и спросил:
— Кофе хочешь? Только что сварил.
— С удовольствием.— Я присел рядом, беззаботно откинувшись на спинку стула.— Послушай,— будто неожиданно вспомнив, ударил себя по колену,— может, кликнуть Вацловаса, вместе бы потрепались?
— О чем?— сощурился Эдмундас.
— О спорте, о женщинах...— пожал плечами.— Не обязательно о делах.
Эдмундас налил две чашечки крепкого кофе и долго, не говоря ни слова, размешивал ложечкой сахар.
— Ты многого не знаешь, Юстас. Вацловас уже не тот, что прежде. Утратил темп, напористость, превратился в настоящего брюзгу. Копошится, возится.
— Очевидно, тому есть причины. Может, их и следовало выяснить, усевшись всем вместе?
— В адвокаты нанялся? — расхохотался Эдмундас.— Ничего не выйдет, дорогой. Вацловас уверен, что его не оценили по достоинству, и злится на весь мир. Ты его сюда и батогом не загонишь.
— Кажется, будто ты его вообще решил прогнать. Разумеется, он уйдет и сам без понуканий. Скажи только — почему?! Ты же прекрасно знаешь, чего он стоит. Ведь это настоящий ученый! Такие руководят институтами.
— Пусть себе руководит на здоровье. Здесь завод, а не институт.
Обжигая горло, отпил несколько глотков кофе и бросил как бы между прочим:
— А может, боишься... за свой стул? Видишь в нем потенциального соперника?
— Да пошел ты, тоже мне заступник! Из него такой же руководитель и организатор, как из меня космонавт. Признаю — дело свое знает прекрасно, но от других потребовать того же не в состоянии. Пускай себе корпит тихо-мирно, а если не нравится — прошу, скатертью дорога!..
— Но почему ты не даешь ему серьезных заданий? Позволь ему показать себя, мне кажется, больше ему ничего не надо.
Эдмундас подскочил:
— Послушай, ты, правдоискатель! Чего ты лезешь не в свои дела? Какой черт тебя носит? Не смей больше появляться на моей территории. Надоело. Исчезни с горизонта. Копайся в своем огороде.
— Это не только дело Вацловаса.— Я долго приберегал этот козырь, зная, что Эдмундас достаточно чуток.— Ты предаешь свою юность, становишься человеком с двойным дном. А человек, предавший свою юность, потом легко предает и все другое.
Лицо Эдмундаса приняло серый оттенок, как будто я состарил его своими словами лет на десять — двадцать. Долго и старательно поправлял узел галстука, одергивал рукава рубашки, чуть подумав, надел пиджак, застегнул на все пуговицы.
— Думаю, отныне нам будет неприятно видеть друг друга.
Уходя, вспомнил, что Эдмундас когда-то любил играть на скрипке. Интересно, играет ли еще? Скорее всего, нет. Скрипка не позволила бы Эдмундасу так слепо уверовать в собственное право манипулировать людьми, регламентировать их способности и активность. А что касается Вацловаса — грустно. Видно, всерьез решил. Грустно и потому, что рвутся узы старой дружбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22