.. Даже Ильмар спрашивает у меня, почему я никогда не заказываю себе платьев, где было бы много кружев и воланов, рюшей и бантиков, вообще чего-то женственного, почему я всегда стремлюсь к простому, спортивному стилю. Ну ладно, если Розалинда из-за своего покойного брата является непременной принадлежностью пастората, бог с ней, пусть живет в своей чердачной комнате хоть до Судного дня, но зачем тащить ее каждый год с собой в деревню? Жалость тоже должна иметь предел».
Реэт примостилась поудобнее и попыталась заснуть. Но как ни старалась, она не могла остановить поток своих мыслей. «Хурт? Я знала одного Хурта, еще школьницей. Он был тогда студентом, собирал местные наречия, изучал родной язык или что-то в этом роде. Приехал как-то вечером на велосипеде, весь пыльный, загорелый, с зеленым рюкзаком за спиной. Он появился так неожиданно, что я — я сбивала масло на приступках амбара — не успела удрать. Попросил пить. Пошутил, что здесь можно взвалить на спину и унести целый дом, — кругом ни души. Я была босиком и в старом платьице. Когда я вернулась со стаканом воды на блюдечке, — хоть волосы я постаралась привести в порядок, — он уже сидел на приступке и вместо .меня сбивал масло. Нет, стакана или даже двух не хватит, нельзя ли принести воды прямо в ведре. Деревянной ложкой он вертел и вертел в миске, пока масло не сбилось. Ночевать он остался на сеновале, а утром я увидела его, когда он, закатав рукава, мыл лицо и голову под насосом. Хурт, да, Хурт была его фамилия, глаза у него были такие острые, а рот и подбородок, вообще выражение лица такое, как... да, как подумаю теперь, такое, как у Волбрюка, во всяком случае похожее, очень похожее».
Ильмар пошевелился, проснулся и, затаив дыхание, прислушался. Реэт тоже затаила дыхание. Ильмар приподнялся на постели и приблизил голову к соседней постели, чтобы убедиться, здесь ли жена. Но та дышала так тихо, что даже пылинка не сдвинулась бы с места, и Ильмар зажег свой ночник.
— Ах, так ты все-таки здесь?
— А где же мне быть?
— Ты не спишь?
— Что с тобой?
— Мне снилось... Откуда-то протянулась рука, большая рука, — таким жестом наши националисты приветствуют друг друга, — она прошла через стену прямо к нам и стала как бы мостом. И ты поднялась, словно лунатик, была почему-то в шубе, и пошла, потом стала уменьшаться, уменьшаться, пока не исчезла.
— Ложись и хорошенько выспись. Завтра у тебя много работы.
— А ты?
— Да я что... Не беспокойся обо мне.
Когда огонь погас, Реэт спросила:
— Ты знаешь Волбрюка?
— Волбрюка? Кто это?
— Впрочем, откуда тебе знать, ведь ты ходишь в кино раз в год, не чаще.
Через некоторое время Реэт снова спросила:
— Как звали архитектора, который вернулся из Германии ?
— Хурт.
— Нет, по имени?
— Не могу сказать. Но почему это тебя интересует?
— Мне кажется, я его знаю.
— Не может быть. Ведь он лет десять не был в Эстонии.
— А не учился он до этого в здешнем университете?
— Едва ли. Он моложе меня, когда же он успел.
«Завтра утром в витринах еще сохранится сегодняшняя
реклама фильма. Я поведу туда Ильмара взглянуть. Посмотрим, заметит ли он какое-нибудь сходств между Волбрюком и этим Хуртом. Как его звали? Йонатан Езекиль? Во всяком случае, что-то библейское. Может, из-за сходства с ним мне и нравится Волбрюк».
Реэт попыталась восстановить в памяти малейшие подробности своих тогдашних переживаний. Для молодой девушки этот отважный студент, неведомо откуда появившийся, без спроса сбивший ее масло и снова исчезнувший, неведомо куда, был неким воплощением романтического героя, который свободен, может делать, что душе угодно, идти, куда захочется, и совершать все новые подвиги, «мать сегодня на сеновале, а завтра в лесу, на ветвях дерева, чтобы волки не. достали.
«А что, если подняться сейчас тихонько, чтобы никто и услышал, одеться, открыть двери, оставить дом, мужа и исчезнуть, все равно куда, как эта женщина там, маскарада... Убежать далеко, за пределы родины, куда-нибудь в большой город, в теплые страны, в Ниццу,
Сицилию, Египет, ехать верхом на верблюде, подыматься в горы, ехать на океанском пароходе, лететь весь день, всю ночь, потом приземлиться где-нибудь в девственном лесу... Ведь может же путешествовать Кики, у которой нет денег. Она жила в Париже, побывала в Риме и во фьордах Норвегии. А я? Дальше Берлина не ездила. А ведь у нас есть деньги... Если дать объявление: «Молодая, независимая дама простой, приятной наружности ищет спутника для заграничного путешествия, тайна гарантирована, ответ до востреб..?» Ах, глупости! Или поехать с Ильмаром? Но разве он согласится, ведь у него проповеди, венчания, похороны, крестины, старые бабы... Лето близится, и он опять пошлет меня в это вечное Соэкуру, где собирается его родня и в придачу это чучело...
Или если удовольствоваться маленькими приключениями, маленьким бегством с маскарада? Накинуть пальто, ведь мастерская скульптора недалеко, там интересные рисунки, скульптуры, забежать ненадолго, претерпевая в душе страх и жуть. Как в фильме, только пробежать через дорогу, в плаще, в маске... Но на самом деле, что если бы зайти к скульптору Умбъярву и заказать ему свой скульптурный портрет без ведома мужа, позировать ему и... подарить потом это произведение искусства, скажем, Ильмару? Замечательно, великолепно! Я преподнесла бы скульптуру Ильмару ко дню рождения, к его тридцатипятилетию. Председатель церковного совета явился бы, конечно, с лопаточками для торта и с прочими такими серебряными штуками, легкими и большущими, с которыми никто не знает, что делать, а Розалинда пришла бы с букетиком, связанным розовой ленточкой, и немецким стихотворением собственного сочинения в маленьком конвертике. А в углу комнаты стояла бы женская фигура в рост человека, совершенно голая. Фуй, отскочила бы Розалинда, вы подумайте, как ужасно, как бессовестно поступили с вами! Но если Кики может позировать, почему же я не могу? Это вовсе не грех, ведь художник не видит ничего, кроме формы. Я, кажется, даже смогла бы примириться с тем, что он во мне ничего другого не увидит. Моя фигура ведь сама по себе недурна. Он мог бы изобразить меня прыгающей в воду, с протянутыми вперед руками. Если Ильмар дознается, что я тайно от него хожу куда-то, я его высмею и скажу: «Ты тоже проявляешь наконец любопытство? Это замечательно! Но будь совершенно спокоен. Я хожу готовить тебе подарок». Он сразу успокоился бы и подумал, что я хожу ткать ему ковер. Но поражен он был бы, наверное. А может, и рассержен? Но, дорогое дитя, сказал бы он, куда я спрячу эту Венеру? Не могу же я выставить ее в своем кабинете, что скажут люди? Да где ее поставишь? Она потребовала бы большего помещения, хотя и была бы с меня ростом. Впрочем, и я ведь не помещаюсь тут целиком. Какая-то часть моего существа рвется вон отсюда, хочет бежать, быть там, где больше жизни и движения, хочет прорваться в горы, в открытое море, в жизнь! Ах, совершить бы скачок! Все равно куда! Все равно куда!»
Сон прошел. Ильмар свернулся калачиком на нравом боку, а когда он находил эту любимую позу, он засыпал крепко, словно медведь в зимнюю спячку. Реэт поднялась с постели, надела туфли и халат. Потом она тихонько пошла к буфету, отыскала там мешочек с орехами и исчезла в кабинете Ильмара. Забравшись с ногами на стул перед письменным столом Ильмара и хорошенько подобрав полы халата, она как белка принялась грызть орехи. А скорлупки клала на исписанную бумагу, где стояла надпись: «Христианская церковь и семейная жизнь».
3
Архитектор Йоэль Хурт унаследовал свой острый ум и активную энергию от отца, сообразительного крестьянина из южной Эстонии, всю жизнь воевавшего со своим подзолистым кочковатым участком, на котором он без конца проводил канавы, закладывал трубы, который очищал от камней и сорняков.
— Из тебя должен выйти землемер, — говорил он Иоэлю, когда они вдвоем шли мерить поля, один со своим большим деревянным циркулем, другой, следуя за ним, с маленьким. Отец терпеть не мог косых полосок и клиньев поля, не любил он и кривые, изогнутые межи, и его не оставляла странная фантазия разбить свой участок на равные квадраты.
Не забудет Йоэль никогда тех сладостных мгновений, когда отец из нижнего, обычно запертого ящика шкафа вынимал жестяную трубку картой хуторского участка, с документами и когда он, Йоэль, тогда еще маленький мальчик, опершись подбородком на руки, мог следить за важными рассуждениями и вычислениями над разложенной картой. Если при этом что-нибудь оставалось неясным, отец с сыном отправлялись через березняк на хутор Салупи к дяде Хансу, бывшему служащему страхового общества, ныне под старость поселившемуся на своем хуторе.
У этого дяди имелись любопытные инструменты, аппараты и книжки с картинками, но всего интереснее было
то, что он сам умел мастерить чудесные вещи. Ветряная мельница с зубчатыми колесами, взлетающий на воздух дракон, лук со спуском — чего еще желать Йоэлю! Солнечное затмение они наблюдали через закопченное стекло, из камешков домино строили прекрасные дома и вычисляли вышину деревьев по их тени. Но что всего важнее: дядя Ханс задолго до школьной скамьи обучил Йоэля языку цифр и линий, и это сделалось устойчивым фундаментом в его умственном мире. Во всяком случае, у мальчика уже рано появился живой интерес к решению всевозможных математических задач.
Позднее ему доставляло большое удовольствие под самой смутной и бесформенной реальностью обнаруживать геометрически-цифровой скелет. В школе дело одно время дошло до того, что Йоэль все, что попадалось на глаза — Людей, дома, деревья, — невольно соединял в геометрические фигуры, всюду проводил невидимые линии, словно страшась, что без этой наметки весь мир может рассыпаться. Когда в классную комнату врывался сноп лучей, Иоэль уже принимался вычислять объем этой пирамиды; подымая взгляд на классную доску, он невольно начинал делить ее площадь на треугольники или вычислять, насколько площадь стены больше площади доски. Всюду глаз его строил квадраты, треугольники, параллелограммы, оси, секторы, конусы, кубы, и нередко требовалось известное усилие, чтобы отогнать эти назойливые представления.
В то время как товарищи по школе ломали себе голову над сложными задачами, он легко находил решения, чаще всего при помощи мгновенного проблеска мысли, самому ему доставлявшего большое удовольствие.
Не удивительно, что все ему пророчили будущее мате матика или инженера. Но в душе Йоэля совершился неожиданный перелом. Была ли то упрямая воля к действию,. которая отвергала путь наименьшего сопротивления даже в самом себе и искала препятствий, или «материнская кровь», которую в роду Хуртов считали виновницей и первопричиной всевозможных страстей, изменчивых настроений, тяги ко всякой красоте, капризов, неуравновешенности и прочих недостатков, — как бы то ни было, парень махнул рукой на все пророчества и, поступив в университет, принялся изучать языки, искусство, философию и прочие такие же эфемерные предметы. Сначала он даже домашним не сообщил об этом.
Обычно жизнерадостный и разговорчивый парень превратился в молчаливого мечтателя, вдруг почувствовавшего некое расстояние между собой и другими людьми, полюбившего одиночество и книги. Проблемы вставали перед
ним, громоздились одна на другую, словно льдины при ледоходе, закупоривая течение природного разума. Все в нем бродило. Возникали задачи, которые он уже не мог решать с прежней легкостью. Он испытывал внутреннюю растерянность, не знал, за что ухватиться. Из него вылуплялось некое другое «я», о существовании которого он раньше не догадывался. Противоречивые желания, беспокойство, мечтания, порывы страсти охватывали молодого человека, и он впервые начал понимать _ свою мать, которая была человеком чувства, могла часами сидеть на берегу пруда под вербами и бросать кусочки хлеба гусям или в самый разгар страды забраться на горку Коопамяэ без всякого дела, просто так, чтобы полюбоваться прекрасным видом на луга.
В летние каникулы Йоэль, пренебрегая своей обязанностью помогать остальным в полевой работе, брал велосипед и уезжал куда глаза глядят, испытывая радость от летевшего навстречу ветерка. Он переживал подчас небольшие любовные приключения, которые он, однако, быстро прекращал. Бесцельно бродяжничая, он ломал себе голову над многими вопросами, а потом, усталый, любил читать такие стихи, в которых было что-то неопределенное, почти непонятное, стихи, мягкие как снежок, быстро тающий в сжатой ладони. Мир, который в них представал, походил на мир после. потопа, и Йоэлю доставляло удовольствие проводить линии между отдельными возвышавшимися над водой скалами, крышами, башнями, вершинами гор. Но это были уже не геометрические представления, которые он раньше мысленно рисовал, а что-то вроде музыкального настроения, зыбкого и неопределенного.
В эти дни в руки Йоэля попала «Творческая эволюция» Бергсона, которая показалась неким откровением для его блуждающего в потемках сознания. Все то, что он смутно угадывал, находило здесь ясное словесное выражение. Произведение это было написано как будто нарочно для него. Каждая страница увлекала его; чем дальше тем шире становился его кругозор.
Иногда у него дух захватывало от радости. Он не мог читать спокойно, сидя на стуле а должен был с книжкой в руках шагать по полям, по лесу. Он то и дело останавливался читал - несколько строк и шагал дальше, а в это время в голове у него ворочались мысли и в глазах светилась радость.
Что же произошло? Ничего особенного. Только то, что он нашел некое философское оправдание или, вернее, защиту для своего инстинктивно сделанного выбора предмета изучения. Жизнью жизнь — это слово зачаровывало его. Поэзия, искусство, гениальные фантазии — все это говорило о творческой таинственности жизни. Что такое математика рядом с этим? Низменное, утилитарное, вульгарное орудие сохранения жизни. Но сама жизнь, это. неопределенное творческое вторжение в непредвиденное будущее, текучая, изменчивая, вечно стремящаяся вперед сила, — это была та истина, которая, видимо, стояла выше всех других истин. Пространство, протяженность, неподвижность, материя, рассудок — все это означало ослабление жизненного порыва, застой, смерть. Единственной верной реальностью была продолжительность во времени. Все эти треугольники, отрезки, грани и плоскости, за которыми он думал найти более интересный мир, рассыпались, превратились в фикции.
Но понемногу приходило разочарование. Он уже давно заметил, что в области интересующих его знаний либо занимались пустячными мелочами, либо пытались во что бы то ни стало разложить все по полочкам и рубрикам твердых законов. Как легко лепили из теста истории любые истины, с какой глубокой серьезностью добивались вечных законов! Насколько возвышало сопереживание с гениями поэзии, настолько же мелочным и незначительным рядом с этим казалось изучение структуры стихотворной стоны, отношений и отношения гения с окружающими людьми. Несущественное превращали в главное, а перед самой сутью закрывали глаза. И даже истины, которые здесь открывали, оказывались хрупкими, относительными, изменчивыми. У них не было строгой бесспорности математических истин.
Эта беспомощность рассудка и недостаточная способность применять _ его при изучении живого потока реальности заставила Йоэля еще раз восторгаться всесилием жизни, но вместе с тем поневоле обратила его взор на те области, где человеческий разум чувствовал, себя как дома.
Он пережил долгий и тяжкий период сомнений. В его тогдашнем дневнике размышлений осело немало рассуждений, мучительных дум, поисков и сомнений. Например:
«Если жизнь в своем вечном творческом порыве изобрела интеллект, то неужели только для того, чтобы мы сквозь его призму увидели все неверно? Дважды два четыре — истинно ли это утверждение только потому, что оно полезно для сохранения жизни? Но почему именно эта комбинация полезна?»
«Материя как ослабление жизненного порыва, как спад — не найдено ли это определение просто но аналогии с нашей душевной жизнью, где активность создает целое, а ослабление внимания приводит к распадению на части? Если так, то мы со своей логикой, быть может, недалеко ушли от первобытного человека, который существование бога доказывал также аналогией: если существует стрела, то должен существовать тот, кто ее сделал?»
«Истинная ценность переживания начинается там, где оно больше не является моим переживанием. Истина существует не для познания, а для применения! Жизнь дана не для наслаждения ею, а для выполнения поставленной ею задачи!»'
«Мистик это тот, кто наслаждается своим богом. Человеком наслаждения является тот, кто только созерцает истину, — это мистик познания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Реэт примостилась поудобнее и попыталась заснуть. Но как ни старалась, она не могла остановить поток своих мыслей. «Хурт? Я знала одного Хурта, еще школьницей. Он был тогда студентом, собирал местные наречия, изучал родной язык или что-то в этом роде. Приехал как-то вечером на велосипеде, весь пыльный, загорелый, с зеленым рюкзаком за спиной. Он появился так неожиданно, что я — я сбивала масло на приступках амбара — не успела удрать. Попросил пить. Пошутил, что здесь можно взвалить на спину и унести целый дом, — кругом ни души. Я была босиком и в старом платьице. Когда я вернулась со стаканом воды на блюдечке, — хоть волосы я постаралась привести в порядок, — он уже сидел на приступке и вместо .меня сбивал масло. Нет, стакана или даже двух не хватит, нельзя ли принести воды прямо в ведре. Деревянной ложкой он вертел и вертел в миске, пока масло не сбилось. Ночевать он остался на сеновале, а утром я увидела его, когда он, закатав рукава, мыл лицо и голову под насосом. Хурт, да, Хурт была его фамилия, глаза у него были такие острые, а рот и подбородок, вообще выражение лица такое, как... да, как подумаю теперь, такое, как у Волбрюка, во всяком случае похожее, очень похожее».
Ильмар пошевелился, проснулся и, затаив дыхание, прислушался. Реэт тоже затаила дыхание. Ильмар приподнялся на постели и приблизил голову к соседней постели, чтобы убедиться, здесь ли жена. Но та дышала так тихо, что даже пылинка не сдвинулась бы с места, и Ильмар зажег свой ночник.
— Ах, так ты все-таки здесь?
— А где же мне быть?
— Ты не спишь?
— Что с тобой?
— Мне снилось... Откуда-то протянулась рука, большая рука, — таким жестом наши националисты приветствуют друг друга, — она прошла через стену прямо к нам и стала как бы мостом. И ты поднялась, словно лунатик, была почему-то в шубе, и пошла, потом стала уменьшаться, уменьшаться, пока не исчезла.
— Ложись и хорошенько выспись. Завтра у тебя много работы.
— А ты?
— Да я что... Не беспокойся обо мне.
Когда огонь погас, Реэт спросила:
— Ты знаешь Волбрюка?
— Волбрюка? Кто это?
— Впрочем, откуда тебе знать, ведь ты ходишь в кино раз в год, не чаще.
Через некоторое время Реэт снова спросила:
— Как звали архитектора, который вернулся из Германии ?
— Хурт.
— Нет, по имени?
— Не могу сказать. Но почему это тебя интересует?
— Мне кажется, я его знаю.
— Не может быть. Ведь он лет десять не был в Эстонии.
— А не учился он до этого в здешнем университете?
— Едва ли. Он моложе меня, когда же он успел.
«Завтра утром в витринах еще сохранится сегодняшняя
реклама фильма. Я поведу туда Ильмара взглянуть. Посмотрим, заметит ли он какое-нибудь сходств между Волбрюком и этим Хуртом. Как его звали? Йонатан Езекиль? Во всяком случае, что-то библейское. Может, из-за сходства с ним мне и нравится Волбрюк».
Реэт попыталась восстановить в памяти малейшие подробности своих тогдашних переживаний. Для молодой девушки этот отважный студент, неведомо откуда появившийся, без спроса сбивший ее масло и снова исчезнувший, неведомо куда, был неким воплощением романтического героя, который свободен, может делать, что душе угодно, идти, куда захочется, и совершать все новые подвиги, «мать сегодня на сеновале, а завтра в лесу, на ветвях дерева, чтобы волки не. достали.
«А что, если подняться сейчас тихонько, чтобы никто и услышал, одеться, открыть двери, оставить дом, мужа и исчезнуть, все равно куда, как эта женщина там, маскарада... Убежать далеко, за пределы родины, куда-нибудь в большой город, в теплые страны, в Ниццу,
Сицилию, Египет, ехать верхом на верблюде, подыматься в горы, ехать на океанском пароходе, лететь весь день, всю ночь, потом приземлиться где-нибудь в девственном лесу... Ведь может же путешествовать Кики, у которой нет денег. Она жила в Париже, побывала в Риме и во фьордах Норвегии. А я? Дальше Берлина не ездила. А ведь у нас есть деньги... Если дать объявление: «Молодая, независимая дама простой, приятной наружности ищет спутника для заграничного путешествия, тайна гарантирована, ответ до востреб..?» Ах, глупости! Или поехать с Ильмаром? Но разве он согласится, ведь у него проповеди, венчания, похороны, крестины, старые бабы... Лето близится, и он опять пошлет меня в это вечное Соэкуру, где собирается его родня и в придачу это чучело...
Или если удовольствоваться маленькими приключениями, маленьким бегством с маскарада? Накинуть пальто, ведь мастерская скульптора недалеко, там интересные рисунки, скульптуры, забежать ненадолго, претерпевая в душе страх и жуть. Как в фильме, только пробежать через дорогу, в плаще, в маске... Но на самом деле, что если бы зайти к скульптору Умбъярву и заказать ему свой скульптурный портрет без ведома мужа, позировать ему и... подарить потом это произведение искусства, скажем, Ильмару? Замечательно, великолепно! Я преподнесла бы скульптуру Ильмару ко дню рождения, к его тридцатипятилетию. Председатель церковного совета явился бы, конечно, с лопаточками для торта и с прочими такими серебряными штуками, легкими и большущими, с которыми никто не знает, что делать, а Розалинда пришла бы с букетиком, связанным розовой ленточкой, и немецким стихотворением собственного сочинения в маленьком конвертике. А в углу комнаты стояла бы женская фигура в рост человека, совершенно голая. Фуй, отскочила бы Розалинда, вы подумайте, как ужасно, как бессовестно поступили с вами! Но если Кики может позировать, почему же я не могу? Это вовсе не грех, ведь художник не видит ничего, кроме формы. Я, кажется, даже смогла бы примириться с тем, что он во мне ничего другого не увидит. Моя фигура ведь сама по себе недурна. Он мог бы изобразить меня прыгающей в воду, с протянутыми вперед руками. Если Ильмар дознается, что я тайно от него хожу куда-то, я его высмею и скажу: «Ты тоже проявляешь наконец любопытство? Это замечательно! Но будь совершенно спокоен. Я хожу готовить тебе подарок». Он сразу успокоился бы и подумал, что я хожу ткать ему ковер. Но поражен он был бы, наверное. А может, и рассержен? Но, дорогое дитя, сказал бы он, куда я спрячу эту Венеру? Не могу же я выставить ее в своем кабинете, что скажут люди? Да где ее поставишь? Она потребовала бы большего помещения, хотя и была бы с меня ростом. Впрочем, и я ведь не помещаюсь тут целиком. Какая-то часть моего существа рвется вон отсюда, хочет бежать, быть там, где больше жизни и движения, хочет прорваться в горы, в открытое море, в жизнь! Ах, совершить бы скачок! Все равно куда! Все равно куда!»
Сон прошел. Ильмар свернулся калачиком на нравом боку, а когда он находил эту любимую позу, он засыпал крепко, словно медведь в зимнюю спячку. Реэт поднялась с постели, надела туфли и халат. Потом она тихонько пошла к буфету, отыскала там мешочек с орехами и исчезла в кабинете Ильмара. Забравшись с ногами на стул перед письменным столом Ильмара и хорошенько подобрав полы халата, она как белка принялась грызть орехи. А скорлупки клала на исписанную бумагу, где стояла надпись: «Христианская церковь и семейная жизнь».
3
Архитектор Йоэль Хурт унаследовал свой острый ум и активную энергию от отца, сообразительного крестьянина из южной Эстонии, всю жизнь воевавшего со своим подзолистым кочковатым участком, на котором он без конца проводил канавы, закладывал трубы, который очищал от камней и сорняков.
— Из тебя должен выйти землемер, — говорил он Иоэлю, когда они вдвоем шли мерить поля, один со своим большим деревянным циркулем, другой, следуя за ним, с маленьким. Отец терпеть не мог косых полосок и клиньев поля, не любил он и кривые, изогнутые межи, и его не оставляла странная фантазия разбить свой участок на равные квадраты.
Не забудет Йоэль никогда тех сладостных мгновений, когда отец из нижнего, обычно запертого ящика шкафа вынимал жестяную трубку картой хуторского участка, с документами и когда он, Йоэль, тогда еще маленький мальчик, опершись подбородком на руки, мог следить за важными рассуждениями и вычислениями над разложенной картой. Если при этом что-нибудь оставалось неясным, отец с сыном отправлялись через березняк на хутор Салупи к дяде Хансу, бывшему служащему страхового общества, ныне под старость поселившемуся на своем хуторе.
У этого дяди имелись любопытные инструменты, аппараты и книжки с картинками, но всего интереснее было
то, что он сам умел мастерить чудесные вещи. Ветряная мельница с зубчатыми колесами, взлетающий на воздух дракон, лук со спуском — чего еще желать Йоэлю! Солнечное затмение они наблюдали через закопченное стекло, из камешков домино строили прекрасные дома и вычисляли вышину деревьев по их тени. Но что всего важнее: дядя Ханс задолго до школьной скамьи обучил Йоэля языку цифр и линий, и это сделалось устойчивым фундаментом в его умственном мире. Во всяком случае, у мальчика уже рано появился живой интерес к решению всевозможных математических задач.
Позднее ему доставляло большое удовольствие под самой смутной и бесформенной реальностью обнаруживать геометрически-цифровой скелет. В школе дело одно время дошло до того, что Йоэль все, что попадалось на глаза — Людей, дома, деревья, — невольно соединял в геометрические фигуры, всюду проводил невидимые линии, словно страшась, что без этой наметки весь мир может рассыпаться. Когда в классную комнату врывался сноп лучей, Иоэль уже принимался вычислять объем этой пирамиды; подымая взгляд на классную доску, он невольно начинал делить ее площадь на треугольники или вычислять, насколько площадь стены больше площади доски. Всюду глаз его строил квадраты, треугольники, параллелограммы, оси, секторы, конусы, кубы, и нередко требовалось известное усилие, чтобы отогнать эти назойливые представления.
В то время как товарищи по школе ломали себе голову над сложными задачами, он легко находил решения, чаще всего при помощи мгновенного проблеска мысли, самому ему доставлявшего большое удовольствие.
Не удивительно, что все ему пророчили будущее мате матика или инженера. Но в душе Йоэля совершился неожиданный перелом. Была ли то упрямая воля к действию,. которая отвергала путь наименьшего сопротивления даже в самом себе и искала препятствий, или «материнская кровь», которую в роду Хуртов считали виновницей и первопричиной всевозможных страстей, изменчивых настроений, тяги ко всякой красоте, капризов, неуравновешенности и прочих недостатков, — как бы то ни было, парень махнул рукой на все пророчества и, поступив в университет, принялся изучать языки, искусство, философию и прочие такие же эфемерные предметы. Сначала он даже домашним не сообщил об этом.
Обычно жизнерадостный и разговорчивый парень превратился в молчаливого мечтателя, вдруг почувствовавшего некое расстояние между собой и другими людьми, полюбившего одиночество и книги. Проблемы вставали перед
ним, громоздились одна на другую, словно льдины при ледоходе, закупоривая течение природного разума. Все в нем бродило. Возникали задачи, которые он уже не мог решать с прежней легкостью. Он испытывал внутреннюю растерянность, не знал, за что ухватиться. Из него вылуплялось некое другое «я», о существовании которого он раньше не догадывался. Противоречивые желания, беспокойство, мечтания, порывы страсти охватывали молодого человека, и он впервые начал понимать _ свою мать, которая была человеком чувства, могла часами сидеть на берегу пруда под вербами и бросать кусочки хлеба гусям или в самый разгар страды забраться на горку Коопамяэ без всякого дела, просто так, чтобы полюбоваться прекрасным видом на луга.
В летние каникулы Йоэль, пренебрегая своей обязанностью помогать остальным в полевой работе, брал велосипед и уезжал куда глаза глядят, испытывая радость от летевшего навстречу ветерка. Он переживал подчас небольшие любовные приключения, которые он, однако, быстро прекращал. Бесцельно бродяжничая, он ломал себе голову над многими вопросами, а потом, усталый, любил читать такие стихи, в которых было что-то неопределенное, почти непонятное, стихи, мягкие как снежок, быстро тающий в сжатой ладони. Мир, который в них представал, походил на мир после. потопа, и Йоэлю доставляло удовольствие проводить линии между отдельными возвышавшимися над водой скалами, крышами, башнями, вершинами гор. Но это были уже не геометрические представления, которые он раньше мысленно рисовал, а что-то вроде музыкального настроения, зыбкого и неопределенного.
В эти дни в руки Йоэля попала «Творческая эволюция» Бергсона, которая показалась неким откровением для его блуждающего в потемках сознания. Все то, что он смутно угадывал, находило здесь ясное словесное выражение. Произведение это было написано как будто нарочно для него. Каждая страница увлекала его; чем дальше тем шире становился его кругозор.
Иногда у него дух захватывало от радости. Он не мог читать спокойно, сидя на стуле а должен был с книжкой в руках шагать по полям, по лесу. Он то и дело останавливался читал - несколько строк и шагал дальше, а в это время в голове у него ворочались мысли и в глазах светилась радость.
Что же произошло? Ничего особенного. Только то, что он нашел некое философское оправдание или, вернее, защиту для своего инстинктивно сделанного выбора предмета изучения. Жизнью жизнь — это слово зачаровывало его. Поэзия, искусство, гениальные фантазии — все это говорило о творческой таинственности жизни. Что такое математика рядом с этим? Низменное, утилитарное, вульгарное орудие сохранения жизни. Но сама жизнь, это. неопределенное творческое вторжение в непредвиденное будущее, текучая, изменчивая, вечно стремящаяся вперед сила, — это была та истина, которая, видимо, стояла выше всех других истин. Пространство, протяженность, неподвижность, материя, рассудок — все это означало ослабление жизненного порыва, застой, смерть. Единственной верной реальностью была продолжительность во времени. Все эти треугольники, отрезки, грани и плоскости, за которыми он думал найти более интересный мир, рассыпались, превратились в фикции.
Но понемногу приходило разочарование. Он уже давно заметил, что в области интересующих его знаний либо занимались пустячными мелочами, либо пытались во что бы то ни стало разложить все по полочкам и рубрикам твердых законов. Как легко лепили из теста истории любые истины, с какой глубокой серьезностью добивались вечных законов! Насколько возвышало сопереживание с гениями поэзии, настолько же мелочным и незначительным рядом с этим казалось изучение структуры стихотворной стоны, отношений и отношения гения с окружающими людьми. Несущественное превращали в главное, а перед самой сутью закрывали глаза. И даже истины, которые здесь открывали, оказывались хрупкими, относительными, изменчивыми. У них не было строгой бесспорности математических истин.
Эта беспомощность рассудка и недостаточная способность применять _ его при изучении живого потока реальности заставила Йоэля еще раз восторгаться всесилием жизни, но вместе с тем поневоле обратила его взор на те области, где человеческий разум чувствовал, себя как дома.
Он пережил долгий и тяжкий период сомнений. В его тогдашнем дневнике размышлений осело немало рассуждений, мучительных дум, поисков и сомнений. Например:
«Если жизнь в своем вечном творческом порыве изобрела интеллект, то неужели только для того, чтобы мы сквозь его призму увидели все неверно? Дважды два четыре — истинно ли это утверждение только потому, что оно полезно для сохранения жизни? Но почему именно эта комбинация полезна?»
«Материя как ослабление жизненного порыва, как спад — не найдено ли это определение просто но аналогии с нашей душевной жизнью, где активность создает целое, а ослабление внимания приводит к распадению на части? Если так, то мы со своей логикой, быть может, недалеко ушли от первобытного человека, который существование бога доказывал также аналогией: если существует стрела, то должен существовать тот, кто ее сделал?»
«Истинная ценность переживания начинается там, где оно больше не является моим переживанием. Истина существует не для познания, а для применения! Жизнь дана не для наслаждения ею, а для выполнения поставленной ею задачи!»'
«Мистик это тот, кто наслаждается своим богом. Человеком наслаждения является тот, кто только созерцает истину, — это мистик познания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37