А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— И шепчет на ухо: — Не удивляйся— мы уже расписались. Я — Гедонене!» — пропела свою новую фамилию, будто золотую монету на ладони подкинула. Я чуть не села в коридоре, где мы с ней столкнулись. Ничего не сказала, хоть и подмывало бросить прямо в лицо: «Как тебе не стыдно! Ведь этот твой Бронюс только на несколько годков постарше твоего сына будет!»
А через месяц или другой является из армии Чесин Лев. Гулял день, гулял другой. И по ночам гулял. Весь дом звенел. А наутро четвертого дня неотложка увезла Бронюса в больницу. Голова расшиблена, весь кровью обливается. Чеся голосит, на сына кидается, а* тот с пеной у рта пустой бутылкой размахивает. «Только подойди, молодуха, только тронь меня...»
Лев удрал куда-то, наверно, подальше от греха, а Чеся привела Бронюса домой. Где Лев эти пять лет шлялся, одному богу известно. Матери не писал, она как будто и забыла про сына. Когда напомнила однажды про него, она только огрызнулась через плечо: «В нашей стране человек не пропадает». Не пропал и Лев, что правда, то правда. Этой весной ковыряюсь как- то в огородике и слышу — зарычал грузовик, остановился у ворот. Болыленный, с прицепом. Из кабины выскочил мужчина и идет прямо ко мне. Лев!.. Горе ты мое... Поздоровался и ухмыляется, двумя пальцами черные усики приглаживает. Голубая куртка нараспашку, конец широкого галстука за брючный ремень засунут, а штаны, как у всех молодых,— джинсы. И башмаки желтые, остроносые, на высоком каблуке. Простоволос, на макушке — плешь. «Как живешь-можешь, тетя? — спрашивает и тут же добавляет:— В райцентре я пришвартовался, общагу дали, вот оно как. Дай, говорю, к мамаше загляну». Я все в огородике копошусь, вечер спускается, слушаю, ушки на макушке. Ничего, тишь да
гладь. Гляжу, Чеся провожает своего Льва, знай щебечет, знай лепечет, и все по сторонам зырк да зырк: видят ли ее с сыном. «Заскочу как-нибудь»,— залезая в кабину, сказал Лев. Однако на следующий раз поднял бучу. Как только привалит — правда, редко это бывает,— так и жди цирка.
Гражвиле замолкла, вздохнула глубоко, с натугой.
— Горе ты мое, если бы люди хоть раз на себя оглянулись, а то горазды только на других глазеть. Вот и мы с тобой судим других, косточки перемываем.
-— Да не судим мы, тетя, не осудим. Если б не такая ночь... эта ночь...
За окном, в огородике, трещали кузнечики, единственные сейчас нарушители ночного покоя. Наверное, те же самые кузнечики из детства Кристины, которых она все норовила поймать да подержать, трепыхающихся, в маленькой ладони, чтобы по всему телу пробежала странная дрожь. Как и маленькую рыбешку, войдя в озеро по колено, как и писклявого птенца, выпавшего из гнезда. Теперь она уже не испытала бы того волнения — задубела ладонь. А может, и сердце перегорело?
Рука тети Гражвиле как-то опасливо коснулась плеча Кристины, соскользнула с него.
— Наверно, с дочкой поссорилась, детонька? Но ведь Индре хорошая девочка.
— Хорошая,— непослушными губами произнесла Кристина.
— Нынче молодежь не та, что в моем девичестве. Нагляделась да наслушалась сверх всякой меры. Скажу, что и с ними труднее, и им самим не легче. Хоть твоя-то Индре ничего такого не выкинула?
-— Нет, нет,— снова ответила Кристина и как могла спокойнее, просто через силу добавила: — Ничего такого она не выкинула, ничего...
Бросила халат на стул, провела ладонями по легкому шелку сорочки.
— Спи, тетя Гражвиле. Тебе рано вставать, работа ждет.
— Сколько надо сна старому!..
— Спокойной ночи.
Постояла у двери. Воздух в комнате задрожал от боязливого стрекота осенних кузнечиков.
— Так и не вернулась...
— Чеся-то? Вернется; как же, за Бронюсом побежала.
Криста вытянулась на кровати, закрыла глаза и прислушалась: вдруг опять раздастся скрипичный концерт кузнечиков.
Где-то далеко промчалась по улице машина.
II
Шум оживившихся улиц пробудил Кристину ни свет ни заря. Едва открыв глаза, увидела в полумраке дубовый шкаф, украшенную бумажными кружевами лампу под потолком и снова зажмурилась. Неужто все еще длится сон? Белел снег, до того рыхлый и глубокий, что она брела по нему, как сквозь туман. Вдруг засомневалась: снег ли? Обеими руками слепила снежок и запустила. Еще один снежок слепила и когда замахнулась опять, увидела облепленную яблоками яблоню. Огромные, румяные яблоки. Подбежала и стала срывать яблоки, холодные, как лед, даже руки заныли. Бегом припустила домой, снова шла по этому невесомому снегу и, едва открыв дверь, закричала: «Мама, гляди!» Она была юная, совсем еще девчонка, и держала в охапке румяные яблоки. Кристина столкнула с груди одеяло, протерла глаза. Где она? Дома! Дома... Дрогнули краешки губ, на лице появилось умиротворенное выражение, словно вдруг забрезжило утро далеких солнечных воскресений, когда она, еще не знавшая больших забот, просыпалась в этой кровати счастливая — никуда не надо спешить, никто не ждет; понежится теперь, поваляется в постели, убаюкиваемая тихими, осторожными шагами матери. Шаги. За стеной шаркает шлепанцами тетя Гражвиле. Наверняка уже поздно, подумала Кристина. Чтобы узнать, который час, ей надо встать и взять из сумочки часики, но она не встанет. Какое ей дело до времени. Господи, она же хочет забыть часы, минуты, это постоянное поглядывание на часики. Девять пятнадцать — летучка... в одиннадцать — вызывает начальник... до пятнадцати чтоб был отчет... в шестнадцать — планерка... Кристина затыкает пальцами уши и все равно слышит голоса: мужские, женские; гомон, хлопанье дверей, телефонный трезвон. Но я ведь дома... Дома! —едва не восклицает. Однако это слово, даже произнесенное тихонечко, обладает магической
силой, возвращает покой ее мыслям. Кристина поднимает руку к снопу солнечных лучей, падающему из окна, легонько шевелит длинными тонкими пальцами, словно умывая их под золотым дождем, а потом этим чудотворным бальзамом натирает лицо, веки. И сама себе улыбается. Оттого, что здорова. Что глаза ясные. Что на дворике так знакомо скрипит колодезный ворот и плещется вода. Что негромко журчит разговор женщин на улице... Что она дома... Да, она дома, дома и ни о чем другом не желает думать. Вот повернется на бок и будет так лежать без конца, поскольку ничто происходящее за стенами комнаты или на улице ее не заботит. Ничто ее сегодня не заботит. Сегодня воскресенье детских лет.
Осторожно приоткрылась дверь, тетя Гражвиле просунула голову, повременила. Кристину так и подмывало притвориться спящей, однако она зашевелилась, обернулась.
— Не разбудила? Горе ты мое...
Глаза испуганные, глядит ласково, смиренно, без слов извиняясь за вторжение.
— Правда, уже не спала?
— Лежу себе полеживаю. Кажется, весь день так могла бы...
— А ты и не торопись вставать. Отдыхай, детонька. Я только хотела сказать: завтрак на столе, если чай остынет, подогреешь. А в обед я прибегу.
— Зачем эти хлопоты, тетя...
— Для меня радость, детонька,— и тут же забеспокоилась: — Вчера ты мне так ничего и не сказала про Индре.
Кристина сжимает край одеяла, крепко зажмуривается и видит свою дочку — печальную донельзя, словно ее выгоняют из дома. Глаза устремлены в весеннее небо за окном, но она ничего не видит, совсем ничего, и только помертвевшие губы с трудом произносят: «Так надо, мама...»
— Она работает, Индре-то?
— Работает... Наверное, работает. Лучше не спрашивай, тетя.
— Детонька...— тетя испуганно замолчала.— Глаза у тебя невеселые. И с лица не очень-то...
А когда ее глаза были веселыми? Когда ее лицо было отдохнувшим, без тени забот? Кристина не помнит.
— Очухаюсь.
— И я так говорю.— Потопталась, как-то бочком придвинулась поближе и зашептала: — Чеся только на заре вернулась, и одна. «Зачем ты мне жизнь губишь?»— рыдала в коридоре. А Лев дверью хлоп, да на улицу. Только что, но ты, наверно, не слышала. Так вот... О господи, только бы не опоздать, вот сраму-то будет. Больные ждут, все ждут... Я побежала, детонька, ты уж не сердись, что одну оставляю, иначе не могу.
Вскоре ее торопливые шажки пролили под окном и растаяли в уличном шуме.
Кристина снова напомнила себе, что она дома и обязана ни о чем не думать, все выбросить из головы, однако прежнее настроение не возвращалось. Лежала расстроенная, поначалу даже не понимая отчего. Уселась в кровати, уставилась в овальное зеркальце, внимательно изучала посеревшее лицо, затуманенные глаза, торчащий, заострившийся подбородок, искала новые морщинки. Еще шаг — и старость. Всего один шаг через порог. Как подкошенная повалилась на подушку, мучительно зажмурилась, стиснула зубы, ибо волей- неволей пришлось согласиться — беспощадны следы времени, особенно последних дней, месяцев, лет. Ничем не поможет даже всевластная косметика — усмехнулась криво, безнадежно. Однако, повалявшись так какое-то время, встала, без всякого желания сжевала бутерброд, потом заставила себя умыть лицо кипяченой тепловатой водой и устроилась перед зеркалом.
День тащился медленно. Решив и ногой не ступать на улицу, перебрала привезенную одежду и обувь (почему серое платье не взяла, почему темно-коричневую сумочку не прихватила, босоножки? — равнодушно подумала), снова забралась в постель, даже задремала. Пробудившись, почувствовала покалывание в затылке. Не всегда дневной сон на пользу. Побродила по комнате, выдвинула ящик шкафа, порылась в книгах. Все они были старые, школьных времен, чаще всего подаренные по случаю окончания класса или ко дню рождения. Наконец выбрала захватанную, с загнутыми уголками, видно, прошедшую через многие руки. Уселась, раскрыла и углубилась в историю падения мадам Бовари, над которой когда-то проливала слезы. Листала страницу за страницей, добралась даже до середины книги и
все чего-то ждала, надеялась на что-то. Может, на испытанное когда-то чудо, на волнение, сковывающее душу и тело, на увлекательную дорогу в неведомое. Увы, этого в книге не оказалось, и Кристина испугалась: неужели она так зачерствела? Отупела, заскорузла? А потом спохватилась — ведь читает-то она одними глазами, слова не доходят ни до ума, ни до сердца. Не книга виновата, не печальная судьба Бовари — это она, Кристина, не может ничего в. себя впустить, принять.
Отложила книгу, легла. В уголках глаз блеснули слезы. Только бы не вздумала забежать домой тетя Гражвиле, только бы она оставила меня в покое, прямо- таки молилась про себя Кристина...
На следующее утро она встала рано, отперла дверь комнатки, ведущую прямо в коридор, и вышла во дворик. На скамье у стены сидел большой лохматый кот. Пробуравил зелеными глазами — незнакомая! — и нырнул в вишенник у забора. А за вишенками, возле хлевка, на красном мотоцикле — Миколас Тауринскас, почему-то медлит трогаться с места, поглядывает на высокое небо и ласточек, сидящих на телевизионной антенне. «Если я в какой день горсточку гвоздей не скомбинирую, вечером заснуть не могу»,— как-то размахивал он руками во дворе и честил сына Альфонсаса за то, что тот не умеет жить. Сына-то больше нет, пьяный решил покататься на озере и вывалился из лодки. Что сейчас надумал Миколас Тауринскас? Видно, не может решить, куда руль повернуть...
«Интересно, Гедонисы еще спят?» — подумала Кристина, проходя мимо их окон. Краешком глаза заметила треснувшее стекло, заклеенное голубой изоляционной лентой, пожелтевшие занавески, несколько зеленых помидоров на подоконнике. Наверняка спят. Просто так подумала, Гедонисы ее совсем не интересовали, это точно.
За покосившимися складками, деревянными сарайчиками и свалкой всевозможного мусора, скопившегося за многие годы и заросшего полынью, чертополохом, высоченной крапивой, спускалась с горки тропинка. Кристина издалека глядела на озеро, на большой, похожий на гору, вынырнувший из тумана остров. Хоть не чувствовалось ни малейшего ветерка, вода рябила, лишь прибрежная отмель блестела черным стеклом. В застрявших среди тростника клубах тумана закрякала дикая утка, по-видимому предупреждая свой выводок о какой-то опасности.
Кристина, пожалуй, не скажет, по чему больше скучает: по дому своего детства или по озеру. А может, и нельзя так ставить вопрос. И дом на зеленом берегу, и обнимающее город озеро Гилутис — единое живое существо, которое не разделишь, не разорвешь пополам. Где бы она ни оказывалась — в роскошных гостиницах Москвы, Ленинграда, Киева или в тесных комнатках санаториев Крыма и Друскининкай,— проснется ночью, и перед глазами из мглы прошлого проступает старый дом над озером, красные, набрякшие от горячей мыльной воды мамины руки, дым отцовской цигарки, слышится его надсадный кашель, визг сестренок, вспоминается, как изредка плавали на лодке к острову среди озера, словно в сказке все это было. «Как тебе хорошо, у тебя есть родной дом»,— не раз твердили подруги. «У меня есть дом, в котором я выросла»,— отвечала Криста, потому что адрес родного дома сохранился только в ее паспорте.
В прогалинах камышовых зарослей, уткнувшись носами в песчаный берег, дремали лодки. Одни широкие и длинные, просмоленные щедро, как ботики рыбаков Куршского залива, другие стройные, легкие, выкрашенные в желтый, зеленый цвет, третьи — со скошенной кормой, выгнутые из листа жести или фанеры. И все крепкими цепями привязаны к железным или дубовым кольям. Но Кристине сейчас и не хочется на озеро. Она стоит под сенью густой ольхи, стоит в странном оцепенении...
...Девчонка вскакивает на залитый солнцем камень и вглядывается в прозрачную воду — там всегда носятся стайки уклеек, а иногда блеснет даже красноперка. Девчонка опускается на корточки, ищет две буквы, высеченные на боку этого большого камня, гладкого, отшлифованного волнами и обращенного к озеру. Вдруг ее окликают: «Криста!» Голос этот озерной волной докатывается издалека, и девчонка вскоре чувствует крепкие, жесткие руки парня. «Паулюс»,— говорит она...
Кристина вздрогнула, словно и впрямь прикоснулась к ней эта рука, и медленно побрела мимо кустов одичавшей смородины, мимо лодок и серого камня, торчащего из воды. Правда, невдалеке остановилась, обернулась, словно собираясь возвратиться, но только по
плотнее закуталась в необъятную кофту тети Гражвиле. Как хорошо, что прихватила ее, пронизывает до костей. Прибавила шагу, даже пробежалась немножко и вдруг остановилась, огляделась — будто оказалась перед широкой, не перепрыгнуть, канавой. Куда теперь? Тропинка поднимается к улице, а улица идет по высокой насыпи с забетонированными откосами и сворачивает к самому берегу озера. В таком виде Кристина не покажется в городе, тем более в новом массиве, получившем странное название — Шанхай. Лишь издали посмотрит на него. Солнце приятно припекает плечи, поблескивает в окнах кирпичных домов, заливает золотом красные шиферные крыши, влажные от утренней росы. Но ведь за эти два года здесь выросло еще больше домов, и Кристине отсюда трудно распознать унылые, голые улицы, то тут то там обсаженные хилыми липками. Честно говоря, она плохо знала Шанхай, оказавшись дома, редко ходила по его улицам. Просто избегала этих улиц на двух холмах, этих слишком аккуратно выстроенных больших домов и маленьких коттеджей. Почему? — даже не спрашивала себя. Боялась искать причину, не хотела мутить устоявшуюся воду? Почему же сейчас с таким любопытством смотрит она в ту сторону, почему взгляд ее бегает от дома к дому, проникает на балконы, увешанные разноцветным бельем, провожает летящие мимо машины. Где-то там Паулюс, трепещет мысль. Где-то там Паулюс Моркунас живет...
«Зачем ты приехала, Кристина, зачем?» — спрашивает вполголоса и, еще минутку постояв без движения, все в том же оцепенении, поворачивается, бреде^ назад. Поднявшееся солнце шпарит прямо в глаза, вслед за удаляющейся лодкой радугой сверкает водяная дорожка, набегая все ближе и ближе, к самому берегу... К серому камню.
— Так я и думала — Криста!
Прислонив таз с выстиранным бельем к боку и придерживая его обеими руками, на тропе стояла Чеслова и ждала ее. Халат расстегнулся, и высоко обнажились ядреные, пышные бедра; завязанная на затылке красная косынка скрывала волосы, еще сильнее подчеркивая сверкающие серьги.
— Твоя тетя еще вчера мне шепнула, что ты приехала. Хотела сразу забежать, но говорит, лежишь. Может, заболела?
— Ах, эта тетя...
— Она жуть как о тебе заботится, только о тебе и говорит,— Переставила таз к другому боку.— Как поживаешь, рассказывай.
— Поживаю, Чеся. Поживаю,— неопределенно ответила Кристина.
— И все еще одна? — Чеслова оглядела ее с головы до ног и почему-то рассмеялась.— Да есть кто-то, наверно.
— Никого нет, одна.
— Что?—откликнулась Чеслова.— Одна? Ты? Такая баба и одна?
Простодушное удивление Чесловы развеселило Кристину.
— Поверь, Чеся.
— Эх, Криста. Уж не сердись на меня -— всю жизнь ты была скрытницей, знаю, помню.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27