не то дочке рассказывала, не то самой себе...
Как они приехали в Вангай, она не помнила. Говорят, едва усадили ее на телегу, как она тут же заснула на маминых коленях. От родителе^ знала: в ту сумрачную осень они покинули деревню. В город их гнал не только постоянный страх перед долгами и молотком
судебного исполнителя, но и желание любой ценой спасти Кристину. Две ее старшие: сестры умерли, когда им исполнилось три года. Какой-то мудрый человек сказал, что и Кристину это ждет, потому что их земля, дескать, находится «посреди магнита». Мать потеряла голову и умоляла отца уехать из деревни. Отец когда- то две зимы проучился, вдобавок — на все руки мастер. Разве такой умелец в городе пропадет? Мать, надо сказать, была горожанкой, родом из большого села выскочившей замуж без благословения и приданого. Однако теперь, когда они собрались в город, ее отец взял тысчонку и положил на стол: «Вот тебе. И руку мне поцелуй за то, что сердце у меня отходчивое». Продали они семь гектаров — когда-то поделили землю со старшим братом,— продали постройки, скот, зерно. Только пеструю коровенку привязали к телеге и покатили, чавкая по осенней распутице. Когда дом остался позади, мать заплакала. «Не пропадем»,— успокаивал ее отец. Он и впрямь уже подыскал пол дом а возле озера, жирный задаток оставил. И теперь, когда он отсчитал мужчине с запутанной бородой деньжата— цент в цент — и тот сказал: «Квиты!» — мать шепотом спросила: «Осталось ли хоть немножко?» Но отец только грозно покосился на нее.
Таким было начало их городской жизни, которого Кристина так и не могла вспомнить. А что же она помнила? Престольные праздники, толпы людей и песнопения под орган, доносящиеся из высоких открытых настежь дверей костела. Белый мамин платок и купленный с лотка пряник в виде лошадки. И отца, сидящего по вечерам за столом. Отец горбится, подперев подбородок кулаками, глядит в стену. Мать присаживается рядом на стульчик. Ее руки сложены на коленях. Она молчит. Оба долго молчат. Вдруг отец приосанивается, бухает кулаками по столу: «Все равно найду работу».— «Найдешь»,— кротко соглашается мать. С ее плеча сползает длинная коса. Отец берет лохматый кончик косы и водит им по своим губам. Улыбается. Вспомнила Кристина, как мать весной погрузнела, стала какой-то неповоротливой, а летом родилась сестренка Гедре. Она была такая крохотуля, что Кристина не могла с ней играть. Зато у нее была подружка Сима, которая жила за дощатым забором и всегда приносила с собой краснощекую, красиво одетую куклу. Эту куклу она давала подержать.
С другой стороны улицы прибегал Рих, белобрысый и большеглазый, но втроем они играли недолго, потому что мать мальчика с порога своей стеклянной веранды тут же звала его: «Рихард! Ступай домой, Рихард!» Рих неохотно, громко сопя, бочком удалялся. Вскоре он опять появлялся на улице, поскольку Симина кукла соблазняла и его, мальчишку. «Рихард!» — догонял его материн голос. Однажды (это было позже, Гед- ре уже ползала) Кристина влетела на кухню и выпалила:
— Мама, я была у Симы в костеле!
Мать чистила молодую картошку.
— Носишься день-деньской, хоть бы мне помогла.
— Я правда была в Симином костеле.
— Не говори чепухи. За Гедре бы посмотрела, чтоб не ушиблась.
— Но, мама...
Нож в руке матери наконец застыл. Она пристально посмотрела на Кристину.
— О каком костеле ты болтаешь?
— О Симином. Мы туда заходили.
— Вы... вдвоем?
— И Симин дедушка тоже. Симин дедушка велел нам на улице подождать, но как только он вошел, мы — за ним!..
Недочищенная картофелина упала в корзину. Мать подняла ее, подержала, все как-то чудно глядя на Кристину, потом снова стала чистить, тщательно выскабливать глазки.
— Больше не ходи туда, не надо.
— Почему, мама?
— У них другая вера.— Швырнула картофелину в кастрюлю и добавила: — Сима другой веры. У нее другой бог.
— Как это другой бог?.. Мама!..
— Еще раз повторяю: у Симы другой бог.
— Но ты же говорила, мама, что бог один.
— Конечно, один. Скоро ты пойдешь к первому причастию и ксендз все тебе объяснит.
Кристина долго думала. Даже лепет Гедре не мог отвлечь ее от этих мыслей.
— Мама.
— Что еще?
— А какой бог у Риха?
— Господи, она опять за свое. Перестань, а то возьму ремень и как перетяну!
Мать вечно грозилась перетянуть ремнем, однако ремень был у отца.
— Костел Риха за площадью, я видела.
— Может, и в кирху ты уже успела пробраться?
— Нет, мама. А бог Риха тоже другой?
— Другой, другой. Говорю тебе, перестань.
— Так сколько всего богов?
Выведенная из терпения, мать встала и топнула босой ногой.
— Я этой стене говорю или тебе? Один бог, разиня! Выведешь ты меня из терпения. А может, от отца наслушалась? Тот тоже любитель всякую чушь нести.
Отец мостил шоссе, возвращался вечером разбитый, едва держась на ногах, и, поужинав, валился в постель. Правда, за столом все чаще пахло мясом, в праздничные дни появлялась белая булка, пыхала, открываясь, бутылка с пивом, и задубевшие пальцы отца держали пенящийся стакан.
— После такой каторги имею я право хоть в воскресенье горло ополоснуть?
— Имеешь. Кто говорит, что не имеешь.
— Кристина, шуруй к Файфику еще за одной бутылкой. Гулять так гулять. Скажи, отец просит.
— Нет, нет! — всполошилась мать.— Лучше я сама.
В то лето, такое знойное, шумное, Рихард с Родниковой улицы вместе с родителями уехал в Германию, а Сима угостила Кристину мацой и сказала, что осенью поступит в пионеры.
— Держи куклу,— сказала Сима.— Держи у себя.
— Отдаешь?
— Я больше с куклами не играю. Я уже большая, пойду в школу, мне купили рояль.
Кристина только теперь увидела, что Сима куда старше ее, и ей стало грустно. Но могла ли она подумать— да и кто мог подумать? — что через год, таким же знойным летом, дом Симоны за дощатым забором опустеет. И люди будут говорить, что все дома вокруг площади Свободы будто вымерли. Мать перестанет выпускать Кристину на улицу, с соседками будет разговаривать только шепотом, а отец опять, как в прошлые годы, будет молча сидеть в конце стола, положив за
росший щетиной подбородок на стиснутые кулаки. Лишь изредка скрипнет зубами.
— Мама, куда подевалась Сима?
— Не спрашивай.
— Мама...
— Говорю, не спрашивай.
Отец рывком встал из-за стола, разинул рот, словно задыхаясь, и снова шмякнулся на место.
В середине сентября мать родила Кристине еще одну сестренку, Виргинию, но такую уж реву-корову, такую слабенькую, что всех насмерть замучила. Кристина тоже хлебнула горя, некогда ей стало бегать по двору. Если улучит свободную минутку, вытащит из-под кровати Симину куклу, переоденет, покачает на руках.
— Вдруг Сима вернется и захочет увидеть свою куклу...
Мать опухшей от стирки рукой обняла Кристину, прижала к себе вместе с куклой.
— Вдруг вернется... А, мама?
Мать покачала головой. По ее щекам покатились слезы. Заплакала и Кристина. Потом сказала:
— Я куклу Симой назову. Хорошо, мама?
Однажды, уже после войны, Кристина вбежала в
комнату, швырнула сумочку с учебниками и оторопела: на полу валялись куклы руки, ноги, голова, разорванное платьице. Из угла боязливо глядела Гедре, а за ней пряталась маленькая Виргиния. Кристина присела на краешек кровати. Она не рассердилась на сестренок, не бросилась тузить их, просто присела на кровать и уставилась в пол. Нет больше детства, нет.
...Индре сжала руку Кристины. Пальцы девочки были прохладными и неспокойными.
— Когда я однажды не нашла своего старого рыжего мишку, ты сказала — наверное, он сбежал. Ты думала, что я маленькая и ничего не понимаю.
Сквозь пыльное стекло автобуса Кристина глядела на весеннюю зелень ольшаника, на одинокую избу и человека, ведущего на поводу теленка. Глядела расширившимися глазами, словно узнала кого-то.
...Отец работал на стройке, но не ахти что приносил. Мать жаловалась, что в продуктовом ничего не может достать, а на базаре все втридорога. Как жить?
— Побойся бога,— миролюбиво говорил отец.—
Чтобы я, с такими ручищами, да семью не прокормил? В такие-то времена!
Руки у него были крепкие, большие, это верно, однако ни с того ни с сего заболели легкие. Кашлял, задыхался, хватался за грудь. Да-да, никак простудился. Это тебе не шутка в зимнюю стужу класть кирпич на кирпич. Отец пил отвары. Мать настаивала всякие травки, а он хлебал чай — почти кипяток — без сахара, сунув за щеку леденец. Малость полегчало, но прошла неделя- другая, и он опять едва мог отдышаться. Впервые в жизни выбрался к докторам, те посылали от одного к другому, даже в больницу положили. Кристина увидела заплаканные, опухшие мамины глаза.
— Почему ты плачешь, мама?
— Девочка моя, девочка,— мать прикусила губу, отвернулась.
— Папе худо?
Плечи матери задрожали.
— Одна надежда на бога.
— Если врач ничего... .
— Замолчи, девочка,— вскинулась мать,— не накличь беду. Лучше уж нам помолчать.
Когда отцвели сады, отца выписали из больницы. Дышал сипло, боль раздирала грудь.
— Что с тобой, папа?
Отец улыбнулся жалобно, посмотрел добрыми, запавшими глазами и медленно заговорил:
— Есть такая сказка, читал. Умирая, отец созвал детей, подал веник и говорит: «Переломите». Ломает один, ломает другой, не могут. Тогда отец развязал веник и подал рассыпанные прутья: «Теперь переломите». Поломали все.
— Почему ты мне это рассказываешь?
— Хорошая сказка, Криста. Но ты не горюй, я еще поживу, на твоей свадьбе мы с мамой польку...
Закашлялся. Долго и надсадно кашлял, а потом лежал, зажмурившись, изнемогая.
Однажды в воскресенье после мессы к ним" заглянул брат отца. Он был лет на десять старше. Отец недолюбливал его, называл кремнем, каменным сердцем. Однако теперь обрадовался брату.
— Хвораю, брат.
— Вот те и город.
— Кто мог знать... В деревне-то как?
— Ив деревне нет жизни, вот-вот задушат.
Так они толковали с полчаса. Отец спросит — брат ответит. Мать вскипятила чай и посетовала, что нечем принять гостя. Тогда дядя вспомнил, что жена ему что- то давала, из глубокого кармана пиджака достал завернутый в холстинку желтый, высушенный до каменной твердости сырок. Развернул, положил на угол стола, а холстинку сунул в карман.
— Поеду. Накосил немножко, как бы дождем не смочило.
Отец неожиданно поднялся, накинул на плечи пиджак, потянулся за шапкой.
— Подбрось, брат.
— Куда тебя подбросить?
— В мою деревню подбрось, по пути тебе, хочу увидеть...
Мать не пускала отца, усаживала на лавку, но он упрямо шел к двери.
— Кристина, одевайся. И ты...
Отец, казалось, забыл и кашель и боль. Вышагивал твердо, как-то ожил, помолодел даже. Уселся на облучок рядом с братом, Кристина прилегла на солому в задке телеги, и пара гнедков зацокала подковами по булыжнику.
— Чего так приспичило в деревню-то? — когда телега мягко съехала на пыль большака, спросил дядя.
— Надо, брат.
— Надо... А чего надо?
— Не знаю. Однако надо.
— Там колхоз теперь. В прошлом году сотворили.
— Наверно.
— Я точно говорю. Так чего тебе там?
— Надо.
— Но! — подхлестнул дядя лошадей.
Долго ехали молча. Только грядки телеги поскрипывали, тарахтели колеса, постукивали вальки. Наконец дядя натянул вожжи и спросил:
— Тут сойдешь?
— Тут. Спасибо, брат.
— Может, хоть теперь скажешь, зачем приехал?
— Надо.
Дядя зло огрел кнутом лошадей, и телега укатила, оставив на обочине растерянную Кристину и улыбающегося отца. Когда села пыль, отец схватил дочку за
руку, словно собираясь повести ее за собой, однако тут же согнулся вдвое и глубоко закашлялся. Свободной рукой потирал грудь, тискал рубашку, рвал ее. Они уселись на краю канавы, посидели немножко, и отец снова улыбнулся. Шагали по горбатому проселку, мимо невспаханных, заросших ромашкой полей, обогнули березняк и совсем рядом увидели сеновал с провалившейся крышей, тянущуюся к небу почерневшую печную трубу. Кругом крапива, полынь, чертополох, луг заглох, порос о, ивняком. Отец смотрел, прищурившись, его лицо все больше серело, угасало.
— Тут, Кристина,— наконец шевельнулись губы отца, тоже посеревшие, словно припорошенные землей.— Тут, Кристина, было наше местечко.
Уныло выглядел чужой, забытый всеми, покинутый хуторок. Кристина отбежала в сторонку, нарвала щавеля.
— Можно его есть?
Отец не повернул головы. Он стоял без шапки, и теплый ветерок трепал его редкие, жидкие волосы.
— Ты помнишь, Кристина, как мы той осенью отсюда уезжали?
Кристина пожала плечами. Она жадно уплетала хрустящие листики щавеля.
— Как мы домой вернемся, папа?
Отец снова закашлял, долго хватался за грудь, а когда отдышался, побрел по заросшей тропинке, мимо куч битого кирпича и обугленных деревяшек, подошел к печной трубе, уперся рукой. Долго стоял так.
— Будто не было ничего, будто не жили... на этом магните.
Месяц спустя отец умер. Выплевал легкие и задохнулся, говорила соседка, а мать, исхудавшая, осунувшаяся, раскачивалась всем телом, как старуха: уж столько намучился, бедняга, столько намучился, что врагу своему такой смерти бы не пожелала. Кристина знала: отца зарезал рак.
— ...Теперь я понимаю, почему ты мне говоришь, что я счастливая,— прошептала Индре.— У меня есть ты, есть папа.
— Конечно, это главное твое богатство.
— А у тебя, мама...
— У меня ведь есть ты. И твой папа.
Индре помолчала, глубоко вздохнула.
— У тебя есть мы с папой, зато нет мамы... Странная жизнь, правда?
Кристина обняла девочку, привлекла к себе.
...Как будто страшенная гора навалилась: дни стали один другого тяжелее, без малейшего просвета. Год за годом куски считали, старую одежду перешивали, латали да штопали, в школу даже в слякоть ходили в дырявых башмаках. Конечно, горе да заботы — для матери, а для Кристины и ее сестренок — и солнце сияло, и птицы щебетали. Хорошо детям, в голове ветер гуляет. Холодную картошку засунут в рот, и порядок, и убегают к озеру или на улицу. А у матери сердце разрывается, мать не знает, за что и хвататься. И вот с нового учебного года они вчетвером перебрались в комнатенку рядом с кухней — две широкие кровати, между ними столик, едва пролезешь,— а в комнату побольше пустили трех школьниц. Их родители, крестьяне, привезли для них не только кроватки, но и мешки с картошкой, корзины с мукой, шматки мяса, буханки хлеба. Готовь, хозяюшка, корми, но и присматривай, чтоб за книжками сидели, чтоб не носились по городу как оглашенные; в твои руки отдаем, доверяем. Мать обещала, у Кристины с сестренками от запахов, доносящихся из широкого шкафа в коридоре, слюнки текли. Казалось, никогда они не были так голодны, как теперь. Мать готовила обед для своих жилиц, их первыми, будто гостей дорогих, усаживала за стол, а потом со странным, даже виноватым вздохом: «Ах ты, господи...»— черпала из этой же кастрюли и для дочек. Иногда даже по крупице масла выдавала, по кусочку мяса. И все: «Ах ты, господи...» Ее господь был щедр к голодным ртам. Увы, недолго, всего полтора года. На краю города школа открыла интернат, и всех «бездомных» учеников собрали, поместили туда. Кристина с сестрами снова вернулась в большую комнату, а мать опять ломала голову: как жить будем?
Росли девочки, росли и мамины заботы.
— Кристина, ты слышишь, Кристина? — мать подсела к столу, подождала, пока дочка оторвет глаза от учебника.— Где Виргиния с Гедре? Вечер-то поздний.
— Ничего не сказали.
— Даже тебе ничего не говорят.
— Нет.
— Почему, Кристина?
В голове Кристины быстро-быстро завращалась формула теоремы тангенсов, которую она только что перечитывала.
— Когда прошлым летом ты вытащила из озера полумертвую Виргинию и мне ничего не сказала — от других услышала,— я тебя не ругала.
— Она просила не говорить.
— Каждый раз, когда вспоминаю этот ужас, меня в дрожь бросает. Много ли нужно было... Если б не ты, Кристина...
— Не надо, мама.
— Но почему теперь так, доченька? Уже давно гляжу — в школу бежишь одна, сестер оставляешь. Нет, они не жалуются, им и вдвоем хорошо, но мне неспокойно. Почему ты их сторонишься?
Криста согнулась, как бы уменьшилась, словно рука матери прижала ее к стулу. Так уменьшается сжимаемая пружина, готовая в любую минуту выстрелить.
— Гедре уже тринадцатый год, Виргинии — одиннадцать. Возраст у них такой, когда твоя дружба им просто нужна.
— Мама...
— Откуда у Гедре в кармане леденцы? Денег я ей не давала.
Кристина и в глаза не видела этих леденцов. Сестренки все делают втихомолку, тайком,— хотела сказать об этом матери но промолчала. Лучше молчать!
— Шпильки для волос ты им давала?
Кристина еще ниже опустила голову.
— Нехорошо, дочка, что ты их не видишь. Может, даже не желаешь их видеть, Кристина?
Пружина выстрелила.
— А ты, мама, не видела, когда Гедре ошивалась на кухне и лакомства наших жилиц полным ртом уплетала?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Как они приехали в Вангай, она не помнила. Говорят, едва усадили ее на телегу, как она тут же заснула на маминых коленях. От родителе^ знала: в ту сумрачную осень они покинули деревню. В город их гнал не только постоянный страх перед долгами и молотком
судебного исполнителя, но и желание любой ценой спасти Кристину. Две ее старшие: сестры умерли, когда им исполнилось три года. Какой-то мудрый человек сказал, что и Кристину это ждет, потому что их земля, дескать, находится «посреди магнита». Мать потеряла голову и умоляла отца уехать из деревни. Отец когда- то две зимы проучился, вдобавок — на все руки мастер. Разве такой умелец в городе пропадет? Мать, надо сказать, была горожанкой, родом из большого села выскочившей замуж без благословения и приданого. Однако теперь, когда они собрались в город, ее отец взял тысчонку и положил на стол: «Вот тебе. И руку мне поцелуй за то, что сердце у меня отходчивое». Продали они семь гектаров — когда-то поделили землю со старшим братом,— продали постройки, скот, зерно. Только пеструю коровенку привязали к телеге и покатили, чавкая по осенней распутице. Когда дом остался позади, мать заплакала. «Не пропадем»,— успокаивал ее отец. Он и впрямь уже подыскал пол дом а возле озера, жирный задаток оставил. И теперь, когда он отсчитал мужчине с запутанной бородой деньжата— цент в цент — и тот сказал: «Квиты!» — мать шепотом спросила: «Осталось ли хоть немножко?» Но отец только грозно покосился на нее.
Таким было начало их городской жизни, которого Кристина так и не могла вспомнить. А что же она помнила? Престольные праздники, толпы людей и песнопения под орган, доносящиеся из высоких открытых настежь дверей костела. Белый мамин платок и купленный с лотка пряник в виде лошадки. И отца, сидящего по вечерам за столом. Отец горбится, подперев подбородок кулаками, глядит в стену. Мать присаживается рядом на стульчик. Ее руки сложены на коленях. Она молчит. Оба долго молчат. Вдруг отец приосанивается, бухает кулаками по столу: «Все равно найду работу».— «Найдешь»,— кротко соглашается мать. С ее плеча сползает длинная коса. Отец берет лохматый кончик косы и водит им по своим губам. Улыбается. Вспомнила Кристина, как мать весной погрузнела, стала какой-то неповоротливой, а летом родилась сестренка Гедре. Она была такая крохотуля, что Кристина не могла с ней играть. Зато у нее была подружка Сима, которая жила за дощатым забором и всегда приносила с собой краснощекую, красиво одетую куклу. Эту куклу она давала подержать.
С другой стороны улицы прибегал Рих, белобрысый и большеглазый, но втроем они играли недолго, потому что мать мальчика с порога своей стеклянной веранды тут же звала его: «Рихард! Ступай домой, Рихард!» Рих неохотно, громко сопя, бочком удалялся. Вскоре он опять появлялся на улице, поскольку Симина кукла соблазняла и его, мальчишку. «Рихард!» — догонял его материн голос. Однажды (это было позже, Гед- ре уже ползала) Кристина влетела на кухню и выпалила:
— Мама, я была у Симы в костеле!
Мать чистила молодую картошку.
— Носишься день-деньской, хоть бы мне помогла.
— Я правда была в Симином костеле.
— Не говори чепухи. За Гедре бы посмотрела, чтоб не ушиблась.
— Но, мама...
Нож в руке матери наконец застыл. Она пристально посмотрела на Кристину.
— О каком костеле ты болтаешь?
— О Симином. Мы туда заходили.
— Вы... вдвоем?
— И Симин дедушка тоже. Симин дедушка велел нам на улице подождать, но как только он вошел, мы — за ним!..
Недочищенная картофелина упала в корзину. Мать подняла ее, подержала, все как-то чудно глядя на Кристину, потом снова стала чистить, тщательно выскабливать глазки.
— Больше не ходи туда, не надо.
— Почему, мама?
— У них другая вера.— Швырнула картофелину в кастрюлю и добавила: — Сима другой веры. У нее другой бог.
— Как это другой бог?.. Мама!..
— Еще раз повторяю: у Симы другой бог.
— Но ты же говорила, мама, что бог один.
— Конечно, один. Скоро ты пойдешь к первому причастию и ксендз все тебе объяснит.
Кристина долго думала. Даже лепет Гедре не мог отвлечь ее от этих мыслей.
— Мама.
— Что еще?
— А какой бог у Риха?
— Господи, она опять за свое. Перестань, а то возьму ремень и как перетяну!
Мать вечно грозилась перетянуть ремнем, однако ремень был у отца.
— Костел Риха за площадью, я видела.
— Может, и в кирху ты уже успела пробраться?
— Нет, мама. А бог Риха тоже другой?
— Другой, другой. Говорю тебе, перестань.
— Так сколько всего богов?
Выведенная из терпения, мать встала и топнула босой ногой.
— Я этой стене говорю или тебе? Один бог, разиня! Выведешь ты меня из терпения. А может, от отца наслушалась? Тот тоже любитель всякую чушь нести.
Отец мостил шоссе, возвращался вечером разбитый, едва держась на ногах, и, поужинав, валился в постель. Правда, за столом все чаще пахло мясом, в праздничные дни появлялась белая булка, пыхала, открываясь, бутылка с пивом, и задубевшие пальцы отца держали пенящийся стакан.
— После такой каторги имею я право хоть в воскресенье горло ополоснуть?
— Имеешь. Кто говорит, что не имеешь.
— Кристина, шуруй к Файфику еще за одной бутылкой. Гулять так гулять. Скажи, отец просит.
— Нет, нет! — всполошилась мать.— Лучше я сама.
В то лето, такое знойное, шумное, Рихард с Родниковой улицы вместе с родителями уехал в Германию, а Сима угостила Кристину мацой и сказала, что осенью поступит в пионеры.
— Держи куклу,— сказала Сима.— Держи у себя.
— Отдаешь?
— Я больше с куклами не играю. Я уже большая, пойду в школу, мне купили рояль.
Кристина только теперь увидела, что Сима куда старше ее, и ей стало грустно. Но могла ли она подумать— да и кто мог подумать? — что через год, таким же знойным летом, дом Симоны за дощатым забором опустеет. И люди будут говорить, что все дома вокруг площади Свободы будто вымерли. Мать перестанет выпускать Кристину на улицу, с соседками будет разговаривать только шепотом, а отец опять, как в прошлые годы, будет молча сидеть в конце стола, положив за
росший щетиной подбородок на стиснутые кулаки. Лишь изредка скрипнет зубами.
— Мама, куда подевалась Сима?
— Не спрашивай.
— Мама...
— Говорю, не спрашивай.
Отец рывком встал из-за стола, разинул рот, словно задыхаясь, и снова шмякнулся на место.
В середине сентября мать родила Кристине еще одну сестренку, Виргинию, но такую уж реву-корову, такую слабенькую, что всех насмерть замучила. Кристина тоже хлебнула горя, некогда ей стало бегать по двору. Если улучит свободную минутку, вытащит из-под кровати Симину куклу, переоденет, покачает на руках.
— Вдруг Сима вернется и захочет увидеть свою куклу...
Мать опухшей от стирки рукой обняла Кристину, прижала к себе вместе с куклой.
— Вдруг вернется... А, мама?
Мать покачала головой. По ее щекам покатились слезы. Заплакала и Кристина. Потом сказала:
— Я куклу Симой назову. Хорошо, мама?
Однажды, уже после войны, Кристина вбежала в
комнату, швырнула сумочку с учебниками и оторопела: на полу валялись куклы руки, ноги, голова, разорванное платьице. Из угла боязливо глядела Гедре, а за ней пряталась маленькая Виргиния. Кристина присела на краешек кровати. Она не рассердилась на сестренок, не бросилась тузить их, просто присела на кровать и уставилась в пол. Нет больше детства, нет.
...Индре сжала руку Кристины. Пальцы девочки были прохладными и неспокойными.
— Когда я однажды не нашла своего старого рыжего мишку, ты сказала — наверное, он сбежал. Ты думала, что я маленькая и ничего не понимаю.
Сквозь пыльное стекло автобуса Кристина глядела на весеннюю зелень ольшаника, на одинокую избу и человека, ведущего на поводу теленка. Глядела расширившимися глазами, словно узнала кого-то.
...Отец работал на стройке, но не ахти что приносил. Мать жаловалась, что в продуктовом ничего не может достать, а на базаре все втридорога. Как жить?
— Побойся бога,— миролюбиво говорил отец.—
Чтобы я, с такими ручищами, да семью не прокормил? В такие-то времена!
Руки у него были крепкие, большие, это верно, однако ни с того ни с сего заболели легкие. Кашлял, задыхался, хватался за грудь. Да-да, никак простудился. Это тебе не шутка в зимнюю стужу класть кирпич на кирпич. Отец пил отвары. Мать настаивала всякие травки, а он хлебал чай — почти кипяток — без сахара, сунув за щеку леденец. Малость полегчало, но прошла неделя- другая, и он опять едва мог отдышаться. Впервые в жизни выбрался к докторам, те посылали от одного к другому, даже в больницу положили. Кристина увидела заплаканные, опухшие мамины глаза.
— Почему ты плачешь, мама?
— Девочка моя, девочка,— мать прикусила губу, отвернулась.
— Папе худо?
Плечи матери задрожали.
— Одна надежда на бога.
— Если врач ничего... .
— Замолчи, девочка,— вскинулась мать,— не накличь беду. Лучше уж нам помолчать.
Когда отцвели сады, отца выписали из больницы. Дышал сипло, боль раздирала грудь.
— Что с тобой, папа?
Отец улыбнулся жалобно, посмотрел добрыми, запавшими глазами и медленно заговорил:
— Есть такая сказка, читал. Умирая, отец созвал детей, подал веник и говорит: «Переломите». Ломает один, ломает другой, не могут. Тогда отец развязал веник и подал рассыпанные прутья: «Теперь переломите». Поломали все.
— Почему ты мне это рассказываешь?
— Хорошая сказка, Криста. Но ты не горюй, я еще поживу, на твоей свадьбе мы с мамой польку...
Закашлялся. Долго и надсадно кашлял, а потом лежал, зажмурившись, изнемогая.
Однажды в воскресенье после мессы к ним" заглянул брат отца. Он был лет на десять старше. Отец недолюбливал его, называл кремнем, каменным сердцем. Однако теперь обрадовался брату.
— Хвораю, брат.
— Вот те и город.
— Кто мог знать... В деревне-то как?
— Ив деревне нет жизни, вот-вот задушат.
Так они толковали с полчаса. Отец спросит — брат ответит. Мать вскипятила чай и посетовала, что нечем принять гостя. Тогда дядя вспомнил, что жена ему что- то давала, из глубокого кармана пиджака достал завернутый в холстинку желтый, высушенный до каменной твердости сырок. Развернул, положил на угол стола, а холстинку сунул в карман.
— Поеду. Накосил немножко, как бы дождем не смочило.
Отец неожиданно поднялся, накинул на плечи пиджак, потянулся за шапкой.
— Подбрось, брат.
— Куда тебя подбросить?
— В мою деревню подбрось, по пути тебе, хочу увидеть...
Мать не пускала отца, усаживала на лавку, но он упрямо шел к двери.
— Кристина, одевайся. И ты...
Отец, казалось, забыл и кашель и боль. Вышагивал твердо, как-то ожил, помолодел даже. Уселся на облучок рядом с братом, Кристина прилегла на солому в задке телеги, и пара гнедков зацокала подковами по булыжнику.
— Чего так приспичило в деревню-то? — когда телега мягко съехала на пыль большака, спросил дядя.
— Надо, брат.
— Надо... А чего надо?
— Не знаю. Однако надо.
— Там колхоз теперь. В прошлом году сотворили.
— Наверно.
— Я точно говорю. Так чего тебе там?
— Надо.
— Но! — подхлестнул дядя лошадей.
Долго ехали молча. Только грядки телеги поскрипывали, тарахтели колеса, постукивали вальки. Наконец дядя натянул вожжи и спросил:
— Тут сойдешь?
— Тут. Спасибо, брат.
— Может, хоть теперь скажешь, зачем приехал?
— Надо.
Дядя зло огрел кнутом лошадей, и телега укатила, оставив на обочине растерянную Кристину и улыбающегося отца. Когда села пыль, отец схватил дочку за
руку, словно собираясь повести ее за собой, однако тут же согнулся вдвое и глубоко закашлялся. Свободной рукой потирал грудь, тискал рубашку, рвал ее. Они уселись на краю канавы, посидели немножко, и отец снова улыбнулся. Шагали по горбатому проселку, мимо невспаханных, заросших ромашкой полей, обогнули березняк и совсем рядом увидели сеновал с провалившейся крышей, тянущуюся к небу почерневшую печную трубу. Кругом крапива, полынь, чертополох, луг заглох, порос о, ивняком. Отец смотрел, прищурившись, его лицо все больше серело, угасало.
— Тут, Кристина,— наконец шевельнулись губы отца, тоже посеревшие, словно припорошенные землей.— Тут, Кристина, было наше местечко.
Уныло выглядел чужой, забытый всеми, покинутый хуторок. Кристина отбежала в сторонку, нарвала щавеля.
— Можно его есть?
Отец не повернул головы. Он стоял без шапки, и теплый ветерок трепал его редкие, жидкие волосы.
— Ты помнишь, Кристина, как мы той осенью отсюда уезжали?
Кристина пожала плечами. Она жадно уплетала хрустящие листики щавеля.
— Как мы домой вернемся, папа?
Отец снова закашлял, долго хватался за грудь, а когда отдышался, побрел по заросшей тропинке, мимо куч битого кирпича и обугленных деревяшек, подошел к печной трубе, уперся рукой. Долго стоял так.
— Будто не было ничего, будто не жили... на этом магните.
Месяц спустя отец умер. Выплевал легкие и задохнулся, говорила соседка, а мать, исхудавшая, осунувшаяся, раскачивалась всем телом, как старуха: уж столько намучился, бедняга, столько намучился, что врагу своему такой смерти бы не пожелала. Кристина знала: отца зарезал рак.
— ...Теперь я понимаю, почему ты мне говоришь, что я счастливая,— прошептала Индре.— У меня есть ты, есть папа.
— Конечно, это главное твое богатство.
— А у тебя, мама...
— У меня ведь есть ты. И твой папа.
Индре помолчала, глубоко вздохнула.
— У тебя есть мы с папой, зато нет мамы... Странная жизнь, правда?
Кристина обняла девочку, привлекла к себе.
...Как будто страшенная гора навалилась: дни стали один другого тяжелее, без малейшего просвета. Год за годом куски считали, старую одежду перешивали, латали да штопали, в школу даже в слякоть ходили в дырявых башмаках. Конечно, горе да заботы — для матери, а для Кристины и ее сестренок — и солнце сияло, и птицы щебетали. Хорошо детям, в голове ветер гуляет. Холодную картошку засунут в рот, и порядок, и убегают к озеру или на улицу. А у матери сердце разрывается, мать не знает, за что и хвататься. И вот с нового учебного года они вчетвером перебрались в комнатенку рядом с кухней — две широкие кровати, между ними столик, едва пролезешь,— а в комнату побольше пустили трех школьниц. Их родители, крестьяне, привезли для них не только кроватки, но и мешки с картошкой, корзины с мукой, шматки мяса, буханки хлеба. Готовь, хозяюшка, корми, но и присматривай, чтоб за книжками сидели, чтоб не носились по городу как оглашенные; в твои руки отдаем, доверяем. Мать обещала, у Кристины с сестренками от запахов, доносящихся из широкого шкафа в коридоре, слюнки текли. Казалось, никогда они не были так голодны, как теперь. Мать готовила обед для своих жилиц, их первыми, будто гостей дорогих, усаживала за стол, а потом со странным, даже виноватым вздохом: «Ах ты, господи...»— черпала из этой же кастрюли и для дочек. Иногда даже по крупице масла выдавала, по кусочку мяса. И все: «Ах ты, господи...» Ее господь был щедр к голодным ртам. Увы, недолго, всего полтора года. На краю города школа открыла интернат, и всех «бездомных» учеников собрали, поместили туда. Кристина с сестрами снова вернулась в большую комнату, а мать опять ломала голову: как жить будем?
Росли девочки, росли и мамины заботы.
— Кристина, ты слышишь, Кристина? — мать подсела к столу, подождала, пока дочка оторвет глаза от учебника.— Где Виргиния с Гедре? Вечер-то поздний.
— Ничего не сказали.
— Даже тебе ничего не говорят.
— Нет.
— Почему, Кристина?
В голове Кристины быстро-быстро завращалась формула теоремы тангенсов, которую она только что перечитывала.
— Когда прошлым летом ты вытащила из озера полумертвую Виргинию и мне ничего не сказала — от других услышала,— я тебя не ругала.
— Она просила не говорить.
— Каждый раз, когда вспоминаю этот ужас, меня в дрожь бросает. Много ли нужно было... Если б не ты, Кристина...
— Не надо, мама.
— Но почему теперь так, доченька? Уже давно гляжу — в школу бежишь одна, сестер оставляешь. Нет, они не жалуются, им и вдвоем хорошо, но мне неспокойно. Почему ты их сторонишься?
Криста согнулась, как бы уменьшилась, словно рука матери прижала ее к стулу. Так уменьшается сжимаемая пружина, готовая в любую минуту выстрелить.
— Гедре уже тринадцатый год, Виргинии — одиннадцать. Возраст у них такой, когда твоя дружба им просто нужна.
— Мама...
— Откуда у Гедре в кармане леденцы? Денег я ей не давала.
Кристина и в глаза не видела этих леденцов. Сестренки все делают втихомолку, тайком,— хотела сказать об этом матери но промолчала. Лучше молчать!
— Шпильки для волос ты им давала?
Кристина еще ниже опустила голову.
— Нехорошо, дочка, что ты их не видишь. Может, даже не желаешь их видеть, Кристина?
Пружина выстрелила.
— А ты, мама, не видела, когда Гедре ошивалась на кухне и лакомства наших жилиц полным ртом уплетала?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27